Текст книги "Кошка-дура. Документальный роман"
Автор книги: Михаил Черкасский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
На даче
Каждый год перед мамой-папой «вставала проблема лета». Раньше проще: до шести с Мишей, теперь с Нюрой, но в одиннадцать Валькиных и столько же Сережкиных отказалась Нюра «маяться с этим и еще и летом», отбыла в родную деревню на псковщину на два с лишним месяца. «Мама, мама, мы ведь уже большие: нам с Сережкой уже двадцать два года!» – «Ладно, раз уж такие большие, поедете в пионерлагерь, Ну, чего скисли – на одну смену. А потом я буду с вами».
Когда приехала проведать ребят, дочка бросилась к ней с радостным воплем: «Мама, мама!.. А я целовалась взасос!» – «Что-о?..» – «Взасос!» – «Кто тебя научил?» – «Вера». – «И что?» – «А, неинтересно». – «Я так и думала, ну, рассказывайте, как вы тут?»
«Вторую смену» она сама проводила с детьми в Шалове, что под Лугой. Там отдыхала Зинаида с мужем да матерью, еще одна приятельница, так что по вечерам было весело. Скучно Петровской стало, когда с работы пришла телеграмма: ее приглашали поработать в Москве. Вежливая форма не могла обмануть – ехать и непременно. А ребят на кого? Не маленькие, но еще не такие, чтобы две недели одним. Ни Зинаида, ни другие присмотреть за ребятами не предложили. Оставалось одно, просить ту же Фаину Левандовскую.
А на следующее лето забастовали уже сами ребята: наотрез отказались ехать с Нюрой. И первый самостоятельный год жили они в Ильичеве, на Карельском перешейке. В приземистом одноэтажном доме, для которого давно уже найдено было подходящее слово – барак. Наведывалась к ребятам через день, добиралась поздно (до Зеленогорска поездом, потом на автобусе) и сразу же начинала стирать, готовить еду впрок. Все везла «на себе» – вплоть до молока в толстых стеклянных бутылках.
Однажды вышла соседка, в халате, с папиросой в карминных губах, поздоровалась, утвердилась на табуретке.
– Дайте хоть на вас поглядеть, а то утром встану, вас уже нет, вечером еще нет. Ну, что вы, как мышь!.. – Заметила, как мать близнецов старается не шуметь.
– Люди спят… – Улыбнулась.
– Да их пушкой не разбудишь, этих людей! – Брезгливо поморщилась в коридор на двери соседей-дачников. – Ваши набегаются так, что ничего не услышат, эти тоже, а я все равно не сплю, бессонница, так что стучите, гремите. Но для начала давайте знакомиться – Людмила Петровна Знаменская. Погляжу я на вас, таскаете, таскаете, а ваша хозяюшка устраивает приемы для ребят.
– Какие приемы? – Остановила бег мясорубки.
– Такие… – Усмехнулась, покачав крашеной головой. – Печет кексы, гоняют чаи.
– А-а… – улыбнулась мать, – это она любит.
– И еще по деревьям они лазают очень высоко, вы не боитесь?
Что на это сказать – вздохнула. Было, было не раз. Так, что душа замирала, но отваживать тоже не решалась, об одном лишь просила: думайте не о том, как залезть, а как слезать будете.
С тех пор вечерами и беседовали две курящие женщины, только у одной сын и муж, у другой просто двое детей; и никто ничего о себе не рассказывал, но уже с первой встречи обнаружилось то, что созвучно отделяло их от соседних «людей». Однажды Людмила Петровна спросила: «Что-то вы сегодня какая-то очень усталая, я бы даже сказала, потухшая». – «Да так… с похорон». – «Это вашего мэра? Смирнова? Как же его угораздило угодить в автокатастрофу?» – Зло сощурилась. «Н-ну, так…»
Не хотелось Нине Ивановне пересказывать то, о чем шушукались меж собой журналисты: будто возвращался Смирнов откуда-то из Валдая, выпивший, отстранил шофера, сел за руль и ввалился в кювет. «Значит, похоронили эту свинью». – Недобро усмехнулась соседка. «Не знаю. Не могу сказать про него так». – Сухо отрезала. «Что – свинья? Ну да? Все говорят». – Уже в открытую заулыбалась. «Пусть говорят. Я знала его не только как мэра, но и немножко как человека. И поверьте мне, он был далеко не из худших людей. Простоват, это да, но очень неплохой, самобытный человек».
