Электронная библиотека » Михаил Черкасский » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 27 декабря 2017, 21:21


Автор книги: Михаил Черкасский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Знойным маревом струилось пред ним море, пляж, люди и стеклянно дрожали мысли о суете, ничтожности своей жизни. И когда он прочтет через шесть лет, что вот этот всевластный, таинственный, страшный, порочный расстрелян, – сразу вспомнит тот день, ту картинку. Усмехнется, подумав о превратностях судеб, о тщете вот такой неизведанно громкой, огражденной могуществом жизни.

А в тот день дождался, когда вынесла шестерка коренников с пристяжными байдарку на берег и не понесли – осторожно опустили на гальку. Поддерживаемый, страхуемый, вылез человек из байдарки, постоял, оглядел берег, море, снова влез в лодку, поплыл воздухом, скрылся там, за деревьями. Усмехнулся дьявольски весело литератор Петровский: «А трусики-то, Еж, у него тоже сатиновые!» – Шлепнул ладонью по своим длинным «семейным» трусам, прилипшим к мускулистому, сухому бедру.

Вернулись к обеду, и – бывает – ждала телеграмма: газета предлагала Быстровой написать о пионерах колхоза имени Берия, о знаменитом чайном совхозе-миллионере. Что ж, просят, значит, надо ехать в райком комсомола. Хорошо, кацо, говорит секретарь, поедем. В шесть утра обещал быть. Встали рано, вышли, ждут. Шесть, семь, восемь… «Я жрать хочу. Пошли они все вон!» – Сердится муж. «Миша, ну, потерпи, только сядем, а он и приедет». – «Хм, сядем… А за что?» Ну да, хозяйка не подала, раз сказали, что уедут. В половине девятого авто прибыло. Тронулись. Добрались, пошли на плантации. Муж со свитой, жена с пионерскими звеньями и с блокнотом. К вечеру он распух, желудок усох, словно египетский клоп, проспавший с фараонами в пирамиде три тысячи лет. Наконец доплелись к одному из домов, где гостей уж встречал старик. Женщину он расцеловал, мужчинам жал руки («Все, как надо»). Вошла хозяйка с тазом, дочь с кувшином. Когда вымыли руки, Петровский шепнул: «Ура, Еж, скоро есть будем. – Но, увидев, ккк поволокли обреченного барана, промычал: – У-у, когда еще его сварят. Придется подкрепляться беседой». Но зовут уж к столу. Дымится блюдо мяса под коричневым соусом, исходит паром что-то желтое. «Мясо ты знаешь, а это мамалыга… – Кладет мослатую голову муж на то плечо, что к жене. – Это каша такая, густая, из кукурузной муки. А это… – глазами на чашечки с красноватой жидкостью, – приправа, помидоры, наверняка с перцем. А вина что-то не видно…» – Сглотнул.

Но пред каждым граненый стакан, значит, будет. Сел дед, гостей усадил, по левую руку Нину с мужем, по правую секретаря райкома Арчила с инструктором, ну, все, теперь можно? А чем? Где вилки, ложки, ножи? Пусто. «Миша, а?..» Да не слышит Миша, смотрит, как плывут в женских руках кувшины, но уже не с водой, с молодым, поспевшим вином маджари. «Я, серая, вина не любила, меня Михаил Сергеевич приучил, он обожал сухие вина и толк в них знал». Пришли какие-то люди, сплошь мужчины, но за стол их не посадили, грудились сзади, но какое-то движение началось, что-то им подавали и со стола. Наполнили стаканы, подняли: «За Сталина!..» Отпила Нина, поставила, и… все смолкло, все уставились на нее.

Первым пришел в себя хозяин: «Ты что делаешь?» – «Как что?» – «Почему не пьешь?» – «Я… боюсь». – «Чего боишься?» – «Опьянею… свалюсь». – «Ничего не свалишься, пей!.. За Сталина!.. За Берию!»

Опрокинула раз, другой, и, кружа, завертелось все вокруг – мясо, стаканы, кувшины, мамалыга. Только ложек там не было, вилок тоже. «Еж, ты почему не ешь?» – «А как?» – «Как все». Сам он давно уж достал из кармана свой солдатский набор (ложка, вилка, ножичек), ловко срезал мясо и вместо того чтобы передать жене, преспокойно переправлял все это себе в рот. Как же быть? Руками? Измажешься и вообще платье закапаешь. «Ты посмотри, как делаю я». – Бросил ей спасительный линь Арчил. Ну да, тридцать лет спустя телевидение тоже вспомнит про живого, а, может, увы, увы, уже и покойного Арчила, станет передавать: делай с нами, делай, как мы, делай лучше нас. Но постойте, кажется, это телевидение ГДР, они-то, восточные немцы, откуда Арчила знали? А вот знает же доктор Спок, как ведет себя девочка Вера, внучка Нины Ивановны. Еще когда она была в чреве, начала изучать бабушка (будущая) толстую книгу знаменитого янки. С большим, между прочим, предубеждением (все-таки иностранец), потом видит, все, что предлагал ей заокеанский лекарь, делает несмышленая Верка. Так что же это получается? Белые, желтые, черные, богатые, нищие, а также середние, они все и всё делают одинаково? Отчего же, когда вырастут, начинают вытворять сами с собой и друг с дружкой черт те что? Разве они не могут уже сказать просто и ласково: ребята, давайте жить дружно? До фараонов не могли, при персах, греках, иудеях, рыцарях, буржуях, коммунистах не могли, так когда же начнут? Ребята, пора ведь.

Так вот, значит, смотри, как делаю я – запустил волосатую лапу в мамалыгу, скатал шарик, обмакнул в соус, оп!.. – ничего нет, ни шарика, ни соуса, лишь одни красно лоснящиеся губы да черные смакующие весь мир глаза. Так просто? Понесла белую руку к желтой мамалыге, окунула в нее пальцы, а она липкая, эта каша, никак… все же сваляла какую-то безобразную клецку, обмакнула, вытащила из ключиц белую шею, чтобы не дай бог не накапать на платье, положила в рот и… ух!.. ох!.. глаза чуть не выскочили: перец!.. «За Берия! – Поднял хозяин очередной стакан. – За нашего Лаврентия Павловича!..»

Нет, там, на пляже, куда легче было ей с этим нашим. Но и здесь наконец-то Миша протянул ей мужнюю руку: опрокидывал свой стакан, твердой рукой брал женушкин, возвращал ей пустой. Да при этом, успевая строгать мясо, катать мамалыжные шарики, оставался при твердой памяти и отличнейшем настроении. «Ну, как, Еж, кажется, ты теперь Галилей, да?» – «Почему?» – «О н а вертится?» – «Кто?.. А-а…» – Доходило из тошнотного головокружения.

Стакан за стаканом. «Миша мог выпить ведро, но бессмысленно пьяным я его никогда не видела, и напиваться он не любил. Водку не любил, я от нее только дурею, говаривал. А вино очень, он любил повторять: мне бы родиться итальянцем или французом. Дома у нас вина никогда не было, не залеживалось, потому что хоть ночью, но встанет допить. К тому же по ночам он работал».

Когда она уже потеряла счет чужим стаканам и вообще всему на свете, хозяин извлек то, что под соусом и чего почему-то никто не брал. Это был какой-то ком бурого мяса. Держа его в руке, хозяин сказал что-то по-абхазски. Ты, перевел Арчил, самый почетный гость в моем доме, тебе – сердце козла. На, ешь!.. Пока она, давясь, жевала это своими прелестными жемчужными зубами, Миша тоже давился – смехом. Но всё, нет вина, нет барана, нет и его козлиного сердца. А вокруг черная южная ночь и надо добираться домой. «Всю жизнь у меня было пристрастие к каблукам, без них почему-то не чувствовала себя женщиной, но каблуки не для гор». Они и полдороги не одолели, как она сдалась, села: дальше не могу. Возьми мои, стал разуваться Михаил. Тронулись. В сорок втором мужском после тридцать шестого женского было так же просторно, как в этой глухой звездной ночи. «Не могу… лягу и буду здесь…» – «Ну, давай так…» – Взвалил полумертвую и понес.

Хозяйка еще не спала. Приглядевшись к такому древнему видению (умыкание сабинянок), выступившему из такой же древней ночи, процедила (даже армянка): «Вот, были у абхазской свиньи». Друг друга, сказала Нина Ивановна, они ненавидели.

В синем небе, в желтом солнце проплывали белыми облаками те благословенные дни. Снова, снова влюблен сухопарый, сухолицый, ехидный. Что ж, тот, кто видел ее, понимал его. Вот она в белом платье, перетянутом синим пояском, с матроской, а точнее, просто тоненьким шалевым воротником, сброшенным к пояску. На ногах босоножки-танкетки на пробке, на голове хитрая шляпка: неглубокая тулья и широкие кружевные поля; оттого-то на фотографиях кажется, будто глядит сквозь крупноячеистую вуаль. И везде улыбается. Знает, знает: есть что предъявить. Что-то новое и несвойственное зародилось в улыбке, в глазах да во всей повадке – не девчонка великовозрастная, но женщина. Ну, быстра и порывиста, но теперь все облито, напоено неподвластным даже ей самой ощущением женской силы. Рафинадом рассыпает улыбки, и они уже с чувственным привкусом.

Эти дни – белый цвет ее молодости да и всей ее жизни, душистый, жасминовый. Это лучшее, самое. Еще будут юга, разговоры, знакомства, еще море, любимое, теплое, примет не раз, но такого не будет, бездумного, детского. Когда все позади и все впереди. Еще будет, как все мы, меняться сама, но вот здесь уже стало заметно, как исподволь расстается с толстощекой своей простоватостью. Глубже, ярче, острее сияли глаза. И лицо становилось одухотворенно красивым. Просто красивым.

– Нина, вы прямо, как Карла Доннер из «Большого вальса»! – Однажды воскликнула посторонняя женщина: там, на юге (будто места им мало в России) встретил Миша своего фронтового знакомца с женой.

– Нет, Лена, нет… – Польщенно осклабился муж, разогнал волнами по две скобки от губ. – Карла Доннер – это роль, а играет ее Милица Корьюс. – Он ведь, этот Миша, был педант. Даже на юге.

Было, было что-то похожее (шляпка, скажем, с большими полями), но лицо, ей богу, не хуже, даже лучше – беззащитнее, мягче, теплее. Вот и было, что его, мужа, понимали все: тц!.. тц!.. – слышалось им вослед. А ее никто не желал понять, зачем такой старый, некрасивый у такой русской? Но как раз вот здесь он и стал ей родным. И чего странного, здесь другое все было, и они друг для друга другими – беззаботными стали, как Адам да Ева.

Глянцевито мясистая зелень, звезды, как зернистая соль, море, море, тяжелое, ласковое, горько соленое. «Вот уж не думал, что ты водоплавающая утица. А плаваешь ты по-собачьи, ведь так, Еж?» – «Не знаю… Пойдем еще…»

И смотрел он, как ставит она пятку на гладкую, а все-таки колкую гальку, оборачивается стыдливо, смущенно, оттого что смотрит ей вслед. Белая, северная, конечно, она обгорела. По ночам осторожно снимал молодые, уже подсохшие картофельные кожурки с плеч. С нею все было, как с ребенком, но теперь эта девочка была его женщиной, любимой женой, и оттого-то непередаваемо радостно и отчего-то тревожно было ему. Когда хорошо, когда счастья чрез край, человеку познавшему – страшно, грустно, что все это кончится, не может не кончиться. А она видела плоско, лишь то, что вокруг.

С нею все было, как с ребенком, и смешнее всего на базаре. Там-то первый раз на юге он заметил тень на ее челе. «Ты чего, Еж?» – «Яблоки…» – Вспомнила, как отец покупал.

…Столько лет схлынет, давно уж не станет Миши, а она – вот она летит своей репортерской побежкой по осеннему Невскому и увидела в закутке ящики, стол с весами, грязно-белый передник, но горят снегирями крепкогрудые яблоки. Кто такие, откуда? На бумажке, вспузыренной от дождя, чернильным карандашом выведено с потеками: ионатан (это те, что позднее джонатаном для всех станут). «Что за яблоки?» – И рукой привычно за сумочку, там, где деньги и сетка – шелковая, уместится она в ее кулачке, но, раздувшись от купленного, и десяток килограмм выдержит. Озябший молодой продавец вытолкнул сизыми губами: «Румынские. Как апорт». Не поверила, но, уже отойдя, не стерпела, обтерла платочком багряное, надкусила – брызнуло кисло-сладким соком. Не апорт, но хорошие. Даже лучше.

Привилегией детства, одной из немногих, был апорт. Приходило время, и отец непременно брал с собой дочь на осенний базар. Сейчас там, где Апраксин двор, в шелудивых корпусах ютятся какие-то мастерские, склады, конторы, а тогда даже грязные стены, казалось, пропахли яблоками. На возах, на лотках, грудами, россыпью, мешками да ящиками. Нанимал отец человека с тележкой, и грузили ящики: в них уж на зиму яблоки заготовлены впрок, переложены свежей соломой. А себе Нинуха выбирала сама, непременно апорт. Не было тогда реактивных «лайнеров», по железной дороге не мчали электровозы могучие и фургонов дизельных тоже не было, но такой далекий казахстанский апорт почему-то был.

Отец давал дяденьке адрес, тот поворачивал свою тележку к воротам, а они с папой шли к трамваю, домой, где была кладовка. Вот туда к картошке, к кадушкам с огурцами, с капустой и яблоки – на долгую зиму. Где-то дяденька вез-толкал тележку, а они в трамвае. Тети, дяди сидели на лавках вдоль стен, стояли, держась за поручни, свисавшие на ремнях. Нинка глазела в окно. Как интересно!.. Вывески, всякие, ломовые лошади, булыжники мостовой, дяденьки в картузах, в пиджаках, под которыми косоворотки навыпуск, перетянутые ремнями. Остановка. Кто-то вышел, кто-то влез, и кондукторша с черной дерматиновой сумкой берет деньги, отрывает билетики, дернула за веревку вагоновожатому: дзинь-донь, поехали…

– И хорошие были яблоки? – Усмехнулся муж.

– Лучше всех!.. Ой, какие смешные груши.

– Еж, это не груши, это инжир.

– Инжир?.. – Сморщилась. – А он вкусный?

– Попробуй… ну, как?

– Ничего… только больно сладкий. Ой, а что это там за лягушек носят?

– Тс-с… это перепела, Еж, перепелочки, птички такие… съедобные. Знаешь белорусскую песенку: «Ты ж моя, ты ж моя перепелочка»?

– А они тоже вкусные? – Глядела на крохотные тушки, распластанные на буро-зеленых виноградных листьях.

– Очень, самые вкусные птички. Даже вкуснее тебя.

– Да ну тебя!.. А?.. – Глянула на него.

– Можно, можно… – Ласково улыбался, доставая деньги.

С тех пор хозяйка подавала им перепелок и, надо сказать, делала она это даже вкуснее чем на базаре. Где молодая жена не переставала удивляться и удивлять. «Миша, Миша, а это чего?» – «Персики, Ежичек, персики». – «Тоже чересчур сладкие?» – «Нет, очень вкусные. Ну?…» – «Ага… Ой, не оторваться. А сколько я могу взять?». – «Сколько хочешь. Верней, сколько влезет. Дайте, пожалуйста, нам… нет, нет, всю корзиночку. Да, да, вместе с корзиной».

Было там килограмм пять, огромных, ворсистых, разнобоких, оранжево-желтых, пурпурно-красных, сине-багровых. На удивление вкусно, до отвращения вкусно – объелась.

«Тридцать две тысячи мы прокутили до копеечки. А если бы мы купили платья, костюмы, туфли, то я все бы забыла, а так месяц той южной сказки я запомнила навсегда и всегда за него благодарна Мише».

Они ничего не привезли с юга, кроме загара, сладкой усталости и чего-то еще. Что выяснится, однако, не сразу.

Роды

– Миша очень хотел ребенка, больше чем я. Материнство не грызло меня никогда. Может, война, а после только-только я начинала оглядываться, не знаю. Когда я понесла, он подарил мне книгу знаменитого детского профессора Жука. Теперь везде Спок, тогда русский Жук у нас. Беременность моя сразу вылезла, но двигалась я легко и делала решительно все. Зашла как-то в жилконтору за справкой о прописке, для карточек, управдом говорит, вы комнату свою поменять хотели, так есть тут одна на шестом этаже, восемнадцать метров.

В комнате жили, но сразу же видно, что эти метры еще из блокады – паркет местами повыломан (топили), окна кое-где еще забиты фанерой, копоть на потолке, грязь. Но просторно, настоящая комната, не мансарда. «Что вы хотите… за это?» – Обвела рукой в воздухе. «Три тыщи». – «Хорошо, посмотрите нашу. Ну, как это чего там смотреть – вам же там жить». – «Ну, ладно, чистая, сойдет». – Оглядывалась обменщица.

За три часа Нина оформила все документы, наняла в продуктовом магазине грузчиков и «переехала» с одной лестницы на другую. Пришел муж: «Еж, это надо отметить, поехали в „Метрополь“, поужинаем».

– Ну, товарищ Бистрова… – чертячьи глядел поверх бокала с зеленоватым вином, – когда мы поженимся?

– Кажется, мы уже поженились. – Невольно опустила глаза на живот.

– Ну, тогда скажем по-советски, попроще: когда мы распишемся?

– А это обязательно, Миш? – Так мило, так виновато, что хлынуло ему жаром в душу. Вот такую доверчивую, беззащитную любил больше всего.

– Для нас, Еж, может, и не обязательно, но для них надо.

– Ну, когда и х будет много, тогда и посмотрим.

– Много не будет. – Вздохнул. – Много раньше бывало. Но для одного тоже надо. А то будет разнобой. Загса не бойся, газеты тоже, обещаю тебе, что никогда не подам такого гнусного объявления.

– Вот еще, а если я захочу, мне что же, на весь город срамиться?

– Ах, так, не хочешь по-хорошему, тогда хочу получить выигрыш: пошли в загс.

– О, хитренький какой!.. Мы на это не спорили.

– Сама знаешь, американка – значит, отдай все, что потребуют.

– Ну, и бери все, все.

– Вот и беру… тебя в жены.

– Миш, ну, Миш… – Захныкала. – Ты подумай: как я там буду вот с этим? – уронила глаза на живот.

– Еж, а ты подумала, для чего люди идут в загс?

Об именах же они договорились легко: он дает сыну, она дочери. Мальчик – Сергей, девочка – Валя. Но однажды договорившись, больше не возвращались к тому. Из суеверия. Из того же чувства никак не готовились к появлению нового человека: вот когда будет (если все будет нормально – в мыслях шуршало), тогда…

В первую же ночь на новом месте их посетили и во множестве: от краснобурых, горбатых, словно божьи коровки, до желто прозрачных, катившихся по стенам просяными зернышками. «Клопы…» – Сонными глазами таращилась Нина на незваных пришельцев.

Обои они содрали, как люди, а оклеили комнату, как журналисты – белой писчей бумагой: сразу увидишь, какая информация либо даже сам очерк ползет по стене. И сперва шло густо, потом перестало. Тогда-то Петровский привез свою мебель оттуда, где жил раньше. Небольшой книжный шкаф красного дерева (он и ныне стоит), громадный письменный стол (по таланту), а трельяж соорудил сам («Все, что видят глаза, могут сделать руки». – Говаривал). Жена тоже сотворила приобретение – принесла с барахолки желтый роскошный абажур. Господи, скрежетал зубами позднее Петровский, когда ж я его подожгу? И поджег, вытащив на помойку. А замест купил люстру – матовое стекло в коричневом обруче (сейчас на кухне висит). «Ну, вот… – саркастически оглядывал белую комнату с темными пятнами „обстановки“, – такая уж у нас мЁбель… – Выговорил по старинке. – Та-ак, значит, усадьба, утро помещика-с…»

И вспомнила Нина, как однажды забрели они в комиссионный магазин. «Еж, видишь, видишь?.. – Показывал на широченный диван черной кожи, вдавленной кнопками, кресло, стулья, шкаф и еще что-то. – Еж, вот такой же, точь в точь, кабинет был у моего батюшки… – Присел на диван, опробовал вековечную прочность этого лежбища. – Эх, если бы у меня было двадцать пять тыщ, я бы все это купил». – «Не сомневаюсь, но куда бы ты все это поставил?». – «М-да, диван бы, наверное, и в коридор не влез, а остальные бы выстроились на лестнице».

На улице было сыро-морозно, темно, но тепло вспоминалось ему: «Когда из отцовского кабинета доносился запах кофе, я знал, что папенька поссорился с матушкой». – «Значит, ты весь в него». – «Наверно, но и ты тоже в кого-то. А я принюхивался и видел, даже если был в другой комнате, как папенька уселся в кресле, задумчиво смотрит на спиртовку, на ее такойфиолетовый неслышный, но жаркий огонь. Потом он жарил себе яишницу, и тогда уже все в доме знали, что ссора. Или просто размолвка». – «Ах, как хорошо, что ты рассказал мне это: на день рождения я подарю тебе спиртовку, десяток яиц, бутылку денатурату и пачку кофе». – «Конечно, ячменного. И в придачу я попрошу такой же диван, как у папеньки, и остальные аксесуары». – «А из нашей коммуналки ты уже сам как-нибудь выселишь чужих квартиросъемщиков».

Как-то хозяин затащил на новое их обиталище Виктора Ивановича Островского. Сели с бутылкой сухого вина и хозяйкой.

– А вы молодцы, что сюда перебрались из той конуры. – Сказал гость, оглядывая комнату с белыми шизофреническими писчими обоями.

– Жена у меня, Виктор Иванович, аферистка, угм, приплатила бедной женщине три тысчонки, а две недели спустя оказалось, что это всего навсего триста рублей.

– Да уж, реформа много чудес начудила. – Сказал он о декабрьской реформе сорок седьмого года. – Люди хватали, хватали, лишь бы избавиться от бывших бумажек.

– А мы сапоги Мишины тоже продали, новые… – Вдруг взгрустнула хозяйка.

– Ну, Еж, люди состояния теряли да наживали, а ты – сапоги. Продали, истратили, и хорошо. Не держать же в чулке.

– Так, так… – Длинное, узко затесанное от широкого лба лицо гостя источало иронию. – А как же, Михаил Сергеевич, народная мудрость насчет того, чтобы держать на черный день в чулке?

– Вы думаете, все народное мудро? У народов, по-моему, как и у отдельных индивидов, хватает и глупости. С избытком.

– Согласен, но с оговоркой: глупости, как и всё, проходят вместе с людьми, но то, что остается, мудро, потому что выверено веками.

– Может быть, но глупости тоже ведь остаются – памятниками человеческого идиотизма. Нам ведь с вами,.. – бегло взглянул на Ежа, – не надо далеко углубляться в историю: достаточно лишь оглянуться вокруг.

– Ну, что ж, вы правы,.. – вздохнул Островский. – Но и это нехудо.

– Было бы, Виктор Иванович, если бы чему-нибудь могло научить.

Начинались обычные умствования, и хозяйка, всю жизнь так жадно стремившаяся к знанию и уму, поспешила на кухню за чайником. В ее положении это выглядело простительным. Носила она легко, но по всеобщей тогдашней невежественности и понятия не имела о каких-то ограничениях. Сейчас в консультации на нее крепко бы наорали, что набрала лишнего веса, но тогда до нее и дела-то никому не было. Она у достопочтенного профессора Жука вычитала лишь рукописную дарственную: «Маме-Ежику, чтобы всё знала о петушке». Молоко, которое усиленно дула, за жидкость не почитала, вот и стало ее разносить, особенно ноги. Мучили не только отеки – токсикоз, аллергия. На вздутых, глянцевито блестевших ногах выскакивали мелкие красные прыщички. Ощущение было детское, будто тебя посадили в крапиву. Расчесывалась до крови.

Петровский ушел из редакции на вольные хлеба, ждал новой книжки. Под расчет получил деньги, и вот тут они накупили вещей: два сервиза, по шесть серебряных ложек да ножей, красное ватное одеяло атласного шелку (под которым никто не мог спать). «А пододеяльники Миша сшил сам, машинку одолжил у соседей».

Пришел май, какой-то не ленинградский, на удивление жаркий. Ноги горели, места себе не находила. Муж мочил свои солдатские портянки, бинтовал ей ноги. Засыпала, ненадолго, портянки высыхали, словно на трубах парового отопления. Мочил, бинтовал, всю ночь, все ночи.

Седьмого июня пошла к врачу. Рожать, всполошилась та, немедленно! Сейчас вызову сантранспорт. Слово-то, подумала пациентка, какое нехорошее. И вместо больницы осторожненькой утицей потрюхала на Андреевский рынок. Доплелась до дому, сварила обед. Мише про врачиху ничего не сказала, он лег спать (впереди ночь, портянки). В первом часу почувствовала: пора… Разбудила, засуетился. Первый раз его таким видела.

Высоко стояла белая ночь над пустынным бульваром – Большой проспект был безлюден и тих. Лишь передники дворников были белее этой по-молодому седой ночи. И что-то тревожное чудилось в спящих домах, бесшумно плывших в неуснувшей ночи.

Приняли. Переоделась в больничный халат, который никак не желал сходиться на пузе, ткнулась в грудь мужу, всхлипнула. «Ну, Еж, ну, милый, ты что?» – Приобнял, гладил. «Страшно как, Миша…»

Всю жизнь она свято верила, что лишь умные люди интересны, лишь у них надо учиться, как вдруг выяснилось, что любая тетка здесь, в родилке, знает то, о чем даже академики и не слыхивали. «Гад!.. б… паскудная!.. Убью!.. – Звала одна, рыжая, своего любимого Витеньку. – Пулю, дайте мне пулю!.. Убью гада!..» – «Ну, чего ты орешь? – Пробегая, остановился врач. – Дам, дам тебе пулю, из чего стрелять будешь?»

О, боже, и что только из них сыплется, а ведь ей казалось, что все, все она уже знала. «Пол и характер» Вайнингера прочла, «За закрытой дверью» Фридлянда, даже «Яму» Куприна, а тут… что же это такое? Почему об этом не пишут? Ох, как они ругаются, хуже мужчин.

Прошла ночь, пошел день. Увозили старых, привозили новых, она все лежала. Прошел день, пошла ночь, старые, новые, и еще день, старые, новые, а она кто? «Двадцать шесть уже разрешились, а эта никак…» – Сказал кто-то. Эта?.. кто эта?.. Третьи сутки пошли. А-у-ы!.. И крик, новый, которого не было, не ее и ее, от нее. «Девочка… наконец-то… О, Барсова – заливается… – Врач держит. – Радуйтесь: хорошенькая. Здоровая». Черненькая, ладная, волосики, распяленный в крике рот на буро-красном личике. Это… это… о, боже, вот как это бывает…

Врач вышел, и вовремя: телефонный звонок. «Поздравляю вас, – отвечает трубке, – с девочкой. – (там, судя по паузе, проглотили комок – мальчика ждал папаша). – Два двести пятьдесят. Маленькая? Ничего, ничего, откормится».

Села Нина, глаза от пережитого распялены, подошла сестра, ладонью ударила по животу, чтобы послед вышел.

– А-ой!.. – Дико вскрикнула, упала на спину, заметалась.

– Чего орешь? – Рассердилась сестра. – Трое суток терпела, молчала, а тут… теперь все…

– Нет, нет… – Качала седой головой в белой косынке нянечка, тетя Наташа. – У нее еще там ребеночек.

– Как ребеночек? – Села роженица, глаза встали, и вдруг вынырнуло: «Будет у тебя двое детей».

– Так… – И сестра уже догадалась.

– Да, да, миленькая… – ласково гладит ее нянечка, – давай обратно рожать.

– Не хочу, не хочу!..

– Надо, милая, надо. Вот как в деревне на вожжах рожают, так и мы с тобой, так и мы… Ну, садись, садись…

– Как это на вожжах? – Вспомнила свое деревенское и ничего не увидела.

– А вот так, так… – Перекинула через кроватную дугу два вафельных полотенца. – Вот, берись и давай, тянись, подымайся, тужься, как в уборную ходишь… та-ак, так… счас, счас, потерпи…

Вышел мальчик, молча. Да таким уродам и не пристало о себе возвещать. Тощий, длинный и такой знакомый: крохотный старичок Михаил Сергеич. Наконец-то и он, когда шлепали его, тоненько пискнул. «А у него… все на месте?» – С ужасом глядела мать на свое чадо. «Все, все!.. – Раздражаясь от усталости, буркнул доктор. – Даже писька на месте. Кило семьсот? – Прикидывал на ладони. Однако ошибся на целых пятьдесят грамм: было в этом петушке кило семьсот пятьдесят. – Ну, везите ее зашивать».

«Двое… гадалка… кило семьсот… как же он жить будет?»

Швы, швы – мычала, кусалась. «Ну, ну, милая, потерпи… – Гладила, придерживала ее тетя Наташа. – Вот как они, детки, приходятся». А у самой от кисти до локтя багровые ссадины с фиолетовыми вмятинами от таких крепких белых зубов.

Отец отдал передачу, вернулся домой, там Фаина Левандовская, приятельница жены. «Поздравляю вас, Михаил Сергеевич, вы рады?» – «Еще бы, только девочка почему-то очень маленькая. Такой большой живот и?..» – Вжал голову в плечи. «Вырастет, зато сын!» – «Н-да, за сыном, – выгнулись едкой подковкой тонкие губы, – придется идти на следующий год». – «Как?.. Вы что?» – «Что – как?» – Теперь он сердито глядел на эту «дуру». А она даже привскочила: «У вас же сын, двойня же, двойня!»

Схватил шляпу, побежал в родилку.

А там (днем позже) новости одна краше другой. Мальчику, когда помогали щипцами на свет, занесли родовую грязь, у матери сорок, мастит. Дочку приносят, сына нет. «Почему Сережа?» – Чуть шевелятся запекшиеся белые губы. «Слабенький он, его отдельно кормят».

Дни – сорок и сорок. Петровский обобрал уж всех окрестных мороженщиц, вымаливая у них лед. Колол его, набивал в резиновую грелку, спешил в больницу – своего там у них не было. «Ниночка, а я сейчас твоего видела, – улыбнулась, подсев к ней, тетя Наташа, – уж до чего на Сережу похож, ужас». А смотрит жалостно: не дай бог, а все может быть, и с ней, и с мальчонкой, сама слышала, доктор говорил.

Время остановилось – в жАре, в жару, в забытьи. Время идет – сестры уходят, сестры приходят, а в окнах всегда свет, то желтый, как гной, то серый, как руки поверх грязно-синего одеяла. Две недели сорок да сорок, и уже всем ясно, что худо, и горит денно-нощно желтоватая Мишина голова с запеченными в ней двумя черными смородинами: что делать, надо же что-то!.. И звонит секретарь обкома комсомола Иван Кошельков, поздравляет, выслушивает, говорит: еду туда, в больницу. Входит к Нине, подсаживается, пожимает сухо пылающую руку, спрашивает, куда бы она хотела, чтобы ее перевезли для дальнейшего лечения.

– Рабинович…

Тот самый, который некогда отказался оперировать мать. «Вот если бы операцию делал Рабинович, она бы жила…» – Вспомнила давнее.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации