Электронная библиотека » Михаил Гершензон » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 16 февраля 2016, 17:00


Автор книги: Михаил Гершензон


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

И Лаврецкого она научила правде, ибо то, что она знала уже полуребенком, он узнаёт только теперь, от нее. Он обжегся раз, в той женитьбе, но кара не научила его, не сломила в нем самости. Вот он едет в Россию с твердым намерением «делать дело», исполнять свой долг, – но тут снова поманило его счастье в образе Лизы – и он погнался за счастьем, забыв о своем решении. И это второе вожделение кончилось так же, как первое, – карою, хотя иначе. Лизе довольно было первого окрика, чтобы опомниться, – ему понадобились два крушения, да еще строгий последний завет Лизы: надо покоряться, надо исполнять свой долг. Теперь и он знает истину – и вступает на путь ее вслед за Лизой. Лиза ушла в монастырь, Лаврецкий отдается делу, – решение по существу одинаковое в обоих: Entbehren sollst du. Тургенев так кончает свой рассказ: «В течение этих восьми лет совершился наконец перелом в его жизни, тот перелом, которого многие не испытывают, но без которого нельзя остаться порядочным человеком до конца: он действительно перестал думать о собственном счастье, о своекорыстных целях. Он утих, и – к чему таить правду? – постарел не одним лицом и телом, постарел душою; сохранить до старости сердце молодым, как говорят иные, и трудно, и почти смешно; тот уже может быть доволен, кто не утратил веры в добро, постоянства воли, охоты к деятельности. Лаврецкий имел право быть довольным: он сделался действительно хорошим хозяином, действительно выучился пахать землю и трудился не для одного себя; он, насколько мог, обеспечил и упрочил быт своих крестьян».

Эти строки писаны в 1858 году – и в них Тургенев точно обрисовал самого себя, каким он тогда уже сознавал себя. В январе 1861 года он почти дословно повторяет их, говоря о себе в письме к графине Ламберт14*: «Я чувствую себя как бы давно умершим, как бы принадлежащим к давно минувшему существом, но существом, сохранившим живую любовь к Добру и Красоте. Только в этой любви уже нет ничего личного, и я, глядя на какое-нибудь прекрасное молодое лицо, так же мало думаю при этом о себе, о возможных отношениях между этим лицом и мною, как будто бы я был современником Сезостриса, каким-то чудом еще двигающимся на земле, среди живых». Именно с таким чувством слушает Лаврецкий в Эпилоге веселые клики и смех счастливой молодежи. Это личное признание Тургенев кончает в письме так: «Возможность пережить в самом себе смерть самого себя есть, может быть, одно из самых несомненных доказательств бессмертия души. Вот я умер, и все-таки жив и даже, быть может, лучше стал и чище. Чего же еще?»

Заканчивая «Накануне», Тургенев писал: «Каждый из нас виноват уже тем, что живет». Он верно не знал древнего Анаксимандра и его страшной мысли о Бесконечном, из которого личность рождается, чтобы в урочный час быть уничтоженной другою личностью за грех своего минутного отщепления от целого; но он думал так же. Быть личностью – уже преступление; но еще большее преступление – утверждать себя как личность – исканием счастья, своевольной любовью, – и за него свыше нисходит неумолимое наказание. Это знает и Елена в «Накануне». Она слишком счастлива с Инсаровым – «а по какому праву?» «А если это нельзя? Если это не дается даром?» – и она с трепетом ждет, что им придется «внести полную плату» за их вину; и в прощальном письме она пишет: «Я искала счастья – и найду, быть может, смерть. Видно, так следовало; видно, была вина…» Вина – быть и хотеть быть личностью.

