Текст книги "Ногти (сборник)"
Автор книги: Михаил Елизаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
На пятый этаж я не стал подниматься, там дежурил офицер с повязкой на руке.
Так я бесцельно бродил по этажам и коридорам. Приближался дневной приём лекарств. На столы, стоящие в коридорах, медбратья вынесли подносы и плоские ящики с перегородками, между которыми лежали лечебные порошки в бумажках и таблетки.
У какой-то процедурной палаты была приоткрыта дверь, и я увидел белую фигуру, сосущую шприцем кровь из протянутой руки.
Пробежали, гогоча, две молодых лет поварихи, под халатами мелькали их ноги в чёрных колготках – как вставшие на дыбы криволапые таксы промчались они, шлёпая тапками. Одна была рыжая, с головой, похожей на моток пушистой проволоки, а вторая, тёмненькая, собрала волосы на затылке в жалкий, как помазок, хвостик. За поварихами тянулся флиртующий шлейф – ловеласы в пижамах…
А четвёртый ветеранский этаж оказался с секретом. Он выглядел благоустроенней солдатских этажей – паркетный пол, цветочные горшки на подоконниках. В ленинской комнате был телевизор «Берёзка», у которого, правда, из шести кнопок переключения три были раздавлены. Там же полукругом расставили два десятка стульев. На книжных полках пылились жёлтые подшивки «Правды» и «Красной звезды». На стене, кроме портрета Ленина в деревянной раме, кнопками была приколота фотография Горбачёва. Рядом болтались безымянный вымпел с облетевшей позолотой и календарь с Кремлём. В то время комната пустовала – ветераны ушли на процедуры.
Я случайно заметил, что от основного коридора ответвляется ещё один. В этом месте было довольно темно, и стены сливались в однородно-серый фон.
Новый коридорчик заканчивался просторным и непримечательным помещением, похожим одновременно на архив и зал для заседаний. В центре стояли четыре пары столов, объединённые зелёной плюшевой скатертью. По периметру располагались высокие стеллажи с бумагами – может, полувековая канцелярская история госпиталя и ряды одинаковых книг – всякие уставы и материалы съездов. На голом участке стены висело двухметровое полотно карты Советского Союза.
Я огляделся и уже готов был уйти, но внезапно раздался лёгкий бумажный шорох. Стеклистая дрожь тронула воздух, и я увидел сидящего за столом парня в пижаме. Он держал газету и с любопытством смотрел на меня.
Так я познакомился с невидимкой Кочуевым. Он сразу понял, что я не представляю опасности, и рассекретился – показался. С первых минут у нас установились приятельские отношения. Это укромное помещение было его убежищем, где он скрывался от мира. В госпитале он лежал две недели, а служил шестой месяц и готовился из «духов» материализоваться в полугодовалого «слона», а там ещё через каких-то шесть месяцев сделаться «черпаком» и прекратить игру в прятки. Разумеется, он не исключал возможности, что его комиссуют. Это был самый желаемый вариант.
Я рассказал Кочуеву о себе и двух моих товарищах по несчастью, попавших в последний майский вагон весеннего призыва. С криминально звучащим диагнозом «подозрение на язву желудка» нас, ещё в статусе призывников, положили в гражданскую больницу, держали месяц, проверяя рентгеном. У товарищей язвы не нашли и с вердиктом «гастрит в состоянии ремиссии» отправили в места будущей службы.
Со мной оставалось неясно, рентген тоже сомневался. Но тут в далёком военном округе из-за халатности командного состава от прободения язвы скончался солдат срочной службы – не уследили.
И пришла новая разнарядка, меня уже не призывником, но и не солдатом поместили в госпиталь, располагающий современной аппаратурой – зондом.
– Это кабель такой, – авторитетно говорил Кочуев, – с лампочкой на конце, ты его глотаешь, а они на телевизоре желудок видят. Но ты не переживай, это ещё не скоро. Я уже третью неделю жду, зонд этот ломается часто, наши не умеют им нормально пользоваться.
Особых лекарств, по словам Кочуева, язвенникам не предусматривалось, врачевали по старинке, диетой, кололи магнезию и витамины, выдавали таблетки: белластезин или ношпу. Лучше было в гражданской аптеке купить самому «Альмагель».
Пока что всех, у кого обнаружилась открытая язва, комиссовали по состоянию здоровья. С зарубцевавшейся же язвой гнали дослуживать.
– Так что не забывай просить таблетки. Будешь у завотделением, жалуйся на боли, – предупредил Кочуев. – А вот принимать их или нет – это твоё дело. Мой совет, лучше потерпи до зонда. Вдруг действительно язва – поедешь домой.
Кочуев сразу осудил мой внешний вид – я был в спортивном костюме:
– Пойди к сестре-хозяйке, попроси пижаму, очень ты выделяешься. Нельзя так, тебя должно быть не видно и не слышно, – поучал он. – Ты ведь даже не «дух» до присяги, а «запах». Вообще никто!
Я самодовольно рассказал ему про гитару.
– Ой, не знаю, – с сомнением качал головой Кочуев. – Трудно тебе придётся, замучат они тебя ночными концертами..
Потом мы пошли на обед, и Кочуев честно сказал:
– Только не жмись ко мне, ладно? Ты заметный очень, а мне это не нужно.
Разумеется, я выполнил его просьбу. Я был счастлив тем, что у меня появился собеседник и добрый советчик.
К моему удивлению, кормили в госпитале прилично. У язвенников были отдельные столы с диетическим питанием. На обед дали вполне съедобный перловый суп, на второе – пюре с сарделькой, на третье – компот из сухофруктов. Хлеба было неограниченное количество, и масла тоже всем хватило. «Деды» изъяли у Шапчука, Игаева и Сопельченко их сардельки и сделали себе бутерброды. Кочуев проявил чудеса маскировочной техники, и на обеде я его просто не заметил.
Я, разумеется, не рассчитывал, что после моего предложения: «Угощайтесь», – у меня останется хотя бы половина продуктов, но «деды» забрали всё подчистую, не оставили ничего – ни конфет, ни печенья, и я с грустью подумал, что вот ещё один миф развеян. А ведь кто-то уверял меня, что главное – не жадничать, мол, щедрому товарищу всегда достанется его доля…
И насчёт гитары Кочуев оказался прав. На концерт припёрлись гости из соседних палат. В первую же ночь я до крови растёр о железные струны пальцы. К утру я не мог дотронуться до грифа, ударял по неприжатым струнам, перекрикивая гитарную фальшь голосом.
На следующую ночь кошмар повторился, я играл оголённым мясом и орал, заменяя крики боли текстом из песен.
Я пытался хитрить, говорил, что мы, наверное, мешаем ветеранам. Мне возразили, что стены и перекрытия широкие, глушат любой звук, окна, впрочем, можно прикрыть, а «духам» лучше не выёбываться.
Я разжился у медбрата пластырем и заклеил раны. За день под липкой материей вскипели пузыри, которые к ночи раздавились о струны.
Пальцы не заживали и гноились, тогда я отказался от пластыря, днём мазал раны мазью Вишневского и бинтовал. Через полторы недели раны затянулись и кожа на пальцах огрубела.
Несмотря на концертные трудности, я почувствовал блага своего положения. Меня никто особенно не доставал, даже кроватей я не застилал, это делал Шапчук, в чём-то раньше провинившийся перед «дедами».
Также я выяснил, что мне повезло и с палатой. Язвенники были своего рода интеллигенцией, незлыми и терпимыми людьми. В других палатах, по слухам, дело обстояло намного жёстче.
На первом этаже, в травматологии, водилось множество азиатских и кавказских «дедов», отличающихся выдающейся свирепостью. Они пришли из тех казарм, где царствовал какой-то древний племенной страх. В отведённую для ритуала ночь новопосвящённых хлестали солдатскими ремнями: шесть ударов пряжкой будущим «слонам» и двенадцать – «черпакам». В «деды» принимали, отвешивая двадцать четыре удара подставному «духу», а будущий «дед» только кричал и корчился, вроде как от боли. Там провинившиеся «духи» ныряли с тумбочки в кружку с водой, и, говорят, некоторых вопреки обещаниям не ловили над полом. Это рассказал мне всезнающий Кочуев.
Жизнь госпиталя подстраивалась под армейскую рутину. Подъём был в семь утра. На утреннем построении назначались однотипные наряды. После завтрака я шёл на уборку территории и парковых окрестностей госпиталя, сортировал бельё в прачечной – штампованные синей краской простыни, полотенца. Я старался не попадаться «дедам», особенно чужим, на глаза и бо́льшую часть дня прятался в нашем с Кочуевым укрытии, дремал там, облокотившись о стол.
На стариковским этаже были всего человек двадцать. В основном ветераны грудились в ленинской комнате. Избегая тихих безжизненных шахмат, шумно гремели костяшками домино, часами выкладывая замысловатые схемы каких-то фантастических трубопроводов. Или включали на полную громкость телевизор с трансляцией заседаний Верховного Совета – ругали Горбачёва.
Они бывали любопытны, эти старые военные. Увидев праздно идущего солдата, могли остановить его и одолеть дотошными расспросами. Чтобы избежать объяснений, я брал с собой ведро и швабру, и тогда меня переставали замечать – этот уборочный инвентарь служил надёжным пропуском и щитом. Главным было проскользнуть мимо топчущихся стариков, повернуть в соседний флигель, куда ветераны не забредали, пройти до потайного коридора и незаметно свернуть в архив.
По вечерам, после ужина, я готовил гитару, учил черноморца Игоря аккордам и пел всю ночь. Рассветная синева ползла в палату, концерт заканчивался, и Шапчук открывал окна, чтобы выветрился табачный дым. С каменной головой я валился на подушку и спал оставшиеся два часа до подъёма. «Дедам» было всё равно, они обычно пропускали построение, валялись до завтрака, потом жрали и отсыпались дальше.
Первую ночь я не мог заснуть из-за того, что железо нестерпимо давило и в спину, и в бока, а если я ворочался, то вся смягчающая прокладка из одеяла сбивалась, открывая холодный металл коечного каркаса. На третьи сутки я засыпал стремительно, будто падал в обморок, и наутро пробуждался в одностороннем параличе, с насмерть отлежанным боком, ватной рукой и ногой, и полдня ходил, погружённый в радужное наркозное состояние то ли полусна, то ли грёз наяву.
Я пытался перенять у Кочуева основы маскировки и послушно поменял спортивный костюм на пижаму.
Кочуев также посоветовал мне найти какую-нибудь книгу:
– Только по-честному, полностью погружайся в чтение. Будешь халтурить, о «дедах» думать и ссаться – они сразу тебя почуют и на твой страх придут. А место это тихое, незаметное. Жалко, если засветится…
На полке среди откровенно скучных «Уставов» и «Конституций» я нашёл потрепанный «Учебник сержанта мотострелковых подразделений» под редакцией генерал-майора Т. Ф. Реукова и в свободное время прилежно читал его: «Ориентироваться на местности – это значит определить стороны горизонта и своё место относительно окружающих предметов и элементов рельефа, выбрать нужное для движения направление и выдержать его в пути».
На пятый день я, наконец, попал к заведующему гастроэнтерологическим отделением Руденко, усатому, краснощёкому подполковнику. Широкой и жёсткой, как весло, ладонью он тыкал мне в живот и участливо спрашивал: «А здесь болит?» – так что я даже не врал, когда отвечал: «Очень».
Руденко нависал надо мной, и я видел в распахнувшемся вороте его рубахи круглую и розовую, как женский сосок, родинку, прилепившуюся тонкой ножкой к багровой крепкой шее.
Подполковник изучал мою карточку и говорил, что рентген обнаружил «видоизменения в луковице двенадцатиперстной кишки и, предположительно, язвенный рубец», и заверял, что как только починят зонд, мне поставят точный диагноз.
Я старательно учился пользоваться «Учебником сержанта», но поначалу не избежал досадного казуса. Помню, сидел я и читал про оружие массового поражения армий капиталистических государств: «На вооружении сухопутных войск армии США имеются ядерные фугасы (мины) мощностью от 0,02 до 50 тонн. Ядерные фугасы предназначены для разрушения крупных мостов, плотин, тоннелей и других сооружений, а также для создания зон разрушений и радиоактивного заражения местности», – как прибежал Кочуев и предупредил, что надо сваливать – проверочная комиссия из штаба армии или что-то в этом роде.
Кочуев растворился, а я заметался по ветеранскому этажу со своим «Учебником сержанта» в руках и не придумал ничего лучше, как вернуться обратно в архив. Там я загородился книжкой и сидел, оглушённый тревогой, покуда над моей головой не рявкнул командный голос.
Я вскочил с места и вытянулся. Передо мной стояли наши начальник госпиталя полковник Вильченко и начмед подполковник Федотов, и с ними были ещё двое военных – генерал и полковник. Удивительно, но все четверо оказались похожими, как братья, на диктатора Пиночета, и при этом они были совершенно не похожи друг на друга! Я смотрел на них и думал, как такое может быть.
Генерал попросил показать ему, что я с таким интересом читаю. Я протянул книгу и доложил, что выполнял наряды по уборке госпиталя – ведро и швабра, по счастью, стояли неподалёку – и вот теперь, в свободное время, повышаю свою боевую подготовку.
Я видел, что Вильченко доволен моим ответом. Генерал бережно вернул мне учебник со словами: «Ну, не будем, мешать, сынок», – а полковник, уходя, сказал Вильченко: «Вы этого солдата отметьте перед строем».
На вечернем построении мне объявили благодарность, а я выкрикнул, как Игаев: «Служу Советскому Союзу!» Неважный получался из меня невидимка…
Пока я в темноте подстраиваю гитару, дембель Стариков рассказывает:
– Один пацан, короче, узнал, что, когда он в армии был, его тёлка на сторону ходила, ну и этот пацан решил ей отомстить. Пришёл к ней, ну, и типа, стали они ебаться. А пацан этот, он раньше сварил дома яйцо…
– Яйцо! Гы-гы-гы!!! – дебильно ржут где-то по углам.
– Да куриное яйцо, блядь! Куриное! Мудаки! – кричит Стариков. – Короче, сварил яйцо куриное, вкрутую. А там под скорлупой пленка белая образуется. Он эту пленку себе на хуй незаметно приклеил, слюной. Ну, стали они ебаться, а пизда, она же липче слюней, и плёнка эта в пизде осталась, ну и начала гнить и таким говном вонять, что с девкой никто больше не хотел гулять, вот как ей этот пацан отомстил…
– Да, молодец…
– Нормально, по-мужски поступил.
Дивными минутами были для меня эти рассказы.
Я отдыхал горлом и пальцами, дремал прерывистой морзянкой: тире-точка-тире, засну, проснусь на секунду и снова задремлю.
Да и не один я работал. Бывало, предчувствуя опасность унизительного труда, оживал Сапельченко с очередной занятной небылицей о том, как его, точно последнего лоха, кинули на базаре цыгане. «Деды» смеялись, и в конечном итоге страдал Шапчук, отправленный что-то подшивать или стирать.
Иногда меня подменяли в развлекательной программе Яковлев с Прасковьиным. Очень выручили, когда у меня пальцы от струн гноились. Два вечера подряд они выступали, и как раз за это время мои раны чуть затянулись и наросла новая кожа.
Я потихоньку тогда им сказал: «Спасибо, мужики».
Хохотун на людях, Яковлев устало и печально ответил: «Всегда пожалуйста», – а хмурый Прасковьин подмигнул: мол, чего там, свои люди, артисты, – сочтёмся.
После школы я готовился к поступлению в университет. В моём аттестате единственная «пятёрка» была по истории. Поэтому выбор остановили на историческом факультете.
Папа ещё хмыкнул:
– Ты что, не вспомнишь, когда было восстание Пугачева? Там конкурса не будет. Бабы одни придут, мужика оторвут с руками…
Мне взяли репетитора. Как пса, он три недели натаскивал меня на даты. Первый же экзамен я сдал на «тройку». Проходной балл взлетел до четырнадцати. Даже оставшиеся два экзамена, сданные на «пять», уже не спасали дела. Если бы я был августовским, я бы успел воспользоваться второй попыткой в будущем году, но, в апреле рождённый, до следующих экзаменов никак не дотягивал.
Что было дальше? В конце июля я делал вид, что рад за моих поступивших в институты товарищей. В августе поехал на море и познал там женщину. Вернулся в город, и новой возможности больше не подвернулось, так что к призыву я порядком забыл всё то, что познал.
С сентября по май прожил я в каком-то пороховом облаке страха. Маниакально собирал чёрные армейские сплетни и верил только худшим. Стал невыносим, отравлял любой праздник, куда, по школьной инерции, ещё приглашали меня бывшие одноклассники, надеясь, что я, как это было прежде, буду их развлекать пением. Мне совали гитару, но я не хотел петь.
Я выбирал себе жертву и угрюмо пытал своей бедой: «В армию идти. Как быть?»
Поначалу со мной сочувственно разговаривали, а через месяц уже отшучивались: «иди прямо сейчас, в осенний призыв, зимой меньше строевой, только снег убирать», «солдат спит, служба идёт», «раньше сядешь, раньше выйдешь».
Так они, бесчувственные, в институты свои поступившие, мне говорили…
В минуты затишья я вспоминал злополучный май, повестку в почтовом ящике, двор районного военкомата, вместивший всех поскрёбышей весеннего призыва. Собрались, помню, какие-то совсем юродивенькие, и при каждом была мамаша.
Один, топтавшийся неподалёку от меня, был похож на дебильную копию Пушкина, он всё улыбался и вертел, как птица, головой. И мама его была похожа на Пушкина, с чёрной барашковой причёской, с настоящими бакенбардами, и держала она своего Пушкина-младшего за руку.
Он приветливо оглядел меня и вдруг спросил с дурковатым блеянием: «А тебе-е-е тоже к психиатру?» – и сладко зажмурился.
Я сказал: «Нет», – а сам подумал, что его точно в армию не возьмут. И пока наша группа проходила медкомиссию, я развлекал себя вопросом, что лучше: быть таким Пушкиным или пойти в армию.
Костлявой вереницей, в одних только трусах, мы ходили из кабинета в кабинет.
«Ухо-горло-нос» шептала мне: «Сорок восемь, пятьдесят шесть», – и, не дождавшись ответа, записывала в карточку: «Слух в норме».
С окулистом мы пробежали по таблице подслеповатую азбуку:
Ш Б
М Н К
ы м б ш
Я торжественно называл буквы, как дореволюционный крестьянин, одолевший грамоту.
Перед ширмой с табличкой «Трусы сюда» и жирной стрелкой, указывающей направление, для женщины-хирурга я раздвигал ягодицы.
Самый важный для меня врач – гастроэнтеролог, глядя в мою карточку, говорил, словно перечислял нанесённые ему обиды: «Хронический гастрит… Подозрение на язву двенадцатиперстной кишки… Жалобы есть? Нет?» – и это были совсем не те действия, которых я ждал! Он должен был заговорщицки подмигнуть – мол, дело на мази, не бзди, отмажем, как чувствует себя папаша? – даром, что ли, возили коньяки, передавали по телефону какие-то важные приветы?
Родители мне сказали: «Иди на медкомиссию и ничего не бойся. Всё схвачено и договорено».
Официально с восьмого класса за мною числился гастрит, из которого мы, страхуясь, как мировой пожар, раздували язву. В районной поликлинике однажды так и написали – «подозрение на язву желудка». И рентген вроде показал рубец…
Частенько я вспоминал отцовское напутствие перед госпиталем: «Сына, в любом закрытом коллективе, армейском и тюремном, любят людей честных, весёлых и щедрых. Будь таким, и у тебя всё получится, ты же, в конце концов, мой сын».
Отец всю свою жизнь паразитировал на чудесном сходстве с артистом Демьяненко, сыгравшем студента Шурика. У любого советского человека, единожды увидевшего отца, губы сами собой вытягивались в умильную дудочку: «Шу-у-рик». Киношный аусвайс обаятельного пергидрольного блондина-очкарика отворял самые непроходимые житейские двери – стоило всхлипнуть: «Птичку жалко».
Я с детства помню, как посторонние люди приглашали отца выпить с ними, только чтобы Шурик, более настоящий, потому что не актёр, а из народа, осчастливил компанию пьяным заиканием: «Чуть помедленнее, я записываю».
Отец, сам того не замечая, намертво сроднился с этим образом. Когда у нас срывалась с крючка квартира, отец бегал давать взятку в горисполком. Там он спел: «Я вам денежку принёс за квартиру, за январь», – и чиновник вместо слов: «Вот спасибо, хорошо, положите на комод», – отозвался другой цитатой: «Шурик, это не наш метод», – возвратил деньги и выписал ордер. История на этом заканчивалась, но я допускаю, что папа всё же сказал тогда: «Надо, Федя, надо», – и деньги у чиновника не взял.
И гаишники отца не трогали, и продавщицы в магазинах отдавали последнее. Только потому, что Шурик.
Конечно, с отцом ничего бы в армии не случилось. Его бы и в тюрьме называли Шуриком и переговаривались с ним фразами из кино. И отец не пел бы ночи напролёт как проклятый, а скорее всего спал – безмятежный человек, просто похожий на Шурика.
А из меня даже нормального блондина не получилось.
Я утешал себя мыслью, что если бы не попал в госпиталь, мне бы всё равно пришлось петь. Когда родители поняли, что мне не отвертеться от армии, мама срочно разыскала своего консерваторского товарища, с дирижёрско-хорового, ныне успешного армейского регента, и договорилась с ним насчёт меня. Присутствие в этом хоре сулило даже блага, потому что хор ездил не только по стране, но и за рубеж. Не исключался вариант тихого краснознамённого оркестра. Всё-таки за моими плечами были также четыре года кларнета.
Надо сказать, играл я скверно. Учительница по сольфеджио добродушно удивлялась: как такое может быть, что приятный певческий голос, проходя через фильтр кларнета, преображается в худосочную визгливую фистулу. В шестнадцать лет, когда мне подвернулась гитара, я с радостью кларнет забросил.
Я спел перед этим краснознамённым дирижёром про соловьёв, изо всех сил подражая проникновенному тенору Георгия Виноградова: «Не трево-ож-жьте солдат, пу-усть солда-ат-ты немно-ог-го поспят», – и дирижёр обещал что-нибудь придумать.
Тем временем коньяки, вперемежку со звонками и приветами, наконец, подействовали. Комиссия направила меня в больницу, потом вмешалась язвенная смерть безымянного солдата, и вместо казармы я угодил в госпиталь. В спортивном костюме и с большой дерматиновой сумкой с надписью «Мукачёво».
Гитара уже давно настроена, но меня пока не торопят с песнями. Разговорный жанр, оттеснённый в первые недели вокалом, помаленьку возвращается в палату. Чувствуется, что люди соскучились по живому бытовому слову.
Продолжает «дед», по фамилии Дуков.
– Короче, одному пацану девчонка нравилась, он к ней подваливал всё время, а она не хотела с ним. Пацан ей сказал: «Ну что мне сделать, чтоб ты дала?»
А она ему ответила: «Если дотянешься своим ртом до хуя, то дам».
– Оборзела, коза!
– И чё пацан?
– Ну, пацан этот понял, что крупно обломался, ну, подумал он и стал растягиваться, наклонялся каждый день, пока не достал ртом хуя… – неодобрительный гул. – пришёл к этой тёлке, показал, а она сказала: «Раз можешь до хуя себе достать, так и соси себе сам!»
– Гы-гы!
– Классно она его отшила!
– Сам виноват!
– Да, как лох конченый поступил, – резюмирует Дуков. – Это ж надо? До своего хуя дотягиваться?!
После особо будоражащих историй палата, бывало, долго, по часу, дискутировала. Однажды и я что-то рассказал: вспомнилась байка про мужика, который опростоволосился в гостях, не мог попасть в сортир и навалил на пол, потому что увидел в соседней комнате спящую собаку, а хитрость не удалась – собака оказалась плюшевой. «Деды» смеялись.
Впрочем, спрос был не только на юмор, нравились и наивные могильные сюжеты про мертвецов и упырей. Я несколько раз удачно пересказал новеллы Эдгара По и Конан Дойля, заменив имена героев на «один пацан» или «мужик», и меня внимательно слушали.
С концертами тоже стало полегче. Некоторые «деды» всё же решили освоить гитару. На пяти струнах далеко они не уехали, горько разочарованные первыми гундосыми результатами. Не мог же я им объяснять, что аккомпанемент никак не исключает наличие голоса. Эти неудачи я истолковал отсутствием первой струны и тем фактом, что учиться играть лучше всего на мягком нейлоне.
Я ни к чему их не подталкивал, они сами предложили новые струны купить. Я только горячо поддержал идею и внёс денежную долю. Через пару дней мне вручили комплект нейлоновых струн, пускай отечественного производства, но всё равно не сравнимых с прежними стальными палачами.
Я попросил плоскогубцы и напильник, которые мне на волне особого доверия также раздобыли, и занялся ремонтом гитары – ослабил винт на грифе, подпилил порожки на ладах и поставил новые струны, мёдом зазвучавшие под моими уставшими пальцами…
Почти незаметно прошёл июль. Сменились полдюжины «черпаков», они были самой ходовой монетой. Таких, как черноморец Игорь или Евсиков, которым до демобилизации оставался какой-то месяц, вообще не беспокоили с выпиской.
В палату к нам попали два курсанта из ракетного училища, Муравьёв и Шпальдинг, милейшие парни, удивительно поднявшие общий интеллектуальный уровень. Они были третьего года службы, и к ним отнеслись с большим уважением. Им нравились «Кино», «Наутилус» и лжеказацкий романс «Любо, братцы, любо…».
По-прежнему на первых местах хит-парада оставался «Город золотой», свежо зазвучавший с новыми струнами на радость грузину-«дембелю» Киковани, который не забывал участливо спрашивать: «Нэ абижают? Гавары, если что».
Однажды меня пригласили на зондирование желудка. Я полоскал рот жидкостью с меловым привкусом, что должна была облегчить муки глотания и погасить рвотные рефлексы. Зубами я зажал специальный кляп-мундштук с дырой, и санитар повалил меня, как свинью, на бок, через кляп подполковник Руденко просунул зонд – чёрный липкий шланг, ободравший мне горло и пищевод. Я дёргался и отрыгивал зычные петушиные трели, и было мне за них чудовищно стыдно, а вскоре и стыд куда-то делся, просто рыгал, и слёзы сами из глаз текли. Потом Руденко выудил зонд, и санитар отпустил меня.
Гитарная школа принесла свои плоды. Черноморец Игорь смог наконец пробубнить самостоятельно про «звезда по имени Солнце» и был счастлив. Он часами не расставался с гитарой, всё репетировал.
А однажды и безнадёжный, казалось, «дед» Гречихин, а вслед за ним «дед» Чекалин внятно исполнили песню про «группу крови на рукаве». Эти очевидные успехи заставили и других «дедов» задуматься, и многие тоже обращались ко мне за уроками.
Впрочем, учительствовал я расчётливо – так, чтобы новые менестрели, не дай бог, не решили, что обойдутся без меня. К счастью, подбирать песни они так и не научились, это делал только я, и в этом мой авторитет был непоколебим.
И несколько раз уже случалось такое, что «деды» остаток ночи развлекали себя гитарой и пением сами, а я выигрывал ещё один дополнительный час сна.
В одно утро меня и неизвестного мне «духа», по имени Антон, кажется, сердечника, отправили на покраску дальней ограды.
Мы беседовали, помешивая кисточкой медленную зелёную массу в ведре. Над госпиталем висела почти кладбищенская тишина, сладко и удивительно тревожно пахло масляной химией, солнце катило тёплые волны, птица какая-то, обезумев, свистала в кустах жасмина. И вдруг ветер точно сорвался с верхушек деревьев, скользнул вдоль земли душной змеёй, поднимая невесомый мусор. Ветер схлынул, и наша свежая покраска оказалась опушена тополиным войлоком. Непонятно, откуда он взялся в конце июля, – тополя уже месяц назад отцвели.
Битый час мы, уподобившись хлопкоробам, собирали этот пух, потом ходили к кастелянше просить ацетона – оттереть испачканные краской пальцы.
Уже с чистыми руками я спешил по первому этажу, и меня вдруг окликнул «дед»-кавказец:
– Куда, блад? Я тэбя в прощлий раз звал, ти нэ слищал? Смирна, блад!
Как попугай по жёрдочке, бочком, он сам подбежал ко мне. Он был весь обросший фиолетовой щетиной, точно ему по роже и кадыку мазнули волосатыми чернилами, отёкшие коричневые веки до половины прикрывали глаза.
Раздувая нос, слепленный из трёх горбатых хрящей, он протягивал мне спичечный коробок:
– Напалируищь газэтой, чтоб гладкые были, понял? Прынисещь в чэтвёртую палату. Вольно, блад!
Чёрт меня дёрнул взять этот тарахтящий чем-то коробок! На лестнице я открыл его. Мне показалось, что там витаминные драже, розовые горошины неровной формы. В расстроенных чувствах я поднялся наверх к Кочуеву.
– Это шары, – уверенно сказал он, отложив газету. – Точно. В хуй под кожу загонять. Значит, вот какие они… – он покатал их по дну коробка.
У нас в палате не раз заводили беседы о шарах. Солдатская молва утверждала, что достаточно раз протянуть бабу членом с шарами, чтобы навсегда привязать её. Непонятно было, как эти шары выглядят, большие ли, из чего сделаны, сколько штук их требуется, как они вживляются под кожу. Но эти моменты опускались в беседе, а я избегал любых вопросов, чтобы лишний раз не напоминать о себе.
Была как-то долгая ночная полемика о чудодейственном секрете шаров. Пограничник Олешев объяснял это сложной механикой: «Как ебля в две стороны. Ты хуй вперёд, а шары назад, ты хуй назад, а шары вперёд». Евсиков говорил, что шары врастают в мясо и член просто бугристый…
– Что думаешь делать? – спросил Кочуев.
– Да ничего, – мужественно сказал я. – Выкину нахер говно это и на первый этаж ходить не буду. К нам-то в палату он не сунется.
– Относить, конечно, нельзя, – после недолгого раздумья согласился Кочуев. – Зачморят.
Я понимал, что теперь придётся быть вдвойне осторожным, и решил также посоветоваться на всякий случай с Игорем-черноморцем: так и так, черножопый приебался…
Кочуев задумался:
– Говоришь, с первого этажа… Там с переломами, травмами всякими, черепными в основном. А как выглядел этот кавказец? С бинтами там, с гипсом, с перевязкой?
Я сказал, что вроде без ничего.
– Слушай, – расцвёл Кочуев, – не нервничай. Раз без гипса, его выпишут со дня на день. И дело с концом.
Я успокоился, но обед – в тот раз давали бульон, пшённую кашу и омлет – съел совсем без аппетита.
Кочуев снова оказался прав – никто не искал меня, и история с шарами забылась.
Моё спальное место было теперь между черноморцем Игорем и «черпаком» по кличке Пожарник – его так назвали из-за умения спать при любом шуме.
Пожарник был здоровый бугай с наливным загривком и крепкими, как пятки, щеками на чуть поросячьем лице. Сжатые кулаки его больше походили на боксёрские перчатки. Я даже не удивился, когда узнал, что он кандидат в мастера спорта по боксу. Пожарник не был язвенником, он попал в госпиталь по другой причине – служил где-то под Киевом, облучился, и ему тоже полагалась диета.
В палате его за глаза называли Полшестого. Пожарник знал об этом, но у него не было сил злиться. Болезнь усмирила, выхолостила буйный нрав. Когда Пожарник внимательно смотрел на меня своими белёсыми глазками, а затем точно ронял взгляд на пол, сокрушаясь могучими плечами, я понимал, что это он по старой привычке высматривал место, куда лучше ёбнуть, потом вспоминал, что он уже не дерзкий хряк-секач, а сальный боров, и впадал в продолжительное уныние.
Я искренне сострадал ему, и Пожарник это чувствовал. Может, поэтому он бывал со мной откровенен и тихо жаловался, что к нему приезжала его девушка и у него не встал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.