Текст книги "Ногти (сборник)"
Автор книги: Михаил Елизаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
Я спросил:
– Ну и что она?
– Ничего! Домой уехала!
Он рассказал, что пробовал для профилактики – доктор посоветовал – поддрачивать, но всё безрезультатно. Бедняга, он так и говорил: «Безрезультатно».
Он изо всех сил пытался отнестись ко мне терпимо и при этом повторял, что в армии мне оставаться нельзя и в казарму лучше не попадать. Я спрашивал, почему, и он загадочно отвечал: «Заклюют. И гитара не поможет». Наверное, он был прав. Последующие события только подтвердили его слова.
Видимо, чуя скорую беду, крошечный Сапельченко пронзительно взмолился к своим богам, и его комиссовали. Зонд обнаружил у него открытую язву.
Радостно он собирал свои вещички, принимал поздравления и школьной припрыжкой ускакал вниз по лестнице, наружу, на волю, к госпитальной проходной, где его уже ждала такая же крошечная и миловидная девчушка, жена Сапельченко, бросившаяся ему в объятия.
Вернулись в своё училище курсанты Муравьёв и Шпальдинг и унесли с собой часть интеллектуальной атмосферы.
Пришёл со мной проститься и Ваня Киковани, у которого просто вышел срок службы. Я спел ему в дорогу «Под небом голубым…».
Всё началось с того, что в палате появился этот танкист по фамилии Прищепин. Правильнее, не танкист, а мастер по ремонту бронетехники, старший сержант.
Я уже с утра испытал в душе ноющую трещину, но решил, что это гастрит, и впервые выпил таблетку ношпы. Во рту ещё долго оставался горький привкус миндального испуга, который так и не рассосался, пока я мёл вытоптанные до мраморной плотности тропинки в госпитальном саду.
А тревога зрела, всё навевало тоску: и покрытые зеленью гипсовые чаши с умершими цветами, и центральная клумба, глядящая тысячью анютиных глазок. Над ней кружил одинокий шмель, гудел, точно как та машинка в парикмахерской, что остригла меня два месяца назад под кожистый лопоухий «ноль»…
Потом был гитарный урок, и «дед» Андреев, из новопоступивших, не способный на третий день освоить даже простейший перебор, вдруг стал меня обвинять, что я нарочно неправильно его учу, чтобы посмеяться.
Это дикое заявление вдруг встретило поддержку, и «дед», со смешной фамилией Семенюта, бездарь, с которым я часами возился, переставляя его заскорузлые негнущиеся пальцы по ладам, которого вёл от аккорда к аккорду, как паралитика в сортир, – он тоже подал голос. Обиделся, что я не одобрил его тугоухий экспромт на песню «Перемен, мы ждём перемен…».
Я предложил свой вариант, а Семенюта спросил: «А ты чё залупаешься? Совсем страх потерял?»
Я сказал ему: «Саша, я тебе показал, как правильно. А ты играй, как тебе нравится».
В любом случае настроение было испорчено. На обед тогда был гречневый суп и макароны с курицей.
А после обеда появился этот танкист Прищепин… Я ещё никогда не видел, чтобы фамилия накладывала такой жуткий отпечаток на внешний вид человека. Был он выше среднего роста, весь сухой, с тонким лицом, острым носом, и взгляд был злой, колючий. Как ни посмотри – щепка, только опасная, как заноза. И моргал он судорожно и жилисто, будто хотел до синяков ущипнуть веками всё, что перед собой видел. Лаково смуглый, но не от природы, танкист, видимо, много работал на солнце. Когда он снял тельник, худоба его обернулась какой-то тараканьей мускулатурой, мелкой, но очень живой и рельефной. Тощий и некрасивый живот Прищепина, казалось, был выложен из мелких булыжников и напоминал фрагмент мостовой. На худом плече, будто составленная из набухших венозных тромбов, синела татуировка – венок, пронзённый мечом, со звездой, парящей над остриём.
Танкист всё осматривался, зверино принюхивался, что-то бормотал, и угольные глаза его медленно накалялись недоумением и яростью. От каждого шевеления рта лёгкие молнии-судороги бежали по его телу, и тонкие мышцы на спине, животе и руках струились, переливались под кожей.
Я не выдержал этого дикого нашёптывания и решил выйти из палаты. Мне показалось, я расслышал, что́ он говорил. Это была одна бегущая по кругу шипящая, как раскалённое масло, фраза: «Почему «духи» не шуршат, почему «духи» не шуршат, почему «духи» не шуршат?»
Воистину страшен оказался этот пришлый. Это он, танкист Прищепин, поселил смуту, кромешный ужас и проклятие.
Я стремглав бежал в наше ветеранское укрытие к Кочуеву. Там я в панических красках описал, что появился новый «дед».
Кочуев отнёсся к моему сообщению легкомысленно, даже с улыбкой. Конечно, он-то верил в свою неуловимость.
Его спокойствие меня обескуражило и устыдило, я сел за учебник Т. Ф. Реукова и добросовестно штудировал до самого ужина главу «Дымовые средства»: «Для маскировки боевых действий войск используются различные дымовые средства. Табельными средствами, состоящими на снабжении мотострелковых подразделений, являются ручные дымовые гранаты и шашки, а также термическая дымовая аппаратура, установленная на БМП. Ручные дымовые гранаты имеются двух образцов: РДГ-2 и РГД-2Х. Гранаты РДГ-2 могут быть белого и чёрного дыма. Продолжительность интенсивного дымообразования ручных дымовых гранат 1–1,5 минуты, а длина непросматриваемой дымовой завесы от 15 до 25 метров».
Уже подходя к палате, я понял, что там творится неладное. За дверью рокотало бранное двухголосье. Прислушавшись, я разобрал, что надрывается одно горло и резонирующее от стен эхо. Жутко было то, что в этом дуэте непостижимым образом лидировало эхо, а голос вёл второю партию: «Руки!!!» – орало эхо. «Нахуй!!!» – подхватывал голос. «Руки нахуй от ебальника убрал!!!» – кричало эхо. «Когда «дедушка» учит!!!» – заканчивал голос.
Я открыл дверь. Голос и его эхо сплелись в один звенящий кнут.
– Руки! Я сказал, нахуй руки убрал, козляра! Не понял?! Не закрывайся, блядь! Руки! Я сказал, блядь, руки! На, блядь, на!!! Этого хотел?! На, блядь! Руки убрал, сука, когда «дедушка» учит!!!
Шапчук стоял на коленях в проходе между кроватями. Над ним возвышался танкист Прищепин и бил его по лицу – щёки Шапчука уже вспыхнули от этих ударов.
Прищепина трясло в приступе эпилептической злобы:
– Охуел, «душара»! «Дедушку», блядь, не уважать! Пиздорвань!
Он гневно полоснул взглядом притихших наших «дедов»: Игоря-черноморца, Евсикова, Олешева, Старикова, Чекалина, Гречихина, Андреева, Семенюту, Дукова и остальных – без малого полтора десятка старослужащих, чьи фамилии мне уже никогда не вспомнить. В этом стремительном повороте его головы было что-то напоминающее чан с кипящими помоями, который Прищепин брезгливо выплеснул на них.
– Распустили, блядь, «духов»! – он пнул Шапчука.
Мне уже было ясно, что произошло. Шапчук, привыкший к лёгким оплеухам, снова решил взбрыкнуть, ляпнул по привычке своё: «Hi, я нэ хо́чу», – и теперь расплачивался.
Битый плачущий Шапчук сгрёб в охапку вещи танкиста и поковылял вон из палаты.
С этого момента кошмар покатился, как с горы.
Прищепин вдруг азартно ткнул в пространство возле двери:
– А ты хули, блядь, стал? – и мнимая пустота вдруг обернулась недоумевающим Кочуевым.
«Деды» с изумлением и любопытством изучали его, словно видели впервые. Он стоял перед ними, маленький и затравленный, с бледным от отчаяния лицом, теребил руками лацканы пижамной курточки и выглядел при этом ощипанно голым.
Я понимал, что никогда Кочуеву не вернуть свою былую невидимость. Страшный танкист Прищепин, как Вий, указал на него и навсегда сделал зримым.
Прищепин крикнул:
– А ты что, блядь?! «Дух», нет? Да? Особое приглашение? Бегом марш за тем козлом, помогать ему будешь!
Кочуев опрометью кинулся из палаты.
Прищепин тем временем хищно зыркал из стороны в сторону. Ткнул наудачу пальцем:
– А ты сколько служишь? Год? «Черпак». Тогда лежи пока. С тобой потом разберёмся. – Прищепин шёл между рядами: – Так, а ты кто? «Дед»? Ладно, хуй с тобой!
Призна́юсь, эта странная мускулистая худоба Прищепина повергала меня в ужас. В ней чудилась какая-то мертвечина, сырая освежёванность трупа: эти руки, будто плетённые из коровьих сухожилий, и живот, набитый камнями, – всё это было страшно.
Впрочем, Прищепин интуитивно обошёл криками Пожарника, пусть пришибленного недугом, но всё же боксера.
Я, пытаясь изобразить «как ни в чём не бывало», примостился возле Игоря-черноморца и торопливо записывал в его тетрадь последовательность аккордов.
– Вот, Игорь, – говорил я высохшим голосом, стараясь превозмочь жар, колотящий молотками в голове, – здесь ре-минор, слышишь, ре-минор, – повторял, зная, что он всё равно не понимает, о чём речь.
Обычно я рисовал «дедам» аккорды в виде решёток: шесть полосок-струн с тремя перпендикулярами первых ладов – дальше мы не отваживались – и кружки с номерами, куда и какие пальцы ставить, а сверху иногда добавлял буквенное обозначение: Am или, допустим, G, или Е.
– А здесь соль-мажор, – заклинал я, надеясь, что он отзовётся и наш диалог дембеля и его собеседника оградит меня от разрушительного танкистского рейда.
– Понял, – сказал черноморец. – Соль-мажор… – И я готов был его обнять.
Мамед Игаев, как тушкан, беспокойно озирался посреди двух коек. Он был донельзя взбудоражен расправой над Шапчуком и приглушённо квохтал. Когда же танкист коршуном навис над его головой, Игаев тревожно пискнул: «Слж Свтскм Сзз!» – и никто в тот раз не смеялся. «Слж Свтскм Сзз!» – повторно взмолился Игаев, и в палату постучали. Это пришли за Игаевым его земляки, причём совершенно не в своё время. Они обменялись несколькими разъяснительными фразами с Прищепиным и увели Игаева с собой.
Вслед за ними выскочил и я.
Возле туалета в душевой равномерно позвякивала о раковину банная шайка – это стирал вещи танкиста наказанный Шапчук.
Как я и предполагал, Кочуева в душевой не было, один Шапчук, склонившись над мойкой, грохотал железной шайкой, плескал мыльной водой на кафельный пол и утирал рукавом слёзы. Меня он не заметил.
Кочуев прятался наверху, в нашем месте. Его знобило.
– Всё! Я завтра говорю, что язва уже не болит – и в казарму. Это лучше, чем так. Тебя что, он тоже запряг? – спросил Кочуев, как мне показалось, с какой-то надеждой.
– Нет, я раньше вышел, – признался я.
– Молодец, – вздохнул Кочуев.
Так сидели мы и горевали о нашем былом покое. Если у меня ещё оставалась спасительная гитара, то с Кочуевым всё было ясно.
– Наши, небось, решили, что я тоже стирал, – терзался Кочуев, встряхивая головой. – Надо сматывать отсюда. Или зачморят. Завтра иду к Руденко.
Той же ночью с треском провалился дуэт Яковлев – Прасковьин. Они решили продемонстрировать новому «деду», что не менее свирепы, и спешно подготовили новую репризу: «Спорящие наркоманы».
По замыслу, Прасковьин представлялся таким опытным: «Барбитура под косячок хорошо идёт», – а Яковлев был вроде новичком, но вёл себя очень самоуверенно: «Я бы не отказался от люминала с седуксеном».
Номер оказался слишком надуманным, и Прищепин без труда вскрыл весь их театр.
Странно, как они не почувствовали, что представление с самого начала пошло не туда. Неужели не слышали пауз между репликами?! Эта тишина была совсем иной по качеству – насмешливо-презрительная тишина зрительного зала, вот-вот готовая взорваться свистом и улюлюканьем.
Яковлев, в роли наглого, но неопытного начал рассказывать:
– Глюкозу, говорят, неплохо с водкой через капельницу колоть! Нормально так должно вставить!
– Что ты людям каждый раз мозги каким-то говном заливаешь?! – возмущённо отвечал Прасковьин. – Какая нахуй водка с глюкозой?!
– Да ты сам нихуя не знаешь, – заводился Яковлев. – Только пиздит и строит из себя!
– У тебя просто говно, а не кайф, – отвечал Прасковьин.
– А ты мой кайф не трогай! Сам заправляйся в жопу своим «винтом»! – кричал Яковлев.
Всё это было очень ненатурально. Закончив перепалку, они, как обычно, схлестнулись в своей игрушечной потасовке.
– Вот, блядь, гондовня! – вынес, наконец, свой критический вердикт спектаклю Прищепин.
Яковлев полетел куда-то в угол, сваленный уже не бутафорским ударом, и Прасковьин согнулся, как в земном поклоне.
– Да что это, блядь, такое, а?! Да ёбаный же, блядь, в рот! – восклицал молниеносный Прищепин. Сзади на него обрушился Яковлев, бросаясь на помощь другу. Прищепин резко отмахнулся локтем так, что внутри Яковлева утробно хрустнуло. С воем метнулся так и не разогнувшийся Прасковьин, метя головой в живот Прищепину, угодил под встречное колено и упал рядом с Яковлевым.
В палате пахло солёной кровяной влажностью, которая, я чувствовал, зверино ударила в голову нашим «дедам». Они заворожённо смотрели на Прищепина.
Это была смесь дирижёрской неистовости рук, буги-вуги сокрушающих сапог, которые Прищепин так и не снял к своему выступлению. Каждый удар выбивал из поверженных тел жуткие хряпающие звуки, будто работал мясник.
При этом Прищепин взывал к палате:
– «Духи», блядь, страха не знают! Пидарасы, блядь!
Со мной в это время случился припадок восторга. Расправа над неудавшимися лицедеями обращалась небесной симфонией «Священная ярость». Бушевал вселенский экстаз, на небесном шве огненных и воздушных стихий в багровых апокалиптических облаках архангелы в рыцарских латах ломали копья. Прищепин затрясся, точно злой кудесник на утёсе, и прокричал: «А теперь нахуй отсюда!!!» – громовые раскаты отразились в стенах, осыпались камнями.
Вскинутые руки Прищепина ещё падали кровавыми палаческими плетьми. Мне казалось, что сейчас его захлестнёт, сметёт настоящая зрительская овация. Нет, в последний миг он стиснул кулаки, и в них, как пойманные мухи, сплющились все разбуженные энергии, вихри, архангелы, шаровые молнии и аплодисменты. От этого чуда перехватывало дыхание, как от сновидческого ночного полёта. И где-то там внизу пластунскими ящерками уползли за дверь Прасковьин и Яковлев.
Палата загнанно дышала. Кто-то спросил о том, как быть, у «духов» разбитые в кровь лица – завтра начнутся вопросы.
Прищепин удивлённо воскликнул:
– Так эти два чмошника сами между собой драку начали, вот, наркоты, блядь, ёбаные! Я их как старший по званию разнял. Разве не так? – и несколько «дедов» отозвались льстивыми подголосками.
На свою беду пришёл Шапчук. Лучше бы ему оставаться в душевой.
– Постирал? Да? – спросил Прищепин, ехидной интонацией приглашая всех желающих на новое представление. – Сейчас проверим! Бегом принёс, показал!
Шапчук метнулся в коридор и вернулся с шайкой, которую держал, как хлеб-соль, перед собой.
Прищепин церемонно взял на пробу тельник, скрученный в жгут, и вдруг смачно и хлёстко, с брызгами ударил Шапчука по лицу:
– А это что, блядь, за грязь?! Что, я спрашиваю, за грязь, блядь?! – Шапчук вскрикивал и не мог закрыться от мокрых тряпичных пощечин – руки его были заняты. А Прищепин вынимал из шайки вещи и швырял в лицо Шапчуку. – Подымай! Только не руками, а ебальником, блядь, своим душарским подымай! И говори: «Прости, «дедушка»!»
И Шапчук, отставив шайку, опустился на колени. Зубами он подхватывал с пола бельё, подавал и освободившимся ртом повторял: «Прости, «дедушка»! Прости, «дедушка»!» А осатаневший Прищепин снова швырял в него эти бегущие по унизительному кругу носки, портянки, тельник…
– Уёбывай перестирывать! – скомандовал Прищепин.
Шапчук загребущим движением собрал с пола одежду и, подгоняемый пинком, выскочил за дверь.
Прищепин, не давая себе передышки, обрушился на ни в чём не повинную гитару.
– Дай сюда, – сказал он мне, деловито покрутил инструмент в руках и вроде бы изготовился извлечь аккорд. Вдруг его лицо скорчила гримаса отвращения. – А это что за хуйня!? Не струны, блядь, а сопли какие-то! Прозрачные, блядь! На, забери обратно! Сам играй на соплях! – с хохотом сообщил он палате, возвращая мне поруганную гитару.
Я не представлял, что бы могло нравиться Прищепину. Может, уголовно-дворовые баллады, типа «Шумел бушующий камыш, судили парня молодого»? Подобного репертуара я всё равно не знал. А даже если бы и знал, то не стал бы петь. Мой внешний вид слишком диссонировал с предполагаемой внешностью лирических героев тюремного шансона. Прищепин же, как я понял, остро чувствовал фальшь.
Нужен был нейтральный вариант, почти народный. Я вдруг вспомнил про Высоцкого и затянул «Коней привередливых».
Это не я ошибся с выбором. Прищепин одинаково осмеял бы всякую песню и любое исполнение. Танкисту для расправы нужно было сначала лишить меня певческой брони.
– Хуёво поёшь! – рявкнул Прищепин уже после первого куплета. – Не хрипло! Таким голосом только жопу смазывать! – сказал он, широко обращаясь к публике. И снова отозвались смехом «деды»…
Прищепина очень позабавила идея коек-катамаранов:
– Да, блядь, нихуя здесь «дедушек» не уважают. Заебись порядки! «Духов» на пол, блядь!
И подал пример: раздвинул койки и разделил их тумбочкой.
На второй, обрётшей самостоятельность, половине расположился дембель Олешев, и это удобство было для него как озарение.
В палате начался новый коечный раздел, в результате которого у Шапчука и Игаева мест вообще не оказалось, Яковлеву, Прасковьину и Кочуеву, словно в насмешку, оставили одну койку на троих. Только меня Игорь-черноморец по дружбе поместил между новоприбывшими «черпаками».
В ту ночь мне тоже пришлось петь. Прищепин больше не делал едких замечаний, но я осознавал, что черниговская гитара уже перестала мне быть оберегом. Прищепин «опустил» её.
К утру вернувшийся со стирки Шапчук неслышно прикорнул на полу, освистанные Прасковьин и Яковлев улеглись в одну койку, а Кочуев просто не возвратился в палату.
Только на построении я встретил Кочуева, зелёного от усталости. Мы пошли на завтрак. Я чувствовал себя ужасно, кое-как запихал два сырника – медальки с угольными боками, политые жидкой сметаной.
Сразу после еды Кочуев, как и обещал, побежал к Руденко заявлять, что выздоровел, а я отправился за ведром и шваброй в подсобку.
В наряд мне досталось мытьё полов на пятом офицерском этаже, и я возблагодарил судьбу, что там никто меня не достанет.
Смакуя покой и безопасность, я усердно полоскал в ведре коричневую от старости ветошь, она трепыхалась, как подбитое птичье крыло, распластанная, падала на перекрестье швабры.
Я шёл в мокром кильватере ветоши, толкая швабру перед собой, и облезлый паркет тянулся за мной чернеющим змеем. Рыхлые половицы набухали от влаги, и в коридоре нежно пахло мокрым лесом. И так тихо было вокруг…
На обед, следуя кочуевским советам, я явился с получасовым опозданием. Это был надёжный приём – «деды», как правило, ели первыми, и к нашему приходу их столы уже пустовали.
Я застал только Яковлева. Прасковьин и Шапчук ещё не закончили свои наряды. На скулах Яковлева от вчерашней ночи остались фиолетовые мазки. Он уныло хлебал перловый суп.
Я осмотрел наши порции второго и увидел в серых кучках пюре одинаковые полукруглые вмятины, будто из них вынули небольшие камни.
– Котлеты были, – сказал печально Яковлев. – Их «деды» забрали. Танкист этот…
– Может, попросим добавки? – предложил я.
– Уже спрашивал, – безразлично вздохнул Яковлев. – Не положено по росту двойной порции…
Он беспокойно огляделся по сторонам, вдруг наклонился ко мне и сказал паническим шёпотом:
– Ночью «деды» бухают. Им закуска нужна. Они уже за водкой кого надо отправили … – его зрачки вдруг задрожали и расширились, будто в них капнули ужасом.
Весь жуткий смысл сказанного дошёл до меня позже.
Я листал учебник Т. Ф. Реукова, главу «Инженерная подготовка»: «Щель – простейшее укрытие для личного состава, представляет собой ров глубиной 1,5 метра, шириной по дну 0,6 метра, длиной не менее 3 метров. Щели устраиваются открытые или с перекрытием из дерева, земленосных мешков и из элементов волнистой стали».
Вбежал Кочуев и, заламывая руки, сообщил, что Руденко ещё в пятницу уехал, Вильченко и Федотова вызвали в штаб армии, и вообще никого из старших нет, и придётся ждать теперь до понедельника.
Я посочувствовал ему и заметил, что вот странно – ни одного офицера на пятом этаже.
Кочуев беспокойно на меня посмотрел:
– А ты разве не знаешь, что пятый этаж на ремонт закрывают? А ветераны по выходным домой уходят…
Тут я как раз вспомнил о намечающейся пьянке у «дедов».
Кочуев резко вздрогнул, точно ему в спину воткнули кол, глаза заволокло матовыми бельмами, коченея, он вытянулся, как в невидимом гробу, и заговорил сомкнутым ртом. Звучал не кочуевский, а потусторонний ледяной голос:
– «Деды» перепьются! «Духам» будет вешалка!!!
Провидческая одержимость вдруг оставила Кочуева, он бессильно рухнул на стул.
Тогда я всё понял. Уехал Вильченко с начмедом Федотовым и всеми докторами, ветераны умерли, отступили офицеры. Не осталось ни власти, ни закона. Пускай они жили на верхних этажах и, как боги, не снисходили до нашей жизни, но даже формальное их присутствие служило защитой. Теперь старших богов нет, и этой ночью некому будет заступиться за шестерых «духов». «Деды» нажрутся водки, танкист Прищепин разъярит их, и «духам» будет вешалка. Густые, как вазелин, капли пота вскипели вдоль моего позвоночника и застыли костяным гребнем ужаса.
По привычке я бросился искать совета у Т. Ф. Реукова, открыл «Учебник сержанта» наудачу, как псалтырь. Двадцать шестая страница, седьмая строка снизу. Там было: «Ночью важно своевременно обнаружить действия разведки противника и переход его в наступление, с тем чтобы подготовиться к отражению и исключить внезапность. Для этого с помощью приборов ночного видения ведётся тщательное наблюдение за подступами к позиции отделения, а также подслушивание».
А танкист не терял времени зря. После завтрака Прищепина видели на первых этажах, где он заводил знакомства. Когда он вернулся, над его головой кружило гортанное кавказское вороньё. Один, чуть ли не сидевший у Прищепина на плече, выкаркивал своё: «Блад!» Я с омерзением подумал: неужели тот самый, что вручил мне когда-то для полировки подзалупный розовый жемчуг?
У ног Прищепина сновала пара раскосых, как волки, азиатов, с голыми жёлтыми лицами. Эти обитатели нижних миров распознали в Прищепине своего и теперь спешили присоединиться к его забавам, летели, мчались на званый пир, на обещанную танкистом поживу.
На ужин дали запеканку и кисель. У меня они вызывали острое чувство испуга и отвращения, причём запеканка была элементом отвратительного, а пугал почему-то кисель. Я через силу цеплял вилкой куски творога, запивая студенистой подкисленной дрянью. А в животе точно кто-то ковырялся пальцем, накручивал по одному невидимые волоски, потом дёргал, огненным щипком вспыхивала боль, и снова палец возился, выписывал круги в кишках и под селезёнкой.
Всё резало глаза, любая краска казалась люминесцентной. Хоть было только семь часов вечера, в столовой зажгли свет, потому что за окном нагнало туч. Воздух, осязаемый, как туман, пахнул влажными запахами грозы.
Впятером собрались мы на эту вечерю. Наши два столика на стальных паучьих ногах ещё со времени отбытия Сапельченко срослись боками в общий стол. По одну сторону сидели я и Кочуев, напротив Яковлев с Прасковьиным, и во главе, как именинник, – Шапчук.
Мамеда Игаева не было с нами. Его увели земляки.
Я бредил обмороком наяву. Смуглый лоб Шапчука, покрытый масляной плёнкой, нестерпимо сверкал, как самоварный бок. Прасковьин вилкой давил запеканку, и она становилась похожа на пашню. Яковлев безумно ковырялся в зубах языком, а Кочуев глядел из жёлтой бездны страха.
Мы уже были не вместе, над нами истошно прокричал небесный матросик-херувим: «Полундра!» – и мы знали, что каждый, брошенный на произвол судьбы, спасается, как может.
Я решил, что останусь в нашем архиве. Никто меня не будет искать, кому я нужен, – говорил я себе. Переночую на стульях, можно подумать, я с бо́льшими удобствами спал в палате… А утро вечера мудренее, в понедельник вернутся офицеры и доктора, приедет полковник Вильченко.
Я испытал булавочный укол совести, из-за того что решил воспользоваться кочуевским убежищем, но Божий глас: «Полундра» – отпускал грехи.
Улучив момент полного безлюдья в коридоре, я рванул наверх в архив. Там, передвинув столы к полкам, улёгся на четыре стула, прикрылся скатертью и достал Реукова. Света я не включал, и от букв остались только серые силуэты.
Но я наловчился разбирать и тени слов: «По сигналу оповещения о радиоактивном заражении при действиях в пешем порядке необходимо надеть респиратор или противогаз, защитный плащ в виде накидки, защитные чулки и перчатки, а при нахождении в укрытиях или закрытых машинах только противогазы, закрыв при этом двери, окна, люки, жалюзи и опустив задний клапан тента автомобиля».
Прошёл, наверное, не один час, мелкий дождь накрапывал по стеклу. Эти прятки под скатертью напомнили детство. На выходные родители отвозили меня к бабушке и в воскресенье вечером забирали. Пока они пили чай, я прятался в соседней комнате под столом, наивно веря, что родители забудут обо мне и уйдут…
– Читаешь? – раздался надо мной голос Кочуева.
Я вздрогнул и оглянулся. При взгляде на него я понял, что он посланник чужой воли.
Кочуев откашлялся и произнёс с какой-то официальной интонацией:
– Тебя танкист спрашивал. Иди в палату.
Я сел, и мне стало дурно. Из желудка к горлу взметнулся кислый фонтанчик рвоты, и на спине высыпала горячая роса:
– А ты передай, что не знаешь, где я.
Кочуев вздохнул:
– Он сказал, что если сам найдёт, то хуже будет…
Я отложил книгу и пошёл за Кочуевым. По дороге спросил:
– Ну что там «деды»?
– Напились, – деловито отвечал Кочуев. За этими словами крылась страшная неизвестность.
– Мне, это… поссать надо, – деликатно сказал я Кочуеву половину правды. – Ты иди, я позже догоню.
– Ну, хорошо, – согласился Кочуев. – Так, значит, я скажу, что нашёл тебя, да?
Я не обижался на лукавство вопроса, которым он прикрывал своё тайное предательство. Кочуев не был виноват, он только следовал своей «полундре»…
Из палаты доносилось дряблое гитарное треньканье. Над общим гомоном я слышал сиплый баритон Игоря-черноморца, точно читающего по слогам:
– …По-и-ме-ни-Солн-це…
– Не туда! – кричал «дед» Чекалин. – Там «а эм» аккорд на «Солн-це».
– Сам знаю, – говорил Игорь-черноморец и выдавал через секунду печальное спотыкающееся в трёх струнах брям.
Я решительно открыл дверь. В палате был накуренный сумрак, и дым летал сизыми смерчами. Между койками на островке из тумбочек стояли трёхлитровые банки с самогоном, две уже были пустые. На газету свалили мятые пирожки. Кочуев трясущимися руками нареза́л хлеб и сало. Яковлев придерживал колченогую тумбочку, а Прасковьин бережно разливал самогон по стаканам.
Над всем этим пиршеством грозно царил Прищепин, он возвышался как монумент, и у его подножия сновали восточные чужаки. С порога я перехватил его острый взгляд, воткнувшийся в меня. Нечеловеческое опьянение висело на нём, как цепи, от этой чугунной тяжести он не двигался, а ворочался, медленный и громоздкий, обросший сырой земляной теменью.
Он с натугой поднял руку:
– Ты-ы-ы… блядь…
Прежде чем он закончил, вмешался Игорь-черноморец.
– Маэ-эстро, – с пьяной раскачкой произнес он, мне показалось, что хмель в его голосе наигран. – Давай сюда…
Прищепин запнулся, яростно полыхнул глазами, захрипел рваной слюной и медленно повернулся, как ржавый флюгер. В нём что-то тонко скрипнуло, мне почудилось, что над госпиталем и миром упал и покатился с цокающим звуком тяжёлый шар, боднул и освободил какую-то пружину, визгнули тросы, качнулись, начиная вращение, огромные маховики и клыкастые шестерёнки невидимого злого механизма.
– Хырр… – сипло выдохнул Прищепин. – Хырр… Мухтаррр! – мокрота неожиданно сложилась в имя.
В тот же миг азиат Мухтар, скользкий и увертливый, приблизился к нам и взял тетрадку, в которой я записывал Игорю песни и аккорды.
Он ткнул в страницу пальцем и залился пёсьим, как на луну, смехом:
– Ам! Ау-а-у-ау-ау-у-а-хах-хах! Слющ-щь, щто за хуйня! По нашему «ам» – это пизда. – Он уставился на меня. – Ти что, душара, когда эта «ам» на бюмажкэ написана, пизду играешь, да? Ау-у-а-хах-хах!
– Ау-а-у-ау-ау-у!!! – отозвался визгливым подголоском второй азиат, а за ним: «Ках! Ках! Ках! Ках!» – заклекотали кавказцы.
Азиат бросил тетрадь на койку, и Шапчук с поклоном поднёс ему стакан…
– Хырр, хырр, хырр, – шёлестел рваным горлом Прищепин. За окном фиолетово полыхнула молния, ливень когтисто застучал по стёклам, и грохочущим железным колесом покатился гром.
– Да, да, да, – дико бормотал Прищепин, исступлённо глядя в чёрное никуда стены, словно он вёл с кем-то разговор и во всём соглашался. Он чуть покачивался, казалось, никого не замечая.
Это непонятное поддакивание Невидимому нагнетало в палате жуткое звенящее состояние надрыва и безумия. Я видел, что все тайно наблюдают за Прищепиным, ловят каждый звук, примеряют на себя его опьянение и сами погружаются в бездну жуткого хмеля.
– Да! Да! Да! – перешёл на крик Прищепин. Снова зарокотали громы, молнии хлестнули по глазам.
Прищепин будто рванул со стола скатерть, отозвавшуюся тысячью битых тарелок:
– Да у вас, блядь, сука, нахуй, вообще, блядь, хуй знает что!!! Кто «дух», кто «дед», не поймёшь! Это ж блядь, ёбаный, никакого уважения!!! – Голос его трубно окреп, и в нём заиграли будоражащие медные звоны. – Да вы, блядь, в моей роте вообще «дедами» бы не стали! «Дедушка» – это не полтора года службы, блядь! Не-ет!!! И опущенный два года служит! Это как, блядь, понимать?! Значит, пидар, блядь, тоже на дембель пойдёт?! Так он – не «дедушка»!!! Или «дедушка»?! Скажи, блядь! Я спрашиваю! Да?! Или нет?! Хуя, блядь, он «дедушка»! Хуя!!! Он пидар, блядь! Вафел распроёбаный, а не «дедушка»!!!
«Черпак» по фамилии Кобылин, лежащий справа, каким-то горючим шёпотом вдруг начал посвящать меня в свои сердечные дела – мне показалось, что от страха.
– С такой хорошей женщиной недавно познакомился, – обморочно лепетал Кобылин. – Ей тридцать шесть, она с дочкой, без мужа, ну, с личика не так чтоб очень, но пизда у неё такая горячая, просто кипяток, а не пизда…
– А жид?!! Жид, блядь, я спрашиваю, кабзон, тоже на дембель пойдёт?! Да?! Трах-тен-берг, блядь! Аронсон! Пархач, ебать его! Пойдёт на дембель?!
Прищепин словно выплеснул из живота сноп длинных паучьих лап, и они присоединились к бесноватой жестикуляции. Дикие обрывистые слова вгоняли палату в состояние чёрного морока.
– Был один! Выёбывался! Студент-вечерник! Пиздос душарский! Не слушал! Не уважал! Хорошо же, блядь! Привели в Красный уголок! Под Ленина! «Снимай, блядь, всё! Не хочешь? Нет?!» На, по почкам, сука, на, душара, блядь! «Разделся, я сказал! Рви себе трусы под жопой! Под жопой рви, я сказал! Чтоб как юбка были! Не понял, блядь?!» По почкам ему – хуяк, хуяк! И порвал как миленький! «А теперь задирай и танцуй! Задирай и танцуй, блядь!!!» Так он танцует и задирает! Жопой, как шалава, крутит!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.