Текст книги "Кошка-дура. Документальный роман"
Автор книги: Михаил Черкасский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Вечером, когда она вернулась домой, на столе лежал отрез шерсти и на нем сумка, та самая, чернокожая, тисненая, плоская.
– Мишка!.. Сознайся, кого ты убил? – Радостно вскрикнула.
– Пальто, Ежик, всего лишь пальто.
– Как?.. Ты продал?..
– Ну, Еж, у меня же их два.
– Какое?.. – Метнулась к шкафу. – О-о!.. так и есть… – Уставилась на старое черное.
– Еж… – Подошел сзади, обнял за плечи. – Е-ож, ну, тебе ж так хотелось. Поверь мне, скоро я получу деньги, много денег, и мы с тобой все купим.
Теперь нужны были туфли, и когда жена принесла синие замшевые, муж радостно вскрикнул: «На какой картофельный гонорар отхватила ты эти прелестные чоботы?» – «На такой!.. Мишка, бей меня – все деньги угрохала». – «Ох, Еж, в войну я хорошо понял, что деньги лишь для того, чтобы их тратить. Правда, когда они есть». – Невольно вздохнул. «Ну, тогда я тебе еще преподнесу сюрпризы!» – «Давай!.. А что нам грозит? Разумеется, шляпа». – «И шляпа тоже, и шарфик, вот сюда…» – Вытягивала голову, чтобы показать белую шею.
…Дымом, дымом пронеслось это. Женщина вышла из зеркала, протолкалась к дверям, заторопилась. Был день, и был всего лишь один поезд Москва-Бутырская. Вечера ждать не могла – вечером ждал Виктор.
Он и сейчас долгий, этот кружной поезд, глухо пробирающийся лесами, полями, а тогда и вовсе выбивался из суток. Но женщина не спешила. Минула уж неделя, как должна бы вернуться домой. И вот едет. Прощай, Италия, прощай, Витя, прости… Вечером глянула на часы: уже ждет, смотрит на часы, ходит и курит, курит. Обидится, не простит. Ах, да чего уж там…
Взяв невесомый чемоданчик, поплыла Нина, как голубой зимородок, в колышащейся серо-белой толпе. И встала: на платформе, близ черного паровоза, торчал Петровский. В гимнастерке, в галифе, в нечищеных сапогах. Напряженно глядел, улыбнуться пытался.
– А откуда ты знаешь, что я?.. – Горло перехватило, поставила чемодан.
– Я знаю, когда приходят московские поезда.
– И ты?..
– И я выхожу к каждому.
– Сегодня?
– С тех пор.
– С того дня, как уехала? – Шевельнулись в улыбке уголки губ.
– Чуть позже… – У него так же – губы.
Замолчали. Придавленная вещами, сопя, колыхалась толпа, Черный, горячий, замасленный паровоз устало шипел, исходил вяловатым паром.
– А ведь я хотела совсем не вернуться… – Подняла лицо, глаза в глаза. И увидела. До чего же любяще, радостно светятся его карие, темные, какие-то новые.
– Вернулась, и слава богу.
И почему-то – неосознанно – стало ей этого мало.
– Я в Италию чуть-чуть не уехала. – Требовательно глядела на него.
– В Италию?.. – Грустно взглянул поверх нее и толпы, далеко-далеко. – В Италии тоже тепло, Еж… – Расстегнул ворот гимнастерки.
– А почему ты без подворотничка? – Понесла руку к нему.
– Все давным-давно грязные… – Отстранился, вздохнул, подхватил чемодан. – Ну, пойдем, пойдем…
– Вот так, Саша, кончился мой итальянский роман. Аривидерчи, Рома… Так, та-ак… – Задумчиво глядела в уже и не бывшую даль.
– И никогда ничего – ни слова, ни вопроса?
– Никогда ничего.
– Вот что значит настоящий мужчина. Никто не знает, сколько он проживет, но мы теперь знаем, сколько тогда оставалось Михаилу Сергеевичу, и вот, будь он ревнивец, ну, такой вот, как я, скорей бы всего не «простил», из гордыни. И что было бы? Худо ему было бы. Отеллы дурно кончают. Почти все. Но это уж не вина – беда их.
– Да, он был настоящий мужчина. Властный, сильный, но грубым он никогда не был. В общем-то, как я теперь понимаю, сухарь, но со мной всегда очень нежный.
– А вот как бы сложилась ваша жизнь, неизвестно. Вот так поворачивается, когда поворачиваем мы сами.