2. Природа

Натура крепкая и самобытная, Л.Н. Толстой глубоко разнился от Тургенева всем складом своих чувствований и ума; мы безотчетно знаем их как бы представителями двух противоположных типов человека. Но странно: исток их мышления был один. Как раз в ту решающую пору, когда юноша начинает в сознании, как в зеркале, отчетливо различать свой природный образ и свое назначение, загадка жизни предстала обоим в одном и том же виде, свелась у обоих к одному и тому же вопросу. Тургенев был на десять лет старше Толстого, но двигался осторожнее и дольше медлил на перевалах; оттого в десятилетие 1850–1860 годов оба идут в ногу. Одно и то же недоумение сверлило их мозг в эти годы: человек выпал из природного единства и вследствие этого отпадания слаб, несчастен, уродлив; как сделать, чтобы вернуться в природу? Все дальнейшее мышление Тургенева и Толстого, и разумеется также все их позднейшее творчество, лишь последовательно развертывали этот вопрос по двум расходящимся линиям. В этом тождестве их исходной мысли сказывалось ли единство народного духа, родившего обоих? Или их неодолимо привел к тому вопросу так называемый дух времени, тогдашний перелом русской жизни, когда властная воля вещей безжалостно разрывала восточную самопогруженность русского духа для европейского рационализма и европейской активности? Как бы то ни было, самый факт несомненен: в 1850–1860 годах старший Тургенев и его младший современник Толстой мучились одной и той же думой – оба обожали «природу» и ненавидели в себе и в окружающем обществе «рефлексию», как причину того отщепенства.

* * *

Солнце садилось в Полесской гари, все кругом затихало, готовясь к усыплению ночи; Тургенев – так он рассказывает – лежал у дороги, ожидая, пока запрягут лошадей. И тут, не с громом и молнией, а в тихом веянии низошло на него откровение; внезапно расцвела в нем мысль, назревавшая долгие годы, – одно из тех внутренних откровений, которые, раз осенив человека, уже незакатно путеводительствуют его всю остальную жизнь.

Он рассказывает: «Я поднял голову и увидал на самом конце тонкой ветки одну из тех больших мух с изумрудной головкой, длинным телом и четырьмя прозрачными крыльями, которых кокетливые французы величают „девицами”, а наш бесхитростный народ прозвал „коромыслами”. Долго, более часа не отводил я от нее глаз. Насквозь пропеченная солнцем, она не шевелилась, только изредка поворачивая головку из стороны в сторону и трепеща приподнятыми крылышками… вот и все. Глядя на нее, мне вдруг показалось, что я понял жизнь природы, понял ее несомненный и явный, хотя для многих еще таинственный смысл. Тихое и медленное одушевление, неторопливость и сдержанность ощущений и сил, равновесие здоровья в каждом отдельном существе – вот самая ее основа, ее неизменный закон, вот на чем она стоит и держится. Все, что выходит из-под этого уровня, к верху ли, к низу ли, все равно – выбрасывается ею вон, как негодное».

Вот признание, какие редко приходится слышать. Когда в расплавленном и зыбком юношеском духе личность, остывая, начинает твердеть, – людская пыль обыкновенно заносит ее подымающуюся неровную поверхность, и человек похож на всех; но личный опыт с годами выветривает наносы, – тогда становятся видны острые пики подлинного личного «я», рельеф грунта: гранитная почва личности. Такой пик – это признание Тургенева; таким же пиком была мысль Ницше о сверхчеловеке.

Но как глубоко несходны эти два откровения, две высокие мысли, которыми обнажались подлинные основы личности Ницше и личности Тургенева! Кажется: не два человека, – два мира сказались здесь. Там – воля к бесконечному и ненасытному нарастанию воли за пределами мнимо поставленного ей закона, здесь – смиренное признание закона и воля, направленная единственно на обуздание себя до уровня закона; метафизика Запада и метафизика Востока! Что это: трусость пред возможными опасностями, или усталость старых восточных стран, видевших цветущие царства и печальные их развалины, – или наконец врожденная неодолимая лень? Истина, представшая Тургеневу, сера, как пыль; кого можно увлечь ею? В наш век требовалось мужество, чтобы высказать ее. А Тургенев высказывал ее не однажды, а много раз, начиная с этой ранней своей «Поездки в Полесье» и даже много раньше, как увидим, – до самых последних своих дней.

Вот Лаврецкий, после бурных перипетий своей личной жизни, вернувшись из-за границы, в первый день по приезде сидит у окна своего деревенского дома и слушает тихое течение деревенской жизни. «Вот когда я на дне реки[18]18
  У Тургенева: «Вот когда я попал на самое дно реки».


[Закрыть]
, – думает он. – И всегда, во всякое время тиха и неспешна здесь жизнь; кто входит в ее круг – покоряйся: здесь незачем волноваться, нечего мутить; здесь только тому и удача, кто прокладывает свою тропинку не торопясь, как пахарь борозду плугом. И какая сила кругом, какое здоровье в этой бездейственной тиши! Вот тут, под окном, коренастый лопух лезет из густой травы; над ним вытягивает зоря свой сочный стебель, богородицыны слезки еще выше выкидывают свои розовые кудри; а там, дальше, в полях, лоснится рожь и овес уже пошел в трубочку, и ширится во всю ширину свою каждый лист на каждом дереве, каждая травка на своем стебле… И он снова принимается прислушиваться к тишине, ничего не ожидая, – и в то же время как будто беспрестанно ожидая чего-то: тишина обнимает его со всех сторон, солнце катится тихо по спокойному синему небу, и облака тихо плывут по нем; кажется, они знают, куда и зачем они плывут. В то самое время, в других местах на земле, кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла не слышно, как вода по болотным травам…»

Двадцать лет спустя стихотворение в прозе «Деревня» повторило в существе ту же картину стихийно-текущей жизни, и под картиной Тургенев подписал ту же надпись-мораль: «О, довольство, покой, избыток русской, вольной деревни! О, тишь, и благодать! И думается мне: к чему нам тут и крест на куполе Святой Софии в Царь-Граде, и все, чего так добиваемся мы, городские люди?» – Эти строки писаны в разгар русско-турецкой войны и применительно к ней; но в своем прикладном смысле они – только перифраз той общей мысли Лаврецкого о дурной, суетной жизни современного культурного человечества – и о превосходстве над ней жизни природной.

Только последняя, думал Тургенев, обеспечивает живому существу объективно – силу, субъективно – чувство благоденствия, счастье, потому что только в природной жизни сохраняется цельность духовная; сила и счастье – лишь естественные следствия этой цельности. Силен только тот человек, который живет подобно «коромыслу» из «Поездки в Полесье» или подобно лопухам и зорям, на которые смотрел из своего окна Лаврецкий. Оттого сильно русское крестьянство, силен Соломин из «Нови»: «Такие, как он, они-то вот и суть настоящие… Это не герои… это – крепкие, серые, одноцветные, народные люди… Умен, как день, и здоров как рыба». А главное, только такая жизнь «текущая неслышно, как вода по болотным травам», – только она дает счастье, и другого счастья нет. Эту мысль Тургенев повторяет неустанно, она – последний итог его житейской мудрости. «Петр Васильевич, его жена, все его домашние проводят время очень однообразно – мирно и тихо; они наслаждаются счастьем… потому что на земле другого счастья нет» («Два приятеля», 1853). «Время (дело известное) летит иногда птицей, иногда ползет червяком; но человеку бывает особенно хорошо тогда, когда он даже не замечает – скоро ли, тихо ли оно проходит» («Отцы и дети», 1861). Графине Ламберт Тургенев пишет в 1860 году: «А я рад отдохнуть после Петербургской тревожной зимы и пожить нормальной жизнью, с небольшой примесью тихой скуки – этого верного признака правильного препровождения времени. Это чувство знакомо животным, даже тем животным, которые живут на свободе, стало быть, оно нормально». Ей же в том же году: «Нового ничего нет, да и слава Богу, что его нет», и в следующем: «Жаль, жаль, что Вы не заедете в Спасское… но если Вам хорошо в маленьком Вашем доме, оставайтесь там. Без нужды нечего переворачиваться на жизненном ложе»; и в 1864-м: «Я здесь живу помаленьку (самая лучшая и надежная манера жить)» и в 1865-м: «Поболтаем о многом, как старые друзья, но нового (да и тем лучше!) ничего не будет»9. Таких мест можно бы выбрать из его произведений и писем десятки.