…И вспомнилось: лето, дождь. Какая-то делегация, а она без зонта, складных еще не было, а с черным из грубой парусины не будешь же бегать за высокопоставленными гостями. Вот и ждет с блокнотом да авторучкой, когда кто-то там выйдет из здания аэропорта, чтоб успеть что-то записать. И вдруг приоткрылась дверца лимузина: «Ну, чего ты торчишь там, как мокрая курица, садись в машину. – Предложил толстощекий, толстопузый Смирнов. И когда влезла, уселась, спросил: – У тебя плаща, что ли, нету?» – «Нету!.. В вашем городе разве купишь плащ!» – Вырвалось раздраженно, зло. «Как это?» – Очень он удивился, наверное, потому, что давно уже сам ничего не покупал в своем городе. «Так…» – «Ну, вот что, пойди к Зернову…» – «А это еще кто такой?» – «Ну, вот, Сукарно и остальных она знает, а Зернова нет. Мой главный торговец по Ленинграду. Так вот, пойди к нему и скажи, что я велел найти тебе самый лучший плащ. Поняла?» – «Поняла. Спасибо».
Но к самому главному торговцу она, разумеется, не пошла. И Людмилу Петровну, сидевшую с папиросой напротив, понимала только отчасти. Ибо тот, кто «волею обстоятельств» облачен в мантию власти (френч, китель, галифе, гимнастерка, пиджак), уже отделен от обывателя своим оперением. Чиновник – это человек в раме. Верней, в рамках. Он может быть лучше иль хуже, но суть от этого не меняется. И вот парадокс: чем выше вскарабкался чиновник, тем меньше у него остается возможностей для человеческого, тем жестче ограничивает его рама. И нам, рядовым, не дано видеть в нем обыкновенного человечка. Доброго, злобного, глупого, умного, с крохотными желаниями, одышкой, семейными склоками и даже похмельной изжогой. Такого же голенького, как мы, грешные, беззащитного перед другой – Небесною, судьбоносною властью.
Смирнов… Что ж, он и впрямь был слишком уж с виду простоват, да и толст. И уже хотя бы только поэтому для Людмилы Петровны мэр города был свиньей и ничем иным. Тем более что он вообще был очень похож на это. А ведь у этой женщины вообще были свои счеты с этими.
– Я вижу, вам неприятен такой разговор. Ну, что ж, лично я против него ничего не имела, но бывали мэры и получше.
– Да-а?.. – Насмешливо взглянула Нина Ивановна. – Вы могли бы кого-то назвать?
– Могла бы!.. – Выпрямилась и как-то горделиво, с вызовом откинула крашеную голову. – Хотя бы Петра Струпе. – И снова пригорбились плечи. – Но уж вам-то эта фамилия ничего не говорит.
– Нет, говорит: я его знала.
– Вы?! – Даже привстала, потянулась к ней. – Откуда? Вы же тогда…
– Да, девчонкой была, но знала. Это было в пионерлагере в Сиверской. И вот слышу: приехала струпе. Ну, я и побежала на радостях: приехала труппа, приехал цирк!.. Все хохотали, а мне было стыдно до слез. Обнял он меня тогда, сдерживая улыбку, утешал. Потому и запомнила.
– Ах, вот что… Так вот: я дочь Петра Струпе.
– Вы?.. Ну и ну… – Помолчала и понимающе улыбнулась: – Вот теперь мне понятно, что у вас к Смирнову могла быть наследственная, фамильная неприязнь.
«При Кирове ее отец Петр Струпе был председателем облисполкома, по существу, вторым человеком в Ленинграде. Прибалт, из латышей, с огромной бородой, молодыми глазами. Людмила Петровна много рассказывала о нем. А я грешным делом однажды подумала, что если для нее мэр Смирнов был свиньей, то ведь и для какого-нибудь дворянина типа Михаила Сергеевича ее отец, крупный чиновник тех лет, тоже был таким же смирновым. Ну, это так. В день убийства Кирова он пришел подавленный и, непьющий, выпил целую бутылку коньяку. И захмелев, сказал: „Ну, вот, всё и началось. Теперь всё, дети, теперь ничего хорошего вам уже не дождаться“. Люда была от первой его жены, а от второго брака младшая дочь Ася. Старшей было лет двадцать, младшей десять-двенадцать. Вскоре Струпе убрали из Ленинграда, перевели в Москву, сделали „свиным наркомом“, так она мне сказала. Ну, значит, по животноводству. И перед расстрелом в тридцать седьмом году отец прислал в Ленинград доверенного человека. „У тебя есть за кого выйти замуж?“ – Спросил тот Людмилу. „Ну, есть“. – „Завтра же выходи“. – „Зачем?“ – „Так надо. Отец велел. Смени фамилию и уезжай“. – „Зачем? Куда? Я же учусь!“ Она училась в политехническом институте. „Все брось!.. И уезжай. В деревню, в колхоз, в другой город, но уезжай. Пойми, дело идет о жизни и смерти“. Отец был для нее безоговорочным авторитетом. Так и сделала. Так и спаслась. А вот Ася была с родителями в Москве, мать сразу сослали, ее в детский дом. И вот вам, Саша, не первый случай, который я знаю: она свято верила, что отец ее враг народа. И поклялась искупить его вину. Кончила школу и, что удивительно, поступила в ленинградский медицинский институт. Началась война, и Ася сразу же решила идти на фронт. Но не брали: дочь врага народа. Тогда она добилась встречи у самого горвоенкома Расторгуева. И прямо сказала: хочу на фронт, моя фамилия Струпе. „Вам она что-нибудь говорит?“ – „Конечно“. – „Тогда вы должны знать, что отец мой был врагом народа, а я…“ – Помолчала, задумалась. – А-хо-хо, всё слова, которыми мы, дурачки, были тогда нашпигованы. Военком молча вышел из-за стола, сел рядом с ней и негромко сказал: „Милая девочка, всё, что я могу сделать ради памяти вашего отца, это не пустить тебя на фронт. – И погладил по голове. – Учись, заканчивай институт, а потом будешь искупать вину своего отца“. Вот так, так… И в сорок девятом году она должна была заканчивать институт, и тут ее вызвали туда…»
– Да, так было: в тот год даже тех немногих «врагов народа», которых до этого выпустили, вновь забирали. И не только их – даже сирот, всех, всех «подчищали».
– Но с Асей было немножко иначе. Вызвали ее в Большой дом и предложили следить за соседкой, которая будто бы «ведет подрывную деятельность». И вот эта чистая, наивная девушка им сказала: «Не может быть!.. Я ее знаю». Но они все равно заставили, взяли с нее подписку о неразглашении. Ася не вытерпела, все рассказала соседке, и вот за разглашение тайны ее арестовали, отправили в ссылку.
– Возможно, соседка была подсадной уткой – иначе откуда бы эти узнали.
– Может быть. Там-то, в ссылке, она и встретила своего мужа Ивана Ивановича Краюхина. «Мой Ромео, – говорила она, – и в карцерах сидел, и бит бывал не единожды. А сама я не чувствовала, что пострадала ни за что, ведь я действительно нарушила слово, данное этим чекистам. Мне и в голову не приходило кого-то винить. Но самое ужасное для меня было узнать, что отец невиновен. Реабилитирован. Значит, я все эти годы…» Вот так, Саша, так, голубчик. Это была прелестная пара, одна из самых лучших, какие я когда-либо видела, из тех браков, которые заключаются на небесах. Иван Иванович, инженер-энергетик, в начале тридцатых годов был в командировке в Америке, ну, а потом, разумеется, был причислен к американским шпионам, сослан в Магадан, но все-таки чудом выжил.
– А как вы познакомились, ведь они же в Москве?