На Кавказе
Тот 1947 год был для Нины годом знойного южного солнца. Летом состоялся первый послевоенный слет пионеров Грузии, и ленинградский обком комсомола попросил Петровскую сопровождать ребят. «Пионерская правда» не возражала – под обещание давать со слета информашки, а «кирпичи» делала уже и тогда маститая очеркистка Надеждина.
Кроме ударного костюма надеть было нечего. Выручила, как всегда, Валентина Парамонова, «добрая до глупости»: дала свое белое платье. Десять ребятишек, Нина да пионервожатая, «фамилию которой я забыла», – вот и вся делегация. Год еще карточный, дети блокадные, хилые, бледные, как картофельные ростки, вагон плацкартный, поезд долгий, у кого больше еды, у кого меньше, вот и говорит руководитель: давайте сложим наши продукты в общий котел. Билеты тоже сложили, отдали проводнице, а у той свистнули всю складную книжицу, где в кармашках все проездное. До Сочи доехали, здесь пересадка в Тбилиси. Вылезли, ни денег («Мы гости Грузии – так нас напутствовали»), ни билетов. Жара, еда протухла в дороге, остался лишь черствый хлеб, а Сочи еще не Грузия, Краснодарский край. А поезд вон стоит на путях, раскаленный. Поезд стоит, Быстрова мечется вдоль вагонов от проводника к проводнику. Осипла, охрипла, умоляючи. «Куда хочешь?» – «Куда угодно, лишь бы до Грузии!» – «Садысь». «Я не одна, я с ребятами!» – «Э-э…» – Захлопнул дверь.
Один все же сжалился: «Самтредиа хочешь?» – «А это Грузия?» – «Канечна, Грузия!.. Пачему не Грузия?» Втиснулись. Пекло, духотища, но едут. В пять утра прибыли. Тишина, зеленая, свежая, черная. Ни души. Голодные, сомлевшие ребятишки пошли поглазеть на море. Из окна вагона уже видели, но так близко ни разу. Вместе с ленинградцами высадилась украинская делегация – из чувства солидарности. Из того же братского побуждения поделились едой, а руководительница их Галя пошла вместе с Ниной в райком. И здесь тишина, но живая душа есть, дежурит: вот придет секретарь, он скажет.
Пришел черный приятный гражданин в светло-бежевом чесучовом костюме (для тех, кто, подобно мне, видел на других, но сам не носил, сообщаю со слов Нины Ивановны: «Чесуча делается из очесов хлопка и шелка, хороший нежаркий материал»). Секретарь райкома успокоил: Ленинград, Украина, не волнуйтесь, всех накормим, всех отправим. И точно: у станции, рядом с рестораном накрыты в скверике столы, щедрые, как душа этого южного народа: зелено, овощно, мясно, перчено, незнакомо для глаз, на вкус и… глаза ребятишек воткнулись туда, откуда плывут ящики с алой спелой черешней. «Я помертвела, когда увидела, как они навалились на нее. Блокадники, наверно, и в глаза-то не видели».
– Ребята!.. Ребята!.. – Металась от одного к другому. – Я потом вам дам, потом… дизентерия… понос!..
Э-э, да где там: где то, что сулит она им, а ягоды вот они, эх!..
Пока обедали, в райкоме созвонились с Тбилиси. Велено было направляться прямо в Гори. Начальнику станции города Поти команда – прицепить к поезду вагон для гостей, чтобы ребята спокойно доехали за ночь до Гори.
Завтрак обильный, а день долгий, и желудок – мерзавец! – не помнит добра. Что ж, вновь украинские дети поделились остатним с питерскими. Побежали к последнему, прицепному вагону. Он пустой был обещан, но райком далеко, райком уже спит, а вагон что, пустой будет, да? Это как же, если люди сидят, если люди лезут с бумажками? Проводник что, не человек, да? Кушать не хочет, да?
В общем, все, что росло и могло расти на сей благословенной земле, было там, на полках, под полками, в проходах, в тамбурах, а в окнах загорелые черные, тревожно возмущенные лица. Не то что войти – глазом не пропихнуться. Для них-то райком далеко, зато милиция близко – пошли к ней. Пришла: бур-бур-бур… А ей: дар-дар-дар… И билеты протягивают, все законно. Но стали милиционеры вышвыривать, уплотнять. Крики, гвалт, слезы. В общем, освободили два купе, руководительниц с пионервожатыми втиснули в двери, ребят подавали в окна – всё, свисти, паровоз!..
Встала Нина с доброй хохлушкой Галиной в проходе, – держат границу на замке, а вокруг не стихает, накатывается морским прибоем: шур-бур-бур!.. Лишь одно знакомое слово: чемодан… чемодан… Ах, украли!.. Ее чемодан с ударным костюмом!.. Валькиным платьем!.. Да нет же, она в нем. И чемодан здесь: Нина Ивановна, говорят ленинградцы, вот он. А эти южные наседают, Галю уже оттеснили на полкупе: чемодан, чемодан!.. Особенно неистовствует одна тетка, толстая, распаренная, будто только что из духовки ее вынули. И все показывают пальцами, тонкими, толстыми, одинаково загорелыми на нее, Нину. Протиснулся какой-то дядька в железнодорожной форме и наконец-то очень понятно все разъяснил: «Пойдем со мной, ты чемодан украл». – «Кто?» – «Ты». – «Какой чемодан?» – От растерянности даже приулыбнулась. «Ты украл та женщина». – Показал на толстуху. Пока Нина хватала ртом воздух, не находя ни грузинских, ни абхазских, ни даже родных своих слов, железнодорожник уже подталкивал ее туда, где ждало возмездие. «Нина, чехо воны там?» – Кричала теснимая горцами Галя на родной мове. «Эти идиоты… – наконец-то нашла нужное слово, – говорят, будто я украла у них чемодан». И накрыло ее толпой. Галя нырнула за ней.
Привели к начальнику поезда, Галя сзади кричит: «Хде ж ваша совесть? Тая женщина з Ленинграду, з блокады, а вы…» – «Как?.. Кацо… – Строго глянул начальник поезда, даже взял воровку за локоток. – Ты – Ленинград?.. Блокада?.. Ой, прости, прости… Бур-бур-бур!.. – Яростно орет конвоиру, и того унесло. – Пойдем, кацо, ты мой гость, ужин будем». – «Да ну вас всех!.. Мне к ребятам…» – «Нина, идить, я за детьми побачу».
Было вино, закуски, рассказы и… третья ночь безо сна. Всё, прибыли. Пять утра, ни души, никто не встречает. «Поноса нет? Нет?.. – Обходит Быстрова своих. Нет, ничего у них не болит, спят. Рассветает. В тишине шаги, мужчина и к ним: а-а, приехали, сейчас пойдем встречать делегацию из Тбилиси. Зачем, удивляется Нина, это нас здесь должны встречать. Вот он и встретил. Разбудили ребят, повели к общежитию. Здесь человек велел тормошить ремесленников, сонных вытряхнули на улицу, гостей в дом, а Галина да Нина ищут утюг, надо отглаживать пионерскую форму. Принесли старый, с углями, красно ощеренный. Такой же в деревне у бабушки был когда-то. Опять человек: надо встречать. Нет, отрезала, никуда мы сейчас не пойдем, мы хотим есть и спать.
Легли, в полдень их подняли. Пришлось идти встречать главную делегацию. Встали, стоят, ждут. На солнцепеке. Один ленинградский в обморок, второй… Да идите вы все к черту!.. В блокаду выжили, а здесь… Отвели в тень, принесли чайник, лепешки, виноград. Все поехали смотреть домик Сталина, а Быстрова шепчет Тамаре Жвания, секретарю грузинского ЦК комсомола: мы потом, ребята не выдержат.
В семнадцать ноль-ноль сам слет. Речи, речи: дорогой и любимый товарищ Сталин… Потом танцы, песни. Стемнело, а ребята и взрослые все поют, все пляшут, а Быстрова все клюет и клюет носом, только бы не уснуть, только бы не упасть. В одной руке флакончик духов «Красной Москвы», в другой платок, смочит, понюхает, смочит, приложится. Кончится это когда-нибудь или нет? Кончится, Нина, все ведь когда-то кончается.
Гостиницы не заказывали: горийцы всех разбирали по домам, взрослых, ребят. Лишь про Нину да Галю почему-то забыли. Но потом подошел седой человек, говорит Нине: я прошу вас быть моим гостем. Спасибо. А они все пляшут, поют. В вагоне лишь одно знакомое слово было, чемодан, здесь тоже: Сталин!.. Сталин!.. Уже десять вечера, десять, а они все пляшут, поют, только б не упасть, только бы… всё?.. Всё… Седовласый, красивый ведет ее к дому, усаживает. Сам садится.
Стол роскошный, чего только там нету. Как чего – жены, дочери. За столом сидят двое, гость да хозяин. Жена прислуживает мужу, дочка – русской. Разговор доходит и до Невы. «Слушай, ты Куру видела?» – «Видела». – «Больше Невы?» – «Что?» – Проснулась. Она бы и рассмеялась, если б хватило сил и так, чтобы не обидеть грузина – сравнить эту бурноклокочащую речонку с плавной царственной ширью! «Нет, ты скажи: больше Куры?» Нет, лучше ты, хозяин, скажи, дадите ли вы мне когда-нибудь поспать? «А что это такое?» – Жует что-то вкусное, но главное, чтобы не уснуть: когда челюсти ходят, вроде бы легче. «Чурчхела…» – «Я никогда не пробовала». Взгляд хозяина, жена вышла, вернулась с целой связкой – до утра тебе хватит, Нина?.. Ох, сейчас как клюнет носом стол, все полетит к чертям… Хватит, надо сказать им, а то… Ай-яй, всполошились и повели. Комната, белоснежная кровать: вот тут… никто не потревожит, из дома уйдем. Зачем? Тс-с, спи, спи, ты наш гость…
Сняла платье и… кто-то бережно шевелил ее за плечо: в окнах стояло солнце. Но что это? Все, что было на ней, наглажено, аккуратно уложено да развешено. Даже из сумочки вынут платок, на всю жизнь нанюхавшийся на торжестве «Красной Москвы», выстиран, отутюжен. Поблагодарила, распрошалась и двинулись они дальше (осмотрев домик Сосо Джугашвили), в Тбилиси.
Там Быстрова очутилась в гостинице имени Шота Руставели, в том самом номере, из которого, шепнули ей, выбросился Хосе Диас. А почему выбросился, не сказали. Да ей бы тогда это ничего нового бы и не открыло, она и так знала, что хуже всех заклятых врагов Иосифа Виссарионовича были вот такие бывшие друзья коммунисты – свои, а также из других стран, ставшие «врагами народа».
И понятно, она думала совсем о другом. «По глупости у меня вырвалось: слушайте, ребята, отвезите меня в настоящий духан посмотреть. Это у меня из книг выскочило. Хорошо, сказал какой-то Евтихия, секретарь какой-то комсомольской организации, прикрепленный к нам. Показали, на гору Давида сводили. А город и нравы кажутся дикими. За что ни возьмись, давай деньги, галстук погладить – двадцать пять рублей и тому подобное. На улицах сытые мужчины, хорошо одетые женщины, словно и войны не было. И я резко отозвалась об этом. Промолчали: все-таки гость, женщина, блокадница. А программа идет своим чередом. Поехали мы во Дворец пионеров, там представили человека: это, мол, корреспондент „Комсомольской правды“, я обрадовалась ему, как брату. Кстати, он тоже грузин. Слушайте, говорю, давайте отсюда сбежим. Я уже ошалела от этих торжеств. Но это же Воронцовский дворец, говорит он. Да ну, наш ленинградский лучше».
Откололись, шли вольно веселыми улицами, болтали. «Нина, а в Кахетии были?» – «Конечно, нет!» – Смеется. «А когда у вас отпуск?» – «В сентябре, а что?» – «Приезжайте, я покажу вам всю Грузию». Говорил он достаточно хорошо, с милым акцентом, и какие-то акценты зазвучали в теплом голосе, промелькнули в темных присматривающихся глазах. «Вот уж нет, – весело выдохнула, – на мои деньги не очень приедешь. У вас такой город, такие цены… У вас вот какая зарплата?» – Вдруг спросила невпопад и оскорбительно для южного человека. «Э, зачем тут зарплата?» – «Ну, как зачем, я на свою не могу приехать». – «Зачем о деньгах – я приглашаю». – «Спасибо, спасибо… – лукаво заулыбалась, вспомнила дом седого горийца, поняла, что пора уж расставить всех по местам. – Приехать бы можно, но я не знаю, что скажет об этом мой муж». – «Как?.. – Вкопанно встал. – Какой муж?» – «Ну, мой, мой муж». – «Муж?.. Есть муж?» – «Есть!» – Гордо и озорно тряхнула головой: она еще не хотела принять такой перемены в нем.
Корреспондент комсомолки заторопился прощаться. И все изменилось, словно за горы зашло солнце. И не только с ним. Ей отвечали, но с ней не говорили. Терялась. Пока не открылось: «Почему не сказала, что муж?» – «А зачем?» – «Как зачем – всем улыбается, смеется, а про мужа не говорит!» – «Меня же не спрашивали». – «А зачем смеешься? Зачем с Евтихия в духан ехала?» – «Как?.. Как это?.. – И не нашла ничего поумнее чем напомнить: – Он же к нам прикреплен». – «Э-э, нехорошо делаешь».
Ну, вас всех к черту! – решила она. Ну, не знала она, что кто за девушку платит, тот ее и танцкет.
Последний прием – пир, первый из тех, на которых ей еще предстоит бывать. Рядом некто Гугулия. Конечно, воздымали тосты за дружбу, и задел неосторожно товарищ Гугулия бокал, опрокинул на юбку соседки.
– Ай!.. – Подпрыгнула и, мертвея, увидела, как на синем, с фиолетинкой проступило темнокровавое пятно – хванчкара. – Ах, черт, ах, черт!.. – Схватила солонку, присыпала, начала осторожно втирать на бедре. Слезинки скатились прямо на соль темносерыми катышками.
– Кто черт?.. – Вежливо поинтересовался товарищ Гугулия.
«Ты, ты!.. черт бы тебя подрал, пропала юбка, пропал костюм…»
– Э, кацо, чего плачешь, костюм… ну, чего костюм, подумаешь…
– У вас всё тут – подумаешь!.. – Зло прошипела. – А у меня… у меня он один.
– Как один?.. – Обалдело глядел на нее товарищ Гугулия.
– Так… – Осторожно сдвигала соль на пятне. Зря: ведь знала, что вино не отходит.
Это пятно съест другая соль, морская, осенью того же года – без следа отстирается в море. Еще будет и будет служить ей до дыр тот ударный костюм. Когда же срамно ему станет появляться на людях, станет он транссексуалом – превратится в платье «с биечкой», и обратно он-оно станет вести светскую жизнь. Покуда в полном согласии с законами божескими и человеческими не впадет он в детство: превратят его в шортики для двойняшек. Так, по нисходящей, и закончится эта славная жизнь. Но мы еще встретимся с ним.
Назавтра они уезжали. Разговоры (последние), улыбки (прощальные), томительные для всех минуты перед отходом поезда, и вдруг громкий клекочущий голос: «Бистроваа?.. Где ты, Бистрова?.. Ай-вай… – Шел вдоль поезда пожилой мужчина, вопрошая глазами окна и двери. – Бистрова?» – «Я… это я…» – И подумала: что за черт еще? «Уф!.. – Человек поставил корзину, в которой что-то тяжелое было прикрыто соломой. – Это тебе, бери, бери…» – «Как мне? – На всякий случай отодвигалась. – Что это?» – «Гугулия тебе прислал, говорит, чтобы ты не сердилась, не плакала». – «А что там?» – «Вино… хванчкара, знаешь такое?» – «Знаю!..» – Уже засмеялась, правда, немножко сердито. «Вот он и говорит: знает… плакала. – Склонился поближе: – Сталин любит это вино, панимаешь? – И строго: – Только ты его не болтай, так и так». – Показал.
Всю дорогу тяжеленная эта корзина не давала покоя: как ее дотащить, если Миши не окажется дома? Денег-то на такси не было. Миши на вокзале тоже. Родители, встречавшие детей, доперли корзину до стоянки, а там уж сама договаривалась с таксистом: если мужа нет дома, вы мне поможете, а я рассчитаюсь бутылкой. Идет, сказал тот и, подъехав к дому, предложил: пошли сразу и денег не надо. «А мне жалко». – Улыбнулась так виновато. Первый раз после Грузии: здесь можно. «Так у вас вона сколько!» – «Все равно жалко».
Миша был дома. Миша, только что, получив телеграмму, брился, собираясь встречать. Долго благославлял он неосторожность и щедрость Гугулии: «Еж, ну, когда же тебя снова пошлют в Грузию?»
К морю
Осенью Петровский получил наконец деньги за свою первую книжку, целых тридцать две тысячи. Что ж, тогда это были тысячи – деньги. Грозил большой обзавод – мебель, вещи, посуда. И уже началось. Писатель, донашивавший принесенное на себе с войны, приобрел коричневый пиджачок с кремовыми брюками и, вырядившись, возбужденно заметался по комнате: «Слушай, Еж, ну, чего мы будем обзаводиться разным таким барахлом? – Пощипал брючную шерсть на колене. – Давай сперва съездим на юг, к морю, а потом…» – «А потом?..» – с веселым предвкушением взглянула она. «Но ты же сама говорила в блокаду, что не можешь умереть, пока не увидишь Черного моря. Ну, едем?..»
Думала. Жили они уже почти год, а Нина все еще оставалась холостячкой – привыкла платить за себя. Тарелку, матрас, сковородку можно было купить на е г о деньги, ведь это же для семьи, но то, что себе – на свои. Петровского это забавляло, но, видя, как она замыкается, сердится, не настаивал, знал, будут дети, все станет общим. А тут тридцать тысяч, но… для нее – ни рубля, ведь это его деньги. Какой уж тут юг, это же значит, что она будет там на его иждивении.
И вот она думала. «Еж, да брось ты, поедем!» – «Хорошо… только тогда я куплю себе пижаму?» – «Яволь!.. Какой же юг без пижамы». – «И не смейся, пожалуйста, а то не поеду».
Ехали они в общем вагоне, но полки у них были лежачие, средние. «За эту поездку я всегда буду благодарна ему. Но дура я была страшная. Ни образования, ни воспитания». – «А нутро?» – «Ну, что нутро? Вот вам нутро. Ехали мы уже Украиной, глазела в окно и вдруг закричала на весь вагон: ой, Миша, Миша, смотри, сколько камышей! Он смеется, я краснею… Еж… Еж, хихикает, так и давится, это не камыши, это кукуруза».
На каждой остановке Петровский выскакивал, нырял в съестные ряды, возвращался с яблоками, помидорами, грушами. «А вот это колхозница… – Прижал к носу круглую зеленоватую дыньку. – М-м!.. чуешь, как пахнет». – «А она сладкая?» – «Сахар с медом пополам!» – «Врешь?»
На станциях, что побольше, на станциях, где меняли паровозы, прогуливалась вагонная публика (репетировала южный свой променад). Многие щеголяли в пижамах, вот и мадам Еж тоже полосато похаживала, совсем как те, что чинно спускались из мягких вагонов. «Ты не еж… – дудел ей в ухо, – ты зебра». – «Почему ты не наденешь новый пиджак?» – Глядела на его линялую гимнастерку, галифе, офицерские сапоги. «Привык, Еж, привык, не жмет, не трет, словно голый. Но там, у моря, разряжусь и буду ходить важный, как индюк. Поняла?» – «Ты думаешь, что только ты один все понимаешь». – «Если бы я все понимал, мне бы совсем не хотелось жить». – «Как это?» – «Так… но ты права, мы всегда думаем, будто все понимаем».
– Мишель!.. – Сияя, шла на них пышнотелая роскошная дама.
Мишель?.. Уже одно это чужеродное слово вздыбило иглы Ежа.
А женщина приближалась к ним. В пижаме, да не покупной: в красно-синих цветочках, с бантиками на рукавах и лодыжках, на шее. Ага, доглядел Еж, шея-то уже не того, будто с холода.
– Как я рада тебя видеть!.. Юра… – обернулась к невысокому краснолицему мужчине с черно-седым ежиком коротких волос, – это мой довоенный друг Мишель Петровский.
– Знакомьтесь, хм, кхе!.. моя жена Нина Ивановна.
«Что?!» – Сказало разом потухшее белое величественное лицо с прямым носом, красивыми крашеными губами, подбородком, четко отбитым от губ.
– Альбина… – По-княжьи представилась дама, шевельнув короной темнорусых волос и, прохладно закончив обряд знакомства, вновь осветился старый довоенный дружок: – Мишель, ты в каком вагоне? Как – в общем?
«Ну, теперь эта дура начнет» – Так, в общем. Как все остальные.
– Ну, ладно, ладно, мы в мягком, в шестом. Слушай, Мишель, нам как раз нехватает партнера для преферанса.
«А это что такое?» – Глядела мимо них Нина.
– Видишь ли, в карты… – поясняюще скользнул карий глаз по жене, – давненько я уже не играл.
– Ах, да перестань ты, пожалуйста!.. В дороге что делать, идем!..
«А-а, карты… преферанса… а я и не слышала».
– Что делать? Можно, например, смотреть в окно… на камыши…
«Вот и иди с ней, иди!.. А я не пойду! – И подумав,
чуть слышно вздохнула. – А тебя, дуру, и не зовут».
В вагоне он, уже заранее виноватясь, справился нарочито буднично: «Еж, может, чего-нибудь пожуем?» – «Я не хочу». – «А пить? – Заулыбался, хотя знал, что нельзя этого делать. – А смотреть?» – «Да, да, на камыши!..» – Прошипела. «О-о!..» – Простонал, легко вскинул мускулистое тело на полку, взял в изголовьи журнал. Дочитывал он «Звезду» Казакевича. Тогда это всем нравилось, и Петровский глушил в себе чувство протеста против стадных восторгов, но ему тоже было интересно, хотя далеко не все принимал в этой повести. Но едва он успел войти в книгу, как в проходе послышалось чье-то бесцеремонное приближение.
– О, вот он где!.. Спрятался и лежит. Пойдем, пойдем, лежебока.
– Слушай, Альбина, может, вы без меня?.. – Предъявил журнал.
– Вот еще!.. Тут книжка, а там люди страдают. Мишель, нехорошо манкировать старыми друзьями. Одну пульку, Мишель… Ну-у, прошу тебя…
«Ах, чтоб тебя!» – Ладно, иди, я приду.
«Манкировать… пулька… надо спросить… потом…»
– Нет, не пойду, а то ты такой, улизнешь… – промяукала с томным кокетством и сразу же процедила пренебрежительно жестко: – Не бойся, твоя подождет.
«Эк швыряет ее! Ну, будет мне теперь до самого синего моря».
«Идет… уйдет… ну, и пусть, пусть!..»
– Еж… – тихонько склонился к застывшей к окну голове, – я скоро вернусь. Пожалуйста, не сердись.
«Можешь вообще не возвращаться!»
– Мишель, можешь ответить мне на вопрос: Еж – это что, кличка такая? – Донеслось из прохода.
– Это то… – отрезал стальным голосом, так хорошо уже знакомым Ежу, – чего ты никогда и ни от кого не слышала и никогда не услышишь. Поняла?
– Ха-ха… в ы так думаете?
«Не слышала… ага, ага, значит, он тоже ей говорил… что-то… Конечно!.. Он знал, знал ее. Ушел, без меня, стыдится… за что? Чем она лучше? Корова!.. Крашеная корова».
Поезд стучал, и уже набегали пригороды большого города. Еще там, за Москвой, он сказал, что в Ростове накормит ее каким-то особым мороженым, а сам ушел к ним, играет, забыл. Ну и пусть, пусть, я сама, без тебя, черт подери, наемся. Доотвала!..
Худо, когда человек не понимает, что очко – это быстро, а преферанс, даже одна пулька, долго. Поезд тоже, бродяга, не понимал, начал тормозить, упираться. Влетел Петровский с всклокоченными глазами: «Еж, пошли!..» Встала, помедлив: соседи, а то б ни за что не пошла. И сразу же на перроне э т и. Петровский схватил жену под руку, заслоняя собой, быстро потащил к вокзалу, но Альбина не отставала: «Мишель, так после Ростова мы продолжим пулю?» – «Не знаю, не знаю…» – «А вам, милочка,.. – назидательно, свысока, – весьма и весьма повезло: ваш муж сложён, как бог. Мишель, ты куда? Не забудь: в Сочи отдыхать будем вместе!»
…Три года спустя Нина будет работать в другой конторе, войдет к начальнику и увидит знакомую. «А эта что делает здесь?» У стола, в кресле слишком вольготно (от спрятанной скованности) расположилась Альбина. «Вот тебе и Ежиха, работает здесь. Надо же, как изменилась. Очки нацепила, совсем культурная стала. Забыла меня или делает вид? Хитрая, прибрала Мишку. Я-то думала, он на молоденькую клюнул, а она…» И когда Нина собралась уходить:
– А ведь мы с вами знакомы.
«Еще бы!.. Корова!» – Простите, не припомню. – Холодной скороговорочкой со стальными опилками.
– Ну, что-о вы… – волнами поплыл ласково укоризненный голос. – На юге, в поезде, помните? Вы еще мороженое там ели…
«Она еще дура». – Ах, да, да, значит, вы и есть та самая дама в бантиках?
«Хамка!» – Я собираюсь у вас здесь работать. – Улыбнулась, превозмогая себя.
«Вот еще!» – Ну, что ж, будем коллегами.
Дома села, закурила и в упор:
– А теперь выкладывай все.
– Сразу все? – Чуть-чуть вжал голову в плечи.
– Все о твоей Альбине.
Ох, братцы-братцы, легко иногда поведать друзьям о былом, минувшем и хотя бы лишь потому светлопечальном, но – женам? Увольте.
– Так что же тебя больше всего интересует? – Выгадывал время. – Ну, во-первых, она не Альбина, а Алевтина.
«Сразу видно».
– Во-вторых,.. – «Черт, чего я считаю, так досчитаешься». – Она была дворником.
«Ага, все понятно». – Молча усмехнулась, хотя ничего еще и не поняла.
– Но это было давно, мы с Андреем застали ее уже комендантом их литературного дома. Писатели, как ты теперь сама хорошо знаешь, народ сложный… – Наконец-то нашел свой тон. – Вот они и ее, хм, образовали.
– Ты не крути.
– Не кручу. Во имя торжества справделивости должен добавить, что когда-то Альбина-Алевтина была очень хороша.
– Корова!..
– Еж, ты сделай ей скидку лет на пятнадцать и…
– И тебе тоже?
– Ну, и мне тоже. Так вот… – «О, боже мой». – Аля была женщина добрая…
– Она – добрая?!
– Нет, Еж, я в другом смысле.
– Ах, вот что – к мужчинам.
– Видишь, ты опять делаешь успехи… – Усмехнувшись, покачивался перед нею на каблуках.
– Если твоя Аля смогла образоваться, то я тоже. Ну, дальше? – Запалила вторую папиросу.
«Гм, дальше». – По-моему, все. Все остальное ты сама видела.
– И слышала: сложён, как бог.
– Это, Еж, не душа, это всегда видно.
– Да-а?.. И ты тоже пользовался ее добротой?
– Ну-у, может, и я когда-то, пьяный… – И слишком поспешно: – Но прямых контактов не было. – «Вот дурак!» Да, уж тут-то он дал маху, против обыкновения немножко испуганно вильнув.
– Что значит – прямых?
«Ах, черт». – А… а то, что сказал, то и значит.
– Все? Так вот, могу вас, Мишель, обрадовать: твоя Аля будет работать у нас.
– Как?.. Кем?..
– Дворником. Добрым.
– Ну, хватит – серьезно?
– Серьезно: заведующей отделом реализации фото.
– Н-да… – помолчав, выдавил. – Это плохо.
– Почему? Боишься, что у меня с ней тоже будут прямые контакты?
– Боюсь, что долго она там не просидит. Такие женщины не созданы для работы.
– Ага, ты знаешь, что они служат для другого. А вот же, берут… – Язвительно щурилась сквозь голубоватый табачный дым.
– Кто-то толкает.
Он оказался прав, вскоре решено было Альбину увольнять. Э, нет, сказала она, даром вам это не пройдет. И накатала письмо о том, что под видом хранения фотоархива хранятся негативы врагов народа. Время тогда еще было хмурое, и ведь верно – хранят… богатейший архив революции. Люди, имевшие полномочия, опечатали железную дверь и три месяца выносили битые черные стеклышки негативов, отснятых на серебре, такие, что и тысячу лет пролежали бы. Но Альбину все же уволили. Свое она сделала. А устроилась еще лучше, администратором в доме искусств. Хочется верить, что Альбина Петровна жива, здорова, следит за собой. Вряд ли ей больше восьмидесяти, а такие живут долго, и видится добродетельная старушка, которой есть что и кого вспомнить.
…А тогда, в Сочи, Альбина уже поджидала их: «Сейчас сядем на катер и…» – «Такси!..» – Ринулся к вислозадой трофейной машинешке беспонтонный отставной капитан. «Мишель, а катер?» – «Едем!..» – Прорычал он жене, и спустя сколько-то очутились они в Гудаутах.
Благословенные послевоенные времена! Что, что?.. Да то: народу там было в разгар «бархатного сезона» так же много, как теперь, поди, в декабре, да и то, наверное, ночью. И комнату мистер Петровский снял у пожилой армянки просторную, с видом на море. На полнейшем пансионе. К завтраку вкатывала хозяйка старинный сервировочный столик на колесиках (которые позднее войдут в нынешние дома), в обед тоже. И в ужин. Что ж, постоялец щедро платил за все.
В один из дней странная предстала пред ним картина на пляже. В стороне, там, куда не положено было ходить и даже посматривать, шестеро молодых мужчин бесшумно вышли из зеленых зарослей к морю. Они несли байдарку, в которой сидел полный человек с лысой головой. Вошли в воду, бережно опустили байдарку, человек поднял весло, лениво взмахнул раз, другой. Шестеро остались на берегу, у воды, а вокруг байдарки откуда-то уже лодки с людьми, даже катер. «Что такое? – Растерянно взглянул на жену Петровский. Не по адресу посмотрел. – С виду Нерон, а несут, как китайского мандарина…» – Приобняв, нашептывал то ли ей, то ли себе. Но уже шелестело оттуда, от тех, что поближе к байдарке: Берия… Берия… – А-а, – понимающе усмехнулся Петровский, и не стало пред ним ни жены, ни людей, ни мира. Непонятное всплыло в перегретой башке: так, не так, но каких-то две тысячи лет назад тоже жил какой-то всемогущий мужчина, властелин древнего мира, тоже лысый и, наверное, был среди тех, кто безвестно канул в истории, какой-нибудь древний Миша, скиф не скиф, фракиец не фракиец, раб не раб, но как особь, биологически человек же, хомо сапиенс. И о чем-то наверняка думал, переживал, но что и о чем, никто никогда не узнает. Так и он здесь, теперь: вот стоит, смотрит, думает… Но пройдет время, огромное и ничтожное для него, и совсем незаметное, словно взмах ресниц, для истории, не говоря уж о вечности, и опять, опять никто ничего не узнает. Что он видел, что он чувствовал, что он думал, глядя на такого же лысого человека, как он.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?