«Записки охотника» до сих пор читаются с наслаждением. Их тема или «идея» – та же, что в «Казаках» Толстого; но какая разница в форме! Я не думаю сравнивать достоинства того и другого произведения; такие сравнения вообще бесплодны; я только описываю. Рассказ Толстого необыкновенно драматичен и красочен, он увлекает и слепит яркостью, напряженностью, быстротою, – он страстен и беспокоен. Дело в том, что Толстой именно не рассказывает, а проповедует, и проповедует тем более насильственно – «упорствуя, волнуясь и спеша», – что сам далеко не уверен в правильности своей мысли. Эта мысль лично для него – вопрос жизни и смерти; он чувствует, что получит покой только тогда, когда она достигнет в нем устойчивого равновесия, а между тем она полна противоречий и оттого бурлит, кипит, ходит волнами. Десять раз на протяжении повести она как будто окончательно утихает: «природа» победила в душе Оленина, благоговение пред нею стало невозмутимой зеркальной гладью; но тотчас же из глубины поднимается новая судорога чувства или мысли, и снова сознание клокочет. Это смятение своего духа Толстой непроизвольно облекал плотью конкретных явлений, событий внешних и внутренних: отсюда драматизм и яркость его повествования. Потому что таков вообще порядок художественного творчества. Художник, с переполненным сердцем, с терзающей мыслью, выходит в поле, в лес, или смешивается с толпою, – и смотрит; он рад бы забыться в зрелище. Но на горе свое он вовсе не умеет видеть то, что есть; у него нет простых глаз. Ведь для того чтобы я мог увидеть и разглядеть вещь, необходимо ей хоть на одно мгновение остановиться, прервать свой бешеный танец; но перед ним вещи не смеют лгать мнимой неподвижностью. Напротив, ему дана волшебная власть над вещами: внутренние движения его чувства или мысли повелевают действительности; она покорно и точно преображается пред его взором по образу его минутных чувств. Поле мгновенно превращается пред ним в горный хребет, или в ущелье, благообразное лицо – в свиное рыло, площадь – в бесовский шабаш; и там, где простые люди видят приблизительно «действительность», лишь в малой мере преображенную их духом, – там он видит глазами, то есть совершенно реально, только воплощения своих душевных перипетий. Поэтому безразлично, на что художник смотрит: он все равно увидит только себя и нам покажет только образы своего духа. Так и стремительность, яркость, кипучая фабула «Казаков» зеркально воспроизводит кипение той мысли в уме Толстого.

«Записки охотника» не драматичны, не ярки; они писаны как бы пастелью. В большинстве этих очерков даже нет никакой фабулы: ничего не совершается, не движется, а где и происходят «события», они происходят на сцене, а нам о них повествует глашатай, кто-нибудь из действующих лиц, как о совершившихся раньше. Тон «Записок» оживленный, но спокойный, неспешный и светлый; в нем нет ни пламенных вспышек, ни черных теней; то – благословляющая, добрая книга, чего никак нельзя сказать о «Казаках», несмотря на весь моральный пафос Оленина. «Записки охотника» проповедуют ту же истину, что и «Казаки», но проповедуют уверенно: отсюда все различие формы. Эта истина в самом Тургеневе установилась незыблемо, – она воплощается в благообразных фигурах и мирных явлениях.

Да, любовная книга – потому что Тургенев в ней именно любуется: утихнув душою, любовно созерцает «природу». Разумеется, его душа творит себе эту природу сообразно своему состоянию, то есть отбирает в действительности и складывает в гармоническое целое соответственные черты ее – и так создался этот идиллический крестьянский мир. Как позже его Лаврецкий смотрит в окно на крепкую, мудрую, счастливую жизнь лопухов и зори, богородицыных слезок, ржи и овса, так здесь сам Тургенев с любовью и доброй – не злой – завистью, смотрит на жизнь Хоря и Калиныча, Касьяна и Филофея, дивится на эту жизнь, «текущую как вода по болотным травам», и рассказывает о ней так, чтобы и мы видели, как она крепка, мудра и счастлива. Эпиграфом к «Запискам охотника» могли бы послужить слова, написанные Тургеневым в 1856 году в письме к графине Ламберт: «Должно учиться у природы ее правильному и спокойному ходу, ее смирению».

Объективных страданий нет, – страдание – только в душе человека. Мало ли натерпелся в свой долгий век Сучок, или посмотрите, как он в числе прочих костенеет по горло в воде; но он не страдает и уж конечно не штурмует небо мятежным вопросом: «за что?» Этот ужасный и бесплодный вопрос возникает только в раздвоенности духа, а Сучок и Хорь и Касьян сохранили всю природную цельность. В нашей жизни все вызывает на вопрос: «к чему?» – сам человек томится бесцельностью своего существования, и даже предметы, окружающие его, эти рукотворные вещи, навыки, учреждения, как будто вопрошают о том же. А в мире Хоря и Калиныча – говоря словами мысли Лаврецкого – даже солнце и облака «кажется, знают, куда и зачем они плывут». Это ли не сила, это ли не счастье? Тот «несомненный и явный, хотя для многих еще таинственный смысл природы», который Тургенев понял позднее, глядя на муху-коромысло, – он полностью осуществлен в крестьянском мире «Записок охотника» – в Хоре и Овсянникове, в Касьяне и в Бирюке: «тихое и медленное одушевление, неторопливость и сдержанность ощущений и сил, равновесие здоровья в каждом отдельном существе», и так как здесь речь идет не о лопухах и коромыслах, а о людях, то эту норму можно определить одним словом: цельность духа. На взгляд Тургенева, положительная правильность этой жизни есть лишь закономерный результат ее важнейшего отрицательного признака: отсутствия в этих людях того раздвоения между волей и разумом, какое он знал в себе и во всех людях своего круга.

Повторяю: как всякий настоящий художник, как и Толстой в «Казаках», Тургенев видит вовне не то, что есть, а то, что в нем самом совершается. Но синтетическим умом он приводит в порядок созерцаемые им в себе образы своих душевных движений и складывает их массы, выстраивает из них новый мир, по способу соединений совершенно подобный или (как у Гофмана, Э. По и др.) частично подобный реальному миру, тому, который видят все. Мир «Записок охотника» – ни дать ни взять крестьянство Орловской губернии 1840-х годов; но если присмотреться внимательно, легко заметить, что это – маскарадный мир: образы душевных состояний Тургенева, одетые в плоть, в фигуры, в быт и психологию орловских крестьян, и еще – в пейзажи Орловской губернии. Этот закон художественного творчества можно изложить еще иначе: действительность состоит из несметных и в высшей степени противоречивых частей или признаков; всякое зрение есть отбор и сочетание субъективно выбранных признаков действительности, а зрение художника есть наиболее субъективный отбор и построение. Черты быта и психики, из которых человекообразно вылеплен Касьян с Красивой Мечи, – они действительно были в Орловской губернии 40-х годов, но лишь среди кишащего множества других, отличных и противоположных черт: Тургенев безотчетно выбрал эти и творческим разумом, подражая природе, построил из них цельный образ. В жизненной драме вкраплены комизм и пошлость; в обаятельной улыбке бывает подобие гиены: все дело в том, какой дух, какое душевное состояние отбирает зрением, как пальцами, из разнородной кучи; каков он есть в эту минуту, то и отберет. Важно, чтобы читатель знал этот закон, а дальше ничего и не нужно; пусть всякий читает «Записки охотника» и разглядывает фигуры Хоря, Радилова, Степушки, как если бы это были подлинные люди или фотографии: способ отбора и построения, непроизвольно употребленный художником, сам собою скажется в душе читателя – сильной реакцией на его собственное созерцание.

Ничем не подорванная уверенность общего самочувствия – вот первый признак крестьян в «Записках охотника». В этом отношении они все равны: позитивист и практик Хорь, как и романтик и мистик Касьян, сильный духом, знающий свое достоинство Овсянников, и жалчайшие Степушка или Сучок. Они живут так же неоглядно, как растет лопух, как день-деньской птица хлопочет. Они без мысли чувствуют законность и своей жизни в целом, и отдельных форм и поворотов ее; оттого же они уверенно знают и законность смерти. Именно эта черта придает такое чудесное благообразие всему их существованию. Они гармоничны – одинаково, хорошие и дурные; и гармоничность их существа чрезвычайно приближает их в изображении Тургенева к животному миру. «Записки охотника» – словно прекрасный зоологический сад: какие очаровательные звери, каждый в другом роде, но все – особенные, занятные, самобытные, личные – Хорь, Калиныч, бурмистр Софрон, Бирюк, Чертопханов, Радилов, и сколько, сколько еще! (потому что здесь есть и не крестьяне, но введенные сюда по тому же общему признаку самозаконности). Хорошо, что Тургенев дал их все не в фабулах, как зверей в клетках, а показал их в свободном состоянии. И между ними, как в больших зоологических садах, стелятся луга, шумят вершинами рощи, текут речки – та же природа, только там человекообразная, а здесь растительная, и солнце встает и заходит, гроза собирается. Это все – одно; вот Степушка, а вот ночная птица пугливо нырнула в сторону; вот Дикий Барин, а вот огромная лиловая туча медленно поднимается из-за леса. Всюду великое разнообразие форм, но одинаковое бытие во всех и один общий закон. А чтобы еще яснее показать – какой, Тургенев ввел в состав «Записок охотника», а не оставил особняком, как прочие свои повести из жизни образованных людей, «Гамлета Щигровского уезда», как яркий контраст тому природному миру, как образчик утраты той уверенности, и оттого образчик неблагообразия всей фигуры и всей жизни.

«…Люди (здесь) живут, как живет природа; умирают, родятся, совокупляются, опять родятся, дерутся, пьют, едят, радуются, и опять умирают, и никаких условий, исключая тех неизменных, которые положила природа солнцу, траве, зверю, дереву».

В этих словах исчерпывающе выражена идея «Записок охотника», а эти строки написаны Л. Толстым в 1860 или 1861 году; это – итог того сильного впечатления, которое он вынес из знакомства с жизнью казаков на Кавказе; это слова Оленина в «Казаках». И дальше говорится об Оленине: «И оттого люди эти, в сравнении с ним самим, казались ему прекрасны, сильны, свободны, и глядя на них, ему становилось стыдно и грустно за себя». Таково было чувство самого Толстого в конце 50-х годов, и совершенно таково же, очевидно, было чувство Тургенева в 1847–1851 годах, когда он писал «Записки охотника». Я считаю несомненным сильное влияние как раз «Записок охотника» на раннее творчество Толстого и в особенности – на создание «Казаков». То чувство-мысль, которым насквозь пропитаны «Записки охотника» – обожание Природы, – конечно, не было тогда сознательно замечено читателями; но Толстой, самобытно предрасположенный к этому же чувству и рано начавший размышлять о нем, без сомнения, страстно впитал в себя идею «Записок охотника». Было бы легко сравнить тождественные черты «Казаков» и «Записок охотника» по всему протяжению общей им идеи, но я ограничусь одной только парой цитат.

В самом центре той идеи коренится такая черта: раздвоенный дух лишен всякой уверенности в своих оценках, суждениях и решениях; рассудочные сомнения подрывают крепость воли; в таком человеке психический механизм как бы весь развинчен и расшатан в своих частях. Напротив, человек, не выпавший из природы, цельный, обладает, так сказать, даровой уверенностью всех своих суждений и решений. Таковы все крестьяне в «Записках охотника»: судят аподиктически, решают просто и твердо, в противоположность Гамлету Щигровского уезда; и таковы же в «Казаках» Ерошка, Лукашка, Марьяна в противоположность Оленину.

Вот как уверенно знает Касьян с Красивой Мечи: «(Гусь или курица —) Та птица Богом определенная для человека, а коростель – птица вольная, лесная. И не он один: много ее, всякой лесной твари, и полевой, и речной твари, и болотной, и луговой, и верховой, и низовой, – и грех ее убивать, и пускай она живет на земле до своего предела… А человеку пища положена другая, пища ему другая и другое питье: хлеб – Божья благодать, да воды небесные, да тварь ручная от древних отцов.

Я с удивлением поглядел на Касьяна. Слова его лились свободно; он не искал их, он говорил с тихим одушевлением и кроткою важностью, изредка закрывая глаза. – Так и рыбу, по-твоему, грешно убивать? – спросил я.

– У рыбы кровь холодная, – возразил он с уверенностью, – рыба тварь немая. Она не боится, не веселится: рыба тварь бессловесная. Рыба не чувствует, в ней и кровь не живая… Кровь, – продолжал он, помолчав, святое дело кровь. Кровь солнышка Божия не видит, кровь от свету прячется… великий грех показать свету кровь, великий грех и страх… Ох, великий!

И дальше Тургенев опять говорит о том, что слушал он речь Касьяна с изумлением; это была, говорит он, не мужичья речь: «этот язык обдуманно торжественный и странный».

А Ерошка предлагает доставить Оленину девицу, и на замечание Оленина, что ведь это – грех:

– Грех? Где грех? – решительно отвечал старик. – На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так?.. Нет, отец мой, это не грех, а спасенье! Бог тебя сделал, Бог и девку сделал. Все он, батюшка, сделал. Так на хорошую девку смотреть не грех. На то она сделана, чтоб ее любить, да на нее радоваться. Так-то я сужу, добрый человек. Или о другом его суждении: «Я бываю со всеми кунак. Татарин – татарин, армяшка – армяшка, солдат – солдат, офицер – офицер. Мне все равно, только бы пьяница был. Ты, офицер говорит, очиститься должен от мира сообщенья: с солдатом не пей, с татарином не ешь. – Кто это говорит? – спросил Оленин. – А уставщики наши… А муллу или кадия татарского послушай. Он говорит: „Вы неверные гяуры, зачем свинью едите?” Значит, всякий свой закон держит. А по-моему, все одно. Все Бог сделал на радость человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарском камыше, и в нашем живет. Куда придет, там и дом. Что Бог дал, то и лопает. А наши говорят, что за это будем сковороды лизать. Я так думаю, что все одна фальшь» (то есть что уставщики говорят. – М.Г.).

Можно было бы указать целый ряд таких совпадений в душевном строе действующих лиц «Записок охотника» и «Казаков». Таково, например, интимное общение тех и других с низшим природным миром – со зверями, с лесом, с грозою: они в этом мире – свои, свободно входят и выходят, как мальчик бегает с улицы в родительский дом и назад, знают здесь все, до тонкости. Эти черты суть не что иное, как общие существенные черты одного и того же душевного строя, о каком мечтали тогда и Тургенев, и Толстой, – другими словами, существенные черты не внешней действительности, а предстоявшего им обоим в их духе тождественного идеала.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации