Текст книги "Избранное. Исторические записки"
Автор книги: Михаил Гершензон
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)
В «Оглавлении» – «Птицы».
[Закрыть]
Приблизительно в середине жизненного пути трудная задача как жить, томившая Тургенева с молодых лет, сложилась у него в более ясное раздумье. Назад, в природу, современному раздвоенному человеку нет путей; став и сознав себя личностью, он не может перестать быть ею. Но и раздвоенность – мука; с утратою природной цельности он бессилен, уродлив и несчастен; он словно развинчен по всем суставам. Касьян с Красивой Мечи прекрасен, Гамлет Щигровского уезда уродлив. Как же обойти невозможность? Нет ли способов совместить личное начало с природным, т. е. оставаться беспримерно самим собой, и вместе быть в согласии с мировой волею? Собственный опыт и наблюдения научили Тургенева, что есть такие типические состояния духа, когда личная воля приобретает стихийный характер; тогда раздвоенность сгорает, человек действует с беззаветной непосредственностью и страсть наполняет его силою, красотою и счастьем. Тургенев был ненасытен в изучении таких состояний, а изображать их стало главным предметом его художественной работы. По необъяснимому капризу чувства и воображения такая цельность духа представлялась Тургеневу (как, по-видимому, и нашей современнице Голубкиной15*) в образе птицы. Он, конечно, много наблюдал и любил птиц, как охотник. Может быть, его особенным отношением к птицам объясняется и то, что из всех форм искусства на него сильнее всего действовало пение.
Вот в вышине раздался сильный, переливчатый, звонкий крик, и тотчас повторился немного впереди. «Крупные, красивые птицы (их всего было тринадцать) летели треугольником, резко и редко махая выпуклыми крыльями. Туго вытянув голову и ноги, круто выставив грудь, они стремились неудержимо и до того быстро, что воздух свистал вокруг. Чудно было видеть на такой вышине, в таком удалении от всего живого такую горячую, сильную жизнь, такую неуклонную волю. Не переставая победоносно рассекать пространство, журавли изредка перекликались с передовым товарищем, с вожаком, и было что-то гордое, важное, что-то несокрушимо-самоуверенное в этих громких возгласах, в этом подоблачном разговоре. „Мы долетим, небось, хоть и трудно”, – казалось, говорили они, ободряя друг друга. И тут мне пришло в голову, что таких людей, каковы были эти птицы, – в России – где в России! в целом свете немного». Эти строки – из «Призраков».
В «Затишье» Веретьев, в ответ Марье Павловне на ее упреки ему за излишнее пристрастие к вину, объясняет: «Знаете ли вы, для чего я пью? Посмотрите-ка, вон, на эту ласточку… Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит! Вот взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите? Так вот я для чего пью, Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя, куда хочешь, несись, куда вздумается… – Да к чему же это? – перебила Маша. – Как к чему? – из чего же тогда жить? – А разве без вина этого нельзя? – Нельзя: все мы попорчены, измяты. Вот страсть… та такое же производит действие. Оттого-то я вас люблю».
Через десять лет после «Затишья» Тургенев писал в отрывке «Довольно»: в сырой и бессолнечный день ранней весны он переходил реку по льду. «Я шел, со всех сторон охваченный первым млением и веянием ранней весны… и понемногу, прибавляясь с каждым шагом, с каждым движением вперед, поднималась и росла во мне какая-то радