Текст книги "Ногти (сборник)"
Автор книги: Михаил Елизаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
«Киевский» торт
Это, верно, дочь моя разлюбезная заявилась! А я уже думал, признаться, что ты совсем домой не придёшь.
– Фу-х, еле донесла. Чуть руки не оторвались.
– И что нам принесла Дарья Константиновна? Надеюсь, не внука в подоле.
– Пока что нет, старый ворчун. Один-единственный раз совершеннолетняя дочь на час задержалась. Мне же нужно было пробежаться по магазинам. На базар потом съездила, помидоров набрала, картошки, зелени.
– Это понятно, а где мы до базара шлялись?
– А то ты не знаешь! Платье подыскивала. Хорошо ещё, что Светка согласилась помочь, мы с ней полгорода облазили, пока подходящее выбрали.
– Скажи, пожалуйста…
– В одном свадебном салоне, даже представить страшно – платья розовые, голубые, с тесьмой, на поясе сзади банты, аппликации какие-то из кружев… Катастрофа! Продавщица что-то зачитывает, я смотрю – полностью атласное платье. Мало того что цветное, так ещё и атласное.
– Ну и что здесь такого? Атлас – благородный материал.
– Да, только он идёт на основу кружевного корсета, сама юбка должна быть из фатина, желательно английского – он такой тускло-мерцающий. А наш фатин просто белый, как простыня, и если на него дождь попадёт, то он уже не топорщится, а висит, как тряпка… А в другом салоне нам веночек на голову предложили – это, дескать, новая волна, эстетика друидов, Светка им ещё ляпнула, что в веночке только невест-девственниц хоронят… В принципе диадемы иногда неплохо смотрятся, но это вчерашний день.
– А мне лично всегда шляпы нравились…
– Про шляпы я вообще молчу. Позавчерашний день, прошлый век. Опять в моде фата, но одноярусная, до пола, а не как раньше – пышная трёхъярусная. И перчатки не нужны, в крайнем случае – выше локтя. Потом итальянский салон нашли – там уже выбор получше был.
– Всё ясно. Отца, как отсталого и старомодного хрыча, в консультанты не пригласили. У Светланы, разумеется, вкуса больше. На один вагон…
– И маленькую тележку! Ах, вот оно в чём дело!.. Я-то думаю, чего он надулся, а это, оказывается, его с собой не взяли!
– Имею я право или нет – знать заранее, в чём будет моя дочь в столь знаменательный день?
– Платье – просто супер! Обалдеешь, когда увидишь. Я подъюбник такой классный заказала – на пяти обручах. И химчистка оказалась дешёвая.
– О-очень хорошо…
– А к платью серёжки купила и колье. Из циркония, но выглядят на сто карат. Смотри. И босоножки. Каблук – одиннадцать сэмэ, но удобные – хоть кросс бежать. Их и после свадьбы носить можно. А то понакупают себе белых лодочек… Тебе взяла новый галстук. Только скажи, что не нравится!..
– Здорово! Я с ним как Элвис Пресли. Набриолиненного кока ещё не хватает.
– Ты в сто раз лучше всех Элвисов Пресли.
– Не подлизывайся, Дашка, не подлизывайся!.. Я вообще с тобой не собирался разговаривать.
– Папочка, красавец мой, злодейкой-дочерью обиженный! И эта бессердечная горгона приготовила тебе небольшой сюрприз. Угадай, что?
– Гм, попробую… Всё отменяется, вы выяснили, что не подходите друг другу, что, впрочем, и есть на самом деле…
– Не угадал, ревнивый старикашка! Я принесла «Киевский» торт.
– Очень мило. Почему это дражайшая моя дочь так активно меня в старики записывает, а?
Папа начал стариться…
На соседок больше не зарится,
Он пугается и сутулится,
Когда переходит улицу,
Дома по листику
Читает беллетристику,
На вопросы вежливенько отвечает,
Тоненько режет лимон к чаю! –
Свинья вы после этого, Хавронья Константиновна.
– Хрю, хрю, хрю! Ты самый лучший из всех пап на свете. Я тебя ужасно люблю!
– Я тебя тоже люблю, Дашка, ты даже не представляешь, как…
– Папочка, милый, ну не смотри на меня такими несчастными глазами!
– Не несчастными, а умилёнными. Это большая разница.
– Ты же сам меня всегда учил, помнишь, что умиляться можно, только если видишь, как один щеночек несёт в лапках другого щеночка.
– Господи, Дашка, какая же ты ещё девчонка, глупенькая и молодая.
– И счастливая! Ужасно счастливая!.. Вот! Опять надулся. Ну что такое, папа? Мне уже и счастливой побыть нельзя?
– Дашка, я жизнь свою посвятил тому, чтобы ты была счастлива…
– Я знаю… Сказал – и глаза на мокром месте! Пап, да что с тобой?!
– Не обращай внимания, это просто слёзы старого эгоиста.
– Ты совсем не старый и не эгоист.
– Нет, я обыкновенный зарвавшийся себялюбец. Дай такому волю, ты бы век просидела рядом со мной, не отходила ни на шаг… Как у Достоевского, к бабушке пришпиленная.
– Ты же всегда понимал, что это когда-нибудь произойдёт, сам мне говорил: девушка должна уйти в новую семью.
– Я догадывался, милая, но не думал, что это настолько тяжко.
– Вспомни, как ты меня маленькую пугал. Я игрушки разбросаю, ты посмотришь так строго: «Дарья, если будешь себя плохо вести, замуж отдам». Я, конечно, не верю, а ты из комнаты выйдешь, даже входной дверью хлопнешь, будто бы ушёл мужа мне искать, а сам в прихожей, за одеждой спрятался. А однажды слышу, вернулся папа с каким-то сердитым дядькой: так, мол, и так, проходите, Дарья у себя в комнате. Я к тебе со всех ног: «Папочка, не отдавай!» А это ты разными голосами разговаривал.
– Ты так ко мне прижималась, Дашка, и шептала: «Папочка, я буду самая послушная. Только не отдавай меня другому дяде!»
– Ты обещал, что не отдашь, помнишь? Я потом заявляла, что, когда вырасту, стану твоей женой, ты отвечал: так нельзя, папы не женятся на дочках, а я злилась.
– Видишь, Дашка, не сдержал я своего слова – отдаю тебя другому дядьке…
– Андрей здесь ни при чём, он хороший, он тебя очень уважает. Знаешь, что он мне сказал? Если у нас родится мальчик, обязательно назовём его в твою честь, Костей.
– А если девочка?
– Тоже Костей, лишь бы тебе было приятно. Ну, улыбнись!
– Я час назад твои письма перечитывал. Так смеялся… Помнишь, ты с классом в Евпаторию ездила: «Дорогой папочка, вчера обожглась крапивой и порезала палец. Мы нашли рыжего котёнка, назвали Мурзиком. Он был очень худой. Мы его кормили всей палатой. Он теперь срёт, как взрослый мужик».
– Пап, перестань. Не хочу больше ничего вспоминать. Пойдём лучше чай пить. С тортом.
– Знаешь, Дашка, а у меня последнее время наш ялтинский вечер никак из головы не выходит. Тебе тогда три годика исполнилось, ты у меня всю зиму проболела и полвесны, такая слабенькая была… Я на диссертацию плюнул, взял в июне отпуск, и мы с тобой в Ялту махнули. Погода была исключительная, народу мало. За трояк шикарный закуток сняли, с верандой. И от моря пять минут. Сад там был черешневый…
– Папа, милый, я эту историю уже тысячу раз слышала!
– Ты стала такая жестокая, Дашка… Уедешь ведь скоро, а у меня светлее этого воспоминания ничего на свете не останется. Честно скажу, если б возможно было, я всю свою жизнь – сколько мне её, с чайную ложку, осталось – ни минуты не сомневаясь, обменял бы на один тот ялтинский вечер!
– И что ты себе выдумал какую-то вековую разлуку! Мы уезжаем ровно на год, пока у Андрея контракт, потом вернёмся и приходить к тебе будем. Очень часто.
– Раз в год, как на могилу…
– Ох, зануда… Знаешь, что я хорошо из той поездки запомнила – хозяйку нашу, тётю Зосю! Страшная аккуратистка была, все дорожки ракушечником вымостила. Она ещё козу держала и каждое утро мне полную кружку молока приносила. Ты всё порывался ей заплатить, она – ни в какую. Очень ты ей нравился – одинокий папаша.
– Это с тобой все носились, а меня только поучали.
– А расскажи, как она козу доила, а я подошла!
– Не хочу, ты тысячу раз эту историю слышала.
– Ну не придирайся к словам!
– Это, да, это действительно презабавно было. Она доит козу, а мы на пляж собрались, подходим, ты что-то высматриваешь, а у козы вымя такое пунцовое, набрякшее, как два пальца распухших, и молоко в ведёрко так – дзынь, дзынь. А ты вдруг говоришь: «Как у папы…» Ха-ха-ха!
– Ой, ха-ха-ха, держите меня, не могу! Ха-ха-ха!
– Она так на тебя посмотрела…
– Ну что ты замолчал?
– Я ведь не разлуки боюсь, Дашка. Вдруг разрушится важное что-то между нами, оборвётся та невидимая ниточка, без которой всё уже будет не то, – натянуто, лживо. Я боюсь, что не сможем мы больше так с тобой хохотать, как дураки. Никогда не сможем…
– Почему?
– Да потому, девочка моя, что так беззаботно смеяться можно лишь на Поляне сказок, куда мы с тобой однажды попали и не покидали её по сей день…
– Папка, милый!
– Отпуск уже заканчивался, уезжать нам завтра, а мне говорят: «Что же вы, в Ялте были, а девочке своей не организовали экскурсию на Поляну сказок». Я думаю, ну какая поляна, в следующем году сходим, а ты, хитрюга, взяла и расплакалась. Стоит моя шоколадная кукла и рыдает такими вот пудовыми слезами…
– Довел ребёнка до слёз… На кухне посидим или в комнате?
– Где хочешь. Давай на кухне… А тётки жалостливые все в один голос: «Ну как так можно? Ребёнок плачет, у вас же ещё полдня», – а ты ещё громче ревёшь. «Ладно, – говорю, – поехали».
К закрытию попали, но успели. Проголодались, а в ларьке, кроме тёплого лимонада и «Киевского» торта, ничего и нет – всё раскупили. Берём мы с тобой торт с лимонадом и идём на экскурсию. Впереди Дашка в белых с горошинами трусах выхаживает, в одной руке зонтик от солнца…
– Торт на блюдо переложить или из коробки есть будем?
– Что за вопрос, Дашка, конечно, из коробки!.. Следом я, в джинсовых шортах и с «Зенитом» на пузе, чтобы Дашу мою запечатлевать. И у меня, знаешь, с утра было удивительное предчувствие. Час ходили, смотрю: что-то помрачнела моя Даша, не резвится, гномы ей уже не в радость…
– Папуль, чай какой заваривать, с мятой или зелёный с жасмином?
– Чёрный у нас остался?
– Сейчас гляну…
– Тут я смекаю, что Даша на пляже целую бутылку «Пепси» выдула. Интересуюсь: «Может, тебе по-маленькому надо?» Кивает, и сама несчастная такая…
– Нашла…
– Я без всяких мыслей потрогал твои трусики: не мокренькие ли, – а ты вдруг как рассердишься, прямо взрослая женщина. Отчитала меня, говоришь: «Не смей никогда прикасаться без разрешения!» Я просто обомлел. Господи, думаю, такая кроха, а уже настоящая леди.
– В чашках заварим?
– Не ленись, возьми заварник… Говорю: «Даша, я только проверить хотел, всё ли в порядке». Вижу, на трусиках пятно расплывается. Я руку приложил – точно, побежал по пальцам детский кипяточек. Не утерпела, моя зайка. Я скорее эти трусики мокрые снимаю, несу тебя под какую-то ёлку, ты даже присесть не успела, пописала стоя, как мальчик. Я спрашиваю: «Что же ты молчала, Даша, зачем терпела?» А ты отвечаешь сквозь слёзки: «Здесь же люди ходят, и туалета нет». Ах ты, моё солнышко, думаю, моя ласточка деликатная, всё она уже понимает, как взрослая… А сам говорю: «Не переживай, походишь голышом, пока трусики не обсохнут».
– Большие чашки доставать?
– Угу… Там уже все разошлись, никого из посетителей не осталось. Я тогда с тобой целую плёнку отщёлкал. Надо сказать, позировала ты исключительно. И откуда это в трёхлетнем ребёнке было?
– Тебе заварки сколько наливать, до половины?
– Не торопись, дай настояться… Волка этого деревянного оседлала – просто как амазонка, на Буратино так естественно ручку забросила – прелесть. Знаешь, есть дети, которых нипочём не заставишь работать перед камерой, а ты всё на лету схватывала, с полунамёка. Скажешь: «Дашенька, веди себя раскованней, больше свободы». Ты так станешь бочком, за травинкой грациозно нагнёшься. Но самый коронный, я считаю, кадр, когда ты на пеньке, назад чуть откинулась и хохочешь… Отсняли плёнку – и тут я, балбес, вспоминаю, что мы же ещё торт не пробовали. А пенёк наш чем не стол? «Ну, принцесса, – говорю, – будем с тобой сейчас пировать». Достаю коробку, две бутылки с лимонадом. У нас ни ложек, ни стаканов. Пили из бутылок, а торт этот руками ели. Я на часы смотрю – возвращаться пора, кладу остатки торта в кулёк, трусики твои пострадавшие тебе протягиваю, говорю: «Надевай, они уже обсохли». Идём обратно, вдруг ты вскрикиваешь: «Ай, папа, меня кто-то за писю укусил!» Что такое, думаю, может, муравей заполз или оса, не дай бог. Я, признаться, испугался. Мало ли, мазнул ребенок случайно липкой рукой, оса на сладкое и прилетела, и ладно бы в другое место ужалила, а то в самое нежное. Развожу тебе ножки…
– Наливать?
– Четвертинку, не крепкий. Хватит-хватит… Гляжу – мать честная, вместо писи у моей Даши настоящее кондитерское изделие. Орехов с цукатами разве что не хватает. Села, видно, на пенёк наш обеденный, вот чешуйки сахарной глазури к влажной кожице и пристали. Впились, точно льдинки колючие, только на солнце не тают и рукой так просто не стряхнёшь. Что тут сделаешь? Давай я их осторожненько слизывать, вначале с бочков, потом нежно посерёдке, чуть углубился – и там сладко. Я тогда губки наши раздвигаю, самым кончиком языка туда, поглубже, поглубже, и сам не пойму: отчего всё слаще и слаще, сахарней и сахарней!
– Папа!
– А ты мою голову к себе прижала и шепчешь: «Папочка, не останавливайся – мне так вкусно». Я спрашиваю: «Хочешь, чтобы было ещё вкуснее?» Ты говоришь: «Да», – а у самой голосок заплетается…
– Я прошу тебя!
– Придерживаю девочку мою за спинку, слюной мизинец смачиваю, в писечку ввожу. По ноготочек… И то вставлю, то высуну, потом быстрее – ты дрожишь, как рыбка, глазки закатила. Вдруг дёрнулась, и сама полностью на палец нанизалась. Я уже ни живой ни мёртвый, думаю, точно повредила себе что-нибудь малышка. Только палец вынимать – а ты сжала его и не отпускаешь, и сильней себя насаживаешь! А внутри там всё пульсирует, сжимается, будто во влажном кулачке, лишь слышу: «Ох! Ах!» – взросло стонет моя Даша и трепещет, и ножками двигает, помогает мне, как может…
– Перестань, это кошмар какой-то!
– Я, палец не вытаскивая, перекладываю тебя на животик. Попа чуть приоткрылась – розовый узелок, в нежных морщинках, как будто ротик, собранный для поцелуя. Я другой мизинец смачиваю и в попочку по миллиметру погружаю, пока пальчики в тебе не поздоровались. Ты трясёшься и шепчешь: «Хватит, это же в сказке, хватит, это же в сказке…»
– Замолчи!
– Я бормочу: «Доченька, папе тоже хочется приятного», – впопыхах шорты эти проклятые стаскиваю, подношу член к твоему личику, едва успеваю сказать: «Ам-ам», – и как оно брызнет!
– Успокойся, тебе нельзя, у тебя язва!
– На ротик, на щёчки, на глазки… Дашка! Скорее, Дашка!
– Нет! Я, кажется, «нет» сказала!
– Вот-вот! Почти! Ну, давай же! Что ты так смотришь, Даша? Ты же вышла отсюда на свет!
– От всего этого чокнуться можно…
– Что, что произошло с тобой?! Умоляю, объясни мне!
– Не хочу ничего объяснять.
– Куда, куда девался тот нежный, до беспамятства любящий ребёнок, приходивший ко мне каждой ночью греться под бочок, с которым я делал уроки, гулял в парке, играл в куклы, часами просиживал у постели, когда он болел?
– Папа, я давно уже не ребёнок. Разве ты не заметил?
– Теперь, к сожалению, да. И мне страшно от этого. Лучше бы я был слепым…
– Ну, что мне теперь сделать? Вымазать для тебя пизду в заварном креме?
– Вот кому я сейчас по губам надаю за такие слова! По губам! По губам!
– Ты что, с ума сошёл?!
– Ремня захотела? Так это быстро! Я запрещаю тебе ругаться в моём присутствии! Вырастил дочь… Вообще ни на какую свадьбу не пойду, празднуйте без меня!
– Папа, не устраивай истерику!
– Когда уходила твоя мама, мне было горько и больно, но я поставил ей одно условие: потерпи девять месяцев, роди мне девочку, а потом скатертью дорога…
– Ну, что ты хочешь от меня?
– Я, милая, ничего от тебя не хочу, ни на что не рассчитываю. Даже на пресловутый стакан воды. Квартира, слава богу, есть, пенсия будет – проживу как-нибудь.
– Папа, и тебе не стыдно? Сделал из меня чудовище какое-то. Ты по-прежнему самый родной мне человек. Но пойми, это ненормально, нечестно, наконец, по отношению к Андрею!
– Зато ты и твой разлюбезный поступили очень честно. Не постеснялись разрушить всё, чем я жил, выесть меня и раздавить, как яичную скорлупу, приправив свою садистскую трапезу парой лживых обещаний: «Не горюйте, вот девочка родится, будем приводить на выходные».
– Да, и если поедем в отпуск, тоже у тебя оставим. Андрей так и сказал: ты идеальный отец и будешь идеальным дедушкой. Своим родителям он ни за что не отдал бы ребёнка, а тебе – пожалуйста, на сколько угодно, хоть на всё лето.
– Ты вот сейчас говоришь, Дашка, и я, дурак, верю, понимаешь?! Как в Бога верю! Ведь не по-людски – наобещать всего и обмануть. Это как ребёнка конфетой подманить и железякой по голове треснуть. Как голодного дряхлого пса на живодёрню вести и по дороге мясом прикармливать! Фу, Дашка, не подбирай с пола! Тебе же не три годика…
– Папка, у тебя такая сладкая сперма…
Я вернусь
Что происходило с ним в первые годы жизни, Марк Борисович знал только из снов. Память утеряла картины ранних лет, вступая в силу лишь в конце сорок пятого года – Марка Борисовича, тогда ещё шестилетнего Марека, перевели из госпиталя в детский дом, на Украину.
У Марка Борисовича вместо воспоминаний имелись официальные сведения: сорок пятый год, Польша, концентрационный лагерь, руины. Лежащего в беспамятстве мальчика подобрали солдаты Советской Армии. Он и после контузии знал, что его всегда звали Марк, точнее, Марек, – так его называли мама и дядя Адик.
Фамилия Марка Борисовича – Гольденштейн. Это было записано в немецких документах. Отчество Борисович – выдумка советских канцеляристов. Вероятно, они заменили какого-нибудь неблагозвучного Мордехаевича на Борисовича. Фамилию оставили настоящую – вдруг обнаружатся родственники. Не нашлось никого.
Марк Борисович не помнил, на каком языке он говорил до шести лет. После родным его языком стал русский. Правда, и немецкий в детдоме давался ему очень легко, намного лучше, чем остальным детям. Многие фразы на уроках всплывали сами собой. Ему даже советовали идти в педагогический, на учителя иностранных языков, но он выбрал более перспективную, на его взгляд, специальность экономиста. И потом, в шестидесятых, когда появилось много диссидентской литературы на польском, Марк Борисович на удивление быстро выучил и этот язык, словно всегда знал его, да только позабыл.
В сновидениях про раннее детство все общаются на каком-то чудном кукольном эсперанто – смешная птичья речь, замешанная на идиш, польском, немецком и украинском. У этого языка не существует логопедической нормы, дети говорят с акцентом, картавят, шепелявят. Во сне мысль Марка Борисовича оформлена в русские слова, но когда он или другие дети зовут дядю Адика, то получается не «дядя», а звенящий колокольчик – «онкель, онкель Адик» – то ли по-немецки, а может, и на идиш.
Сперва снится мамин голос. Марка Борисовича мелко трясёт, и эту лихорадку сопровождает тихий напев: «Мишливечку, коханечку, барзом чи рада», – мама поёт.
Марк Борисович успокаивается и зарывается в сон. «Дала бим чи хлеба з маслем, алем го зъядла». Тряска усиливается, и Марк Борисович понимает, что это поезд, увозящий его семью в Польшу…
В целом жизнь у Марка Борисовича сложилась.
В детдоме приходилось трудновато – время послевоенное. Но жили весело, дружно, как говорится, одной большой семьёй, в которой тоже не обходилось без своих уродов, но в общем, хорошо жилось. Почти все одноклассники в люди выбились.
Марк Борисович читал в современной прессе материалы об интернатах и детских домах с описаниями всяких ужасов – насилие, педофилия – удивлялся и не желал в это верить. Его воспоминания были другими.
В институт поступил, работал, выслужился до старшего экономиста. От приватизации в конце восьмидесятых осталась своя двухкомнатная квартира. Денег на старость он отложил, пенсия неплохая.
С семьёй не получилось, так и остался холостяком. Но в этом Марк Борисович винил только свой тяжёлый характер.
В принципе, он привык жить один. Немощности он не боялся. На этот случай был предусмотрен отъезд на историческую родину, где его досмотрят. А пока и своих сил хватало.
Раннее детство снилось не каждую ночь, и, честно говоря, слава богу, потому что после таких снов Марк Борисович наутро не мог пошевелиться от сердцебиения.
Волнения Марку Борисовичу противопоказаны – врождённая болезнь сердца, но пока, тьфу, тьфу – до настоящих проблем ни разу не доходило, так, прихватит ненадолго, Марк Борисович пару дней посидит на больничном, отдохнёт, и сердце само и отпустит.
А теперь и больничных не надо. Марк Борисович уже полгода как на пенсию вышел. Если с сердцем проблемы, звонит в поликлинику, приходит медсестра и делает уколы. В остальное время он о сердце и не вспоминает. Разве что сны перебирает по крупицам…
Они идут длинной вереницей – много одинаково одетых людей. Вдоль ухабистой дороги простираются горелые поля. Марек на руках у матери. Вьётся серебристая позёмка, но самого ветра пока нет. Наконец воздушный порыв долетает и до Марека, обмахивает горячим пыльным рукавом, оставляя на пересохших губах горький пепел, собранный с полей. Ветер дует и серебрит пеплом остальных людей.
Солдат-конвоир, что вышагивает рядом, тоже становится блестящим, а поля оказываются огромными крыльями за его спиной. В крыльях ангела-солдата вместо перьев растут кости, поэтому он не летит, а идёт по дороге из-за костной тяжести крыльев. Скоро начнёт сниться дядя Адик.
Время дяди Адика – ночное, потому дорога и поля мягко окунаются в бархатную черноту. Шагающие впереди люди были бы не видны, но у них на спинах вырастают золотые пульсирующие звёзды, которые вдруг взмывают вверх, заполняя собой бесконечное небо раскинувшейся ночи.
Марк Борисович понимал, что эти воспоминания не вполне настоящие, выдуманные, но когда он пытался вспомнить реальный концлагерь, то всегда видел деревянный угол какого-то барака и раздавленное ведро. Самое неприятное, что если память долго концентрировалась на этих объектах, то становилось ясно, что этот угол и ведро он видел уже в госпитале Хмельницка.
Для публичного рассказа у Марка Борисовича находились необходимые подробности, пусть и принадлежащие другим. Эти истории о концлагерях он почерпнул из книг, хроник и художественных фильмов. Впрочем, Марк Борисович всегда говорил, что он в то время был маленьким и мало чего запомнил.
Но разве не у него на запястье татуировка с пятизначным числом? Разве не его нашли среди развалин солдаты? Марк Борисович считал, что, в конце концов, он имеет право на чужие воспоминания, раз контузия отняла у него свои.
Марк Борисович никогда не спекулировал высохшими от голода полутрупами за колючей проволокой, а, наоборот, начинал своё выступление с каламбура: «У немцев две крайности: Гёте и гетто». В зале обычно смеялись. Неловко получилось только в семьдесят шестом, когда в их институт приезжали коллеги из Дрездена, а Марк Борисович им влепил про Гёте и гетто, на что немецкие товарищи ужасно обиделись.
А лет пять назад Марка Борисовича пригласили на премьеру фильма «Список Шиндлера», и он после сеанса рассказывал о голоде, смерти, печах.
Ну не откровенничать же с этими людям о дяде Адике!
В газете Марк Борисович прочёл интервью с сыном Гесса. Тот говорил, что не было никаких газовых камер – всё это выстроили американцы в сорок шестом году. Марк Борисович тогда подумал, что ему лично нечего возразить, потому что он тоже не помнил газовых камер – вообще ничего не помнил, кроме ночной сказки и дяди Адика.
Сон продолжается тем, что ночь собирает все звёзды в одну точку, которая становится тусклым фонарём. Чёрная бесконечность обретает кирпичные стены. Царит полусумрак, на двухъярусных полках возятся дети и вполголоса переговариваются между собой. То и дело раздаётся смех.
На стене висят большие часы в резном деревянном корпусе. Маленькая стрелка уже лежит на двенадцати, большая стрелка ещё в пяти минутах пути. Кто-то из детей подбирается к часам и пальцем подгоняет медлительную стрелку. Часы мелодично отбивают полночь.
Вдруг золотистый свет прорезает в глухой кирпичной стене контуры двери, и в барак, пританцовывая, входит дядя Адик. Он напевает свою обычную прибаутку: «Ой, мама, адонай, шикель грубый, Адик гут».
Его появление сопровождает радостный щебет детских голосов: «Пришёл, пришёл, дядя Адик пришёл!»
Марек тоже восторженно шепчет: «Пришёл», – но на губах происходит со звуками щекотная метаморфоза, слова щиплются, как лимонадные пузыри. Русские буквы, похожие на крошечных гномов, быстро меняют наряды на заграничные сюртучки и выскакивают изо рта настоящими иностранцами: «Гекоммен, онкель Адик ист гекоммен». Марек смеётся от удовольствия – дядя Адик уже здесь.
Его ни с кем не спутать. Дядя Адик носит китель, сшитый из разноцветного атласа, – перед белый, рукава голубые. Китель дяди Адика украшает наградной серебряный крест, такой же, как на броне танков или крыльях поднебесных самолетов. На боку дяди Адика маленькая шпага в сафьяновых ножнах. Обут он в изящные чёрные сапожки с золотыми шпорами в виде шестиконечных звёздочек. А в руках у него круглая жестяная коробка, в которой лежат разноцветные волшебные цукаты.
Дядя Адик сразу прижимает палец к бархатной полоске своих коротеньких усов: «Тс-с». Дети затихают и ложатся на свои места. Он неслышно, на цыпочках подходит к каждому ребёнку. Из своей коробки дядя Адик достаёт цукат и кладёт в подставленный рот, приговаривая: «Лешана габаа Бирушелайм!»
«На следующий год да будем в Иерусалиме», – уже на русском повторяет про себя утром Марк Борисович, понимая, что фразу из сна он услышал недавно в еврейском культурном центре. Марк Борисович ходил туда пятый год.
На курсах иврита ему не понравилось, лень было учиться, а так праздники он охотно посещал. На Пасху, к примеру, бесплатно раздавали мацу в неограниченном количестве. Марк Борисович натаскал домой пятнадцать упаковок – с гуманитарным джемом к чаю было очень вкусно.
Опять-таки, в клубе часто проводили благотворительные концерты, интересных людей приглашали. И общение хоть какое-то. В основном приходили люди примерно того же возраста, что и Марк Борисович, с которыми можно и о политике поговорить, и о новостях из Израиля – кто из давешних знакомых как устроился. В основном жаловались: климат тяжёлый, язык не идёт, люди не те.
Вот и Марк Борисович в Землю Обетованную особо не торопился. Всё надо делать с умом. А пока и на этой родине неплохо.
Марк Борисович, посмеиваясь, доставал из холодильника джем (баночка с закорючками иврита на этикетке) – та самая гуманитарная помощь – и густо намазывал на мацу. Это вместо ужина, чтобы не полнеть. А потом можно посмотреть телевизор и ждать, что этой ночью во сне придёт дядя Адик и произнесёт над ухом: «Лешана габаа Бирушелайм!»
Уже не Марк Борисович, а пятилетний Марек с нетерпением ждёт, когда же над ним склонится дядя Адик. Вот появляется его доброе, чуть усталое, в морщинках лицо. Карие глаза смотрят на Марека. Длинная прядь тёмных волос, что обычно красиво спадает на лоб дяди Адика, шёлково касается детской щеки: «Здравствуй, Марек». Он знает каждого ребёнка по имени. Цукат ложится в рот. По вкусу это совершенно необъяснимое лакомство, фруктовый дурманящий аромат которого кружит голову. «Лешана габаа Бирушелайм!» – шепчет дядя Адик.
В руке его оказывается свисток. Разноцветный китель теперь выглядит как мундир кондуктора. Дядя Адик кричит: «Поезд отправляется. Всем занять свои места!»
Марек чувствует, как под соловьиный перелив свистка его качнуло. Застучали вагонные колёса, покатились по неизвестно откуда взявшимся рельсам.
Кирпичных стен барака нет. Детский поезд из сцепленных кроваток стоит на крытом перроне, снаружи окружённом чудесным фруктовым садом. Ветви, полные плодов, лежат на прозрачной крыше, отчего уютная станция больше похожа на беседку.
Дядя Адик машет рукой. Марек вскакивает с кровати и бежит вместе с остальными детьми в сад.
Старые деревья низко, почти до земли опустили ветки с фруктами. Но некоторые плоды висят так, что рукой не дотянуться. Тут на помощь приходит дядя Адик. Он хоть и сменил китель на мундир, но не расстался со шпагой. Дядя Адик достаёт клинок из ножен, накалывает на острие яблоко или грушу и подаёт ребёнку.
Мареку кажется, что дядя Адик всегда выделяет его среди других детей, общается только с ним. Но если Марек о чём-нибудь ненадолго задумается, тогда дяди Адика рядом вроде бы и нет. Когда же мысль возвращается к чудесам происходящего, в это короткое время переключения Марек ревниво замечает, что дядя Адик играл с другим ребёнком. Но миг проходит, и, оказывается, дядя Адик и не думал отходить. Конечно, Марек понимает, что дядя Адик вездесущий и может находиться одновременно во всех местах, со всеми детьми – на то он и дядя Адик.
Хочется бесконечно долго бегать по волшебному саду, но раздаётся свисток дяди Адика, слышится его мелодичный голос: «Achtung, Achtung, Kinder! Наш поезд отправляется обратно!»
Дети идут на перрон и ложатся в кроватки. Несъеденные фрукты Марек кладёт в траву – брать с собой бессмысленно. По возвращении от них остаётся только сладкий цукатный запах, ощущение утраты и чувство голода.
Голод – вот, пожалуй, единственное, что Марк Борисович переносит хуже всего. В детском доме Марку Борисовичу всегда не хватало еды, хотя кормили там нормально: и хлеб, и тушёнка с кашей. Это был не физический, а психологический голод. Во взрослой жизни Марк Борисович всегда запасался продуктами. Консервы скупал, крупу, сахар. В подвале была картошка, раза в три больше, чем нужно одному человеку, так что к лету Марк Борисович обычно выбрасывал мешок подгнивших клубней с белёсыми проростками.
Ел Марк Борисович тоже помногу, отчего к шестидесяти годам очень располнел. Для сердечной болезни это было совсем нехорошо, да и с каждым годом подниматься на четвёртый этаж в доме без лифта становилось всё труднее. Но Марк Борисович никогда не мог себе отказать в пище, тем более что понятие дефицита в последнее время само собой исчезло – покупай, что хочешь, были бы деньги. И, кроме прочего, нормальный сон у Марка Борисовича наступал только с набитым животом…
Часы на стене звонко отбивают полночь. Прежде чем доносятся шаги дяди Адика, Марек слышит какую-то писклявую перебранку, раздающуюся на его теле. Полосатая роба Марека ожила и лопочет множеством голосков. Спорят полоски – тёмные и светлые. Они так и сыплют морскими терминами и крепкими словечками. Наконец, они договариваются о чём-то, и лагерная одежда преображается в чудесный матросский костюмчик.
Полка покачивается, оказавшись днищем небольшой, но очень уютной белой лодки под голубым парусом. Резной бушприт сделан в виде лебединой головы на изогнутой длинной шее.
Звучит божественный Вагнер. Дядя Адик в костюме капитана, в руках у него подзорная труба. Он призывно машет рукой и поёт нежным высоким голосом арию Лоэнгрина: «О, лебедь мой, ты в грустный и тоскливый час приплыл за мной в последний раз».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.