– Они приехали во время моего отпуска недельки на две, на красной машине, наверно, из тех, что достались нам после войны в виде репараций. Они ее звали «Берта», говорили, что куплена она на кровавые деньги, то есть на те, которые Иван Иванович получил после освобождения. Приехали, раскинули палатку, тогда это еще не было модным, и жили в ней. Иван Иванович купаться ходил отдельно, но однажды я случайно увидела его, загоравшего в кустах. Все тело его было изъедено. Что это, спросила Асю. Не говорите, не говорите, это последствия Магадана. Детей у них, к сожалению, не было, а вот уж кому нужны были пятеро или шестеро. Вальку он просто обожал, любые ее капризы выполнялись беспрекословно, и она ходила, задравши нос. Жили они по нашим понятиям очень хорошо: квартира, машина, достаток, но Иван Иванович говорил: не могу работать в этой столице, меня душит рутина, тошнит от этой казенщины. Уедем, наверное, в Магадан, буду там, вольный, строить электростанцию. И точно, уехали. Они нам писали. Ася говорила: ну, если уж мой Краюхин кому-то пишет, значит, душа его прикипела. А я, кошка-дура, раз, другой ответила, а потом… Виновата, знаю, но, Саша, поймите, ведь журналистом я стала случайно и работу свою всегда рассматривала только как средство существования. Поэтому никаких иллюзий о своем «призвании» у меня никогда не было, хотя своему месту я соответствовала вполне. Но правильно говорят, что нельзя певца просить спеть или скрипача что-то сыграть – хватает и без этого. Так и журналиста, особенно репортера. Ведь мы жили не со ставки, зарплата была такая, что иной раз и на налоги ее не хватало. Главным нашим заработком был гонорар, но и тот…
Махнула рукой, задумалась. «Ох, как много надо было настрелять информашек, чтобы заработать на жизнь. Вот и приходилось еще халтурить. Лишь один раз в жизни мне захотелось самой написать что-то свое – так меня тогда зацепило. Вот историком я, наверно, была бы хорошим, а писать, тем более письма, увольте. Мне доставляло радость встречаться с людьми, говорить с ними. После знакомства с Кабалевским, например, я просто была счастлива. Или с академиком Вологдиным, когда этот прелестный старик жарил мне яичницу на холодной сковороде на токах высокой частоты. Я три дня сияла, как медный таз, после встречи с ним, но писать о нем… – Покачала головой. – Да возьмите хотя бы то лето…»
Да, в то лето она моталась в Ильичево через день, а еще предстоял конгресс международного союза студентов. Накануне сказала ребятам: «Не знаю, когда смогу вырваться. Поэтому вот вам десять рублей, больше у меня нет, если не хватит, сходите к коке: Зинаида Павловна тоже снимала в Ильичеве. И началось! Этим международным студентам только бы поболтать, дискуссии до трех-четырех ночи, а ты сиди, строчи, а потом уж отписывайся, передавай. Такой накал был, что нам тогда даже приносили в ложу кофе, коньяк – только чтоб не уснули. И так две недели, Саша!.. А ребята одни и как, что – ничего не узнать. И послать туда некого. Но вот кончился и этот проклятый конгресс».
И вот наконец-то вырвалась. «Ну, живы?» – Виновато, любяще оглядывала своих загорелых пацанят. «Живы!.. Мама, ты голодная? Хочешь кушать?» – «О, да вы еще можете и покормить». – «У нас мука еще есть. Немножко». – Гордо тряхнула черными косичками с красными бантиками Валюшка. «Мука и деньги?» – «Нет, денег давно уже нет». – «А почему не пошли к коке?» – «А зачем? Она спрашивала, как мы. А мы говорим: хорошо».
Вечером, когда ребята легли спать, Людмила Петровна сказала: «Они у вас гордые». – «О, да, что есть, то есть». – «С какой стороны ни подъеду – все равно: у нас все есть, спасибо, нам ничего не надо. А вижу, ведь вижу, что керосинка все реже горит. И вообще… Ну, так пришлось мне придумывать именины, дни рождения – кого только я не перебрала из знакомых, друзей».
Два генерала
Ребятам было по восемь, когда Нюра потребовала (и справедливо): «Прописывайте меня, а не то на стройку уйду. Не век же мне у вас жить. Попросите своего дролечку, который с большими погонами».
Познакомились они еще в пятьдесят пятом году. Однажды, проводив на Московском вокзале очередную «Красную стрелу» с очередным гостем, бежала она пустым вестибюлем (это во всем мире так – после высокого чина), бежала в полночь, чтобы сегодня же передать речь. Навстречу высокий, красивый мужчина. «Не пущу!» – Широко расставил сильные руки. «Хватит шутить!» – Резко, нетерпеливо. «Не пущу…» – Улыбается.
Тогда поднырнула под руку и… наткнулась: «Нельзя…» – Подняли перед ней ладони два каких-то парня, тоже улыбаются, правда, слегка. «Ну, вот видишь: нельзя. Говорят тебе: давай выкуп» – «Хватит трепаться!..» – Хлестнула гулко на весь вестибюль. «А вот поцелуй, тогда отпущу». – И все еще улыбается да так широко, так славно, что злость ее уже закипает смехом. «В другой раз…» – «Ну, вот, опять ждать делегации». – Скучающе протянул. «Ах, так!.. – Привстала на ципочках и смаху влепила в щеку поцелуй, побежала, обернулась: – А помада-то химическая, вот теперь и придите домой!» – «Мерзавка!..» – Полез в карман за платком. «Ха-ха-ха!..» – Удаляясь, цокали каблуки в гулком зале. «Ну, язва… – Улыбаясь, покачивал головой человек, тер щеку, поглядывал на закрашенный платок. – Еще есть?» – Спросил своих мальчиков. «Так точно, товарищ генерал!..» – Пристукнув каблуками, вытягивались они.
А она бежала и было смешно: кто такой?.. И забыла. А на очередной делегации увидела и узнала, что это комиссар милиции генерал Соловьев. Когда закончилась официальная часть, подошел, улыбнулся: «Поехали со мной». – «Только с одним условием – довезите до редакции». – «Да куда угодно».
Милицейский колышек (номер машины 00—01) шел впереди всех, и отныне, если Иван Владимирович Соловьев бывал на приемах, он всегда подвозил Нину. И милиция всегда спешила на помощь, ибо знала особую любовь комиссара к ней. Но любви не было, с самого начала пришла дружба, отеческая с его стороны («Ну, что, девочка?»), уважительная с ее.
– Он был настоящий русак, по-славянски красивый, белолицый, светловолосый, седеющий. Шеф полиции Манчестера сказал ему: «Если б я жил в вашем городе и был женщиной, я бы каждый день совершал преступления, чтобы видеть такого шефа полиции». – «А вы думаете, я всякую женщину приму?» Он был умный, добрый, веселый. По работе я сталкивалась с разными людьми, порой очень влиятельными, многие из них ко мне хорошо относились, говорили, чтобы в случае нужды я обращалась к ним, но мне это всегда претило, Друзей можно просить и делать для них, но дружба и дружеские отношения – это разные вещи. Разные уровни. И когда в такие отношения вкрадывается корысть, это нехорошо.
– Наверно, потому, что он для тебя может что-то сделать, а ты нет.
– И все-таки один раз я попрсила. Фаина все приставала ко мне, и я сказала ему, что ее племянница окончила ветеринарный институт, хотела бы остаться в Ленинграде, но нужна прописка. Ладно, сказал Иван Владимирович, пусть придет, скажет, что от тебя. Дня через три звонит Фаня и ржет. Думаешь, он прописал? Черта с два! Выслушал сестру и сказал: «Когда вы отправляли свою дочь в ветеринарный институт, вы, наверно, думали, что она будет лечить коней на Аничковом мосту. Других лошадей в Ленинграде нет». Он часто бывал у нас в доме. Накануне звонил: девочка, собери там ребят, чего-то взгрустнулось. Это о наших друзьях-журналистах. Всегда приходил в штатском, но однажды явился в генеральской форме. В тот раз засиделись, народу набралось довольно много, в том числе Ира Семенова со своим мужем-писателем Евгением Колотовкиным, ну, их-то вы знаете, вместе учились. Дело было зимой, вина не хватило, и вот кто-то принес из прихожей генеральскую папаху: шапку по кругу! Ну, накидали туда, а Иван Владимирович вдруг говорит: нет, ребята, я готов все, что угодно, но только за водкой не побегу».
– Вот уж нет!.. – Разошлась хозяйка. – Генералов здесь нет. На кого падет жребий, тот и отправится в магазин. Колотовкин хитро поглядывает на комиссара, бубнит: и генерал сидел на барабане и донесенья принимал.
– Ох, Женька… – поморщился Соловьев, – разве так можно читать такие стихи. – А когда именно Евгению выпало бежать в лавку, с облегченьем вздохнул: – Вот и ступай, а я за тебя почитаю стихи, которые ты, неразумный, только испортил.
«Он очень любил стихи, хорошо читал и сам недурно писал. Смешно, но всегда очень сердился, когда я называла его товарищем комиссаром, запомни, говорил, я генерал-майор танковых войск. А для тебя просто Иван Владимирович. Однажды, тоже после какой-то делегации, подошел ко мне в штатском, лишь со звездой Героя Советского союза и говорит: „Слушай, девочка, чего-то так грустно сегодня, пойдем куда-нибудь, посидим“. А тогда пошла мода на молодежные кафе, подошли к одному, я говорю, что не пустят. Нас пустят, отвечает. „Сюда нельзя“, – Встал швейцар в дверях. „Нам можно“. – „Нет, сюда нельзя, сюда только мОлодежь ходит“. – „Я вам еще раз говорю, что я знаю, куда мне можно, а куда нельзя“. – „А я говорю, что сюда нельзя вам входить“. – „Нет в Ленинграде такого дома… – так величественно сказал Соловьев, – куда бы я не мог войти“. – „Ну да?“ – „Да, да…“ – Вежливо отстранил его, пропустил меня, вошел. Когда раздевались, я шепнула ему на ушко: „А я и не знала, что вы пижон“. – „С тобой кем угодно станешь“. И покраснел. Сели мы с краешку, на нас с любопытством косились, поговорили, Иван Владимирович извинился, встал, пошел к фортепиано. Заиграл, запел. Голос у него был очень хороший. Подошли от одного столика, от другого, и скоро все сгрудились вокруг пианино. Его стали просить, и он пел, пел, читал стихи, а они: еще, еще… Потом стали звать к своим столикам. Когда мы уходили, ко мне подошел один парень, спросил, кто это».
Помолчала, покашляла, бросила в рот валидолину, принялась чистить картошку. Без дела сидеть не могла. Тяжко было видеть, как дается ей каждая картофелина, даже при многолетней сноровистости, но особенно больно, когда, согбенно уйдя головой под настенный шкафчик, мыла посуду, полулежа в раковине. Но другим не давала, сердилась.
– Иван Владимирович был озорник. Однажды встретились мы в центральном парке культуры и отдыха, он в форме, я при деле, строчу. «Ну, что, – спрашивает, – ты, как всегда, без машины». Ага, говорю, я гвардии рядовой. «Ладно, не прибедняйся, так и быть довезу. – И вдруг наклонился, молодо и смущенно зашептал: – Слушай, я сейчас буду мужчиной, достану тебе цветов». Принес, сели в машину, не в колышек, а в обычную милицейскую, с «матюгальником», ну, с рупором. Он в ТАСС раза два каждый год бывал, любили у нас его слушать. Как-то провожала его к выходу, подошел к вешалке одеваться, а гардеробщицей у нас была старенькая латышка, высохшая, больная, плохо говорила по-русски. Подала она ему шинель, а он ей кладет рубль. Я успела накрыть рукой, зашипела: вы что?.. Только что читал лекцию, и вот сам… она же член партии с семнадцатого года. «Черт знает, – отошел в сторонку со мной, бурчит, – тут не давай, там давай. Был я в Москве, пришел с дамой в Большой театр, послушали оперу, пошли одеваться, гардеробщик подал даме шубку, дернулось во мне сунуть ему в ручку, да как дать, если он что твой профессор, в золотых очках. Так уж он, тот профессор, так меня отходил, так: генерал!.. с молодыми дамами ходит, а целкового пожалел! Эх, серость, серость… Так теперь, веришь ли, девочка, по трешке готов давать».
Подъехали они, лето, жара, окна всюду распахнуты, и только Петровская собралась вылезать, как Соловьев заорал на всю улицу в рупор: «Эй, в ТАСС, принимайте вашего пьяного корреспондента!» – «Иван Владимирович!» – Вцепилась в его плечо. «Ничего, ничего, девочка, пусть привыкают». Пешеходы остановились, головами вертят, из окон тоже чуть не вываливаются: где, кто?..
«Был случай, Сережка мне нахамил, я разъярилась, ты что же, думаешь, что отца нет, так я на тебя не найду управы? Конечно, набычился он, у тебя такие друзья, ты всю милицию знаешь. В последний раз виделись мы с Соловьевым в Доме дружбы, там по случаю польской годовщины шел какой-то прием. Иван Владимирович был почетным гражданином Варшавы, заместителем председателя общества советско-польской дружбы, и его, разумеется, пригласили. Стол был а ля фуршет. Увидел меня, подошел. Располнел, но не обрюзг, попрежнему моложавый, подвижный. Было ему уже где-то за шестьдесят. Принес бутылку нарзана, поставил: «Ну, наливай себе коньяку, а я уже тебе не партнер. Все, отказывает мотор, совсем. Да, девочка, давно мы с тобой знакомы… Я говорю: с пятьдесят пятого года. «Вот видишь, сколько воды утекло. И ты одна из немногих, с кем я не ссорился никогда. Так что давай, девочка, прощаться, больше я уж не появлюсь». Да бросьте вы, говорю, вы же прекрасно выглядите. «Нет, нет, девочка, все. Знаю». Хоронили его без излишней помпы, он уже был не у дел, в отставке, но народу пришло необыкновенно много. Он всегда говорил: «У меня крестников много». Тех, кому он помог вернуться в жизнь. Особенно бережно относился к мальчишкам, сбившимся с круга. Его любили в милиции, он был прост, умен, справедлив и доступен».
В тридцать два года Нина Петровская осталась вдовой, и наверно, не все моралисты осудят ее, что водились за ней и романы. Редкие, но сколько, какие, никогда не расспрашивал. И – такой любопытный – даже не очень хотел и услышать: наверно, не тот человек, не та женщина. Ни к чему. Но что-то проскальзывало.
– Я отдыхала в Болгарии, был там Колганов, актер из Свердловска, герой-любовник. Он там за мной шары гонял, а я, кошка-дура, ничего не понимала. Лишь потом до меня дошло. Мне он был нужен только для одного – он хорошо плавал, а я после того, как тонула, уже боялась одна далеко заплывать. Мне нужна была рядом голова. И я ему говорила, как некогда архитектору Жене: ну, поплывем? Рассказывали, что у него не ладилось что-то с женой, кажется, в тот же год они разошлись, и он хотел разузнать, кто я такая, каково мое «положение». Ему повезло: там же тогда отдыхал наш ленинградский журналист, он-то и сказал актеру, что меня очень ценят, даже сам редактор «Ленправды» обо мне высокого мнения и вообще а-хо-хо…
– А за что вас ценит актер, вам было невдомек?
– Да не хотела я этого понимать! Ну, Саша, это же так утомительно – вести роман, когда он тебе не нужен. Ведь возникают какие-то обязательства. А за Колгановым бегала там Данута, полька из Варшавы, весьма сексуально озабоченная дамочка. А я… всю жизнь у меня был комплекс, я считала себя… ну, в общем, неинтересной. Это, наверно, воспитание матери, и думала: зачем я ему? Ведь у меня все шло через книги, я была напихана такими тяжелыми кирпичами, в принципе, наверно, ненужными. Причем я все это видела на своей дочери. Нюра, в общем, любила ребят, е е дети должны были быть самыми умными, самыми красивыми, но в то же время она вдалбливала Валентине, что та уродлива, мол, руки у нее толстые и еще всякое. Потом Валька благодарила меня, что я выбила из нее эту неуверенность. А мне некому было, я была плохо одета, а для девушки это очень важно. В общем, комплексами я не была обижена. А проживи мать дольше, она еще бы добавила: будь скромной, не вылезай и еще а-хо-хо… В общем, всю жизнь была в себе неуверена как женщина, а Данута… я понимала, что объективно интереснее ее, но какая хватка, какой напор!
И все же об одном романе однажды сама рассказала, пунктиром.
В ТАСС пришла новая «баба, буфетчица из Астории» и, приглядевшись разок, другой, осторожно сказала:
– А я вас видела.
– Что ж… – торопливо жуя бутерброд, усмехнулась Петровская, – нас многие видят. Некоторых… – бегло оглядела соседей, – теперь даже по телевизору можно заметить.
– Нет, я вас не там видела, а где, не скажу.
«А сказала, при всех». – И все-таки – где?
– В ресторане.
«С Игорем». – А, верно, верно. И какой же он был?
– Кто?
– Ну, как это «кто» – мужчина, с которым я обедала?
– Высокий такой, интересный.
– Спасибо, что напомнили.
Те, что присутствовали, сгрудились у буфетной стойки: какой, какой?.. Но ничего больше узнать им не удалось. Лишь один человек знал, но от него ни одна душа – давно уж ныне покойный спортивный тележурналист Виктор Набутов. Однажды они вместе отдыхали на юге, втроем – с тем, который такой интересный, высокий (это верно, под два метра). К тому же и генерал. Он по путевочке, Петровская по курсовочке, Набутов просто в сочинской гостинице. На эту троицу частенько заглядывались, слева двухметровый, справа тоже не маленький (как-никак, бывший футбольный вратарь), посредине обыкновенная женщина. Забавнее всего это выглядело, когда мужчины шли в изрядном подпитии. «Витька бабником не был, наоборот, бегал от них, все время с нами, хотя бабы на него липли. Он был очень хороший человек, и я все принимала в нем, кроме того, что он отдал свою мать в дом хроников. Трудно судить чужую жизнь, но этого я все же не приняла. А вообще он был очень верный, надежный товарищ. В репортаже это особенно важно. О, вот я работала с Володей Ольшанским, он тоже на радио был, жлоб, какого трудно найти. Или еще такой же – Олег Плавунов. Ну, я понимаю, там, на Западе, могут перегрызть глотку, чтобы сообщить первым, но ведь тут-то никакой конкуренции! Ты напишешь свою заметку на свое радио, я передам в свой ТАСС, и все же, все же какие мелочные жлобы. Я понимаю, найти что-нибудь а-хо-ха, но мы же присутствуем на одном совещании. Все кратко, сухо, по-деловому. Нет, они, эти плавуновы, ольшанские, все равно умудрялись быть нетоварищами. Помню, работала я на теплоходе „Баторий“, который привез очередную партию „сторонников мира“, я опоздала на мини-конференцию не по своей вине, и вдруг навстречу Ольшанский».
И она к нему: «Ох, Володинька, ты-то мне и нужен». – «Ах, ты же знаешь, я ведь ничего не записываю…» – Жмется, торопится ускользнуть. «Володя…» – «Ну что Володя, Володя, говорят тебе: у меня ничего нет!» А она знает, как он быстро строчит. «Володя, я последний раз спрашиваю». – «Но ты же знаешь!..» – «Всё, Володя, всё. Запомни: я для тебя тоже никогда ничего не записываю и ничего не помню. – Повернулась, и вдруг знаменитый рабочий Дубинин, она к нему: – Душенька, Заинька!..»
Эти сю-сю-ласковости мне чужды, но сказать, что фальшивит, не могу: очень уж искренне у нее получается. При мне тоже бывало, по телефону: солнышко, лапонька… Может, «светскость»? Не знаю.
Ну, дак вот, Заинька, расскажи, что тут было – к Дубинину. «А вот пойдем к Тане, она все расскажет, даже для себя что-то там чиркала на бумажке».
А Владимир Ольшанский не раз «обращался за помощью», но всегда: нет и нет. И однажды взмолился: «Ну, не казни же меня!» – «Нет, Володичка, только так и учат порядочности, товариществу, хотя тебе это уже не поможет».
– Как-то я была в доме журналистов с Валентиной, и Витька Набутов впервые увидел ее. Нина, сказал он, я всегда знал, что твоя дочь и должна быть такой красавицей. Потом, уже совсем пьяный, затащил Вальку в угол, стал душить ее похвалами: расти, мол, такая же, как твоя мать, и еще а-хо-хо… Витька, ну, хватит тебе! – пыталась его оттащить, а он не дает подойти. Валентине, конечно, лестно. Потом она удивлялась: мама, смотри, как он интересно сказал, что у тебя должна быть такая дочь – и тебя похвалил, и меня.
Но о том генерале от Набутова никто не узнал. Двухметровый гигант был единственным из поклонников, кто бывал у Петровских в доме. Он умел «подойти» к людям, если смог найти ключ к Нюре: исправно докладывала ему, кто из гостей бывает, когда возвращается хозяйка. «Вот ваш будущий папа», – говорила ребятам. «И неправда, неправда!.. У нас другой папа, наш… был». – «А этот будет». – «Не будет!»
Генерал старался по давнему правилу: любишь хозяина, люби и собачку его, многое им позволял, но собачки верно чувствовали, близко не подпускали, косились. А генерал уже сделал предложение, в ресторане.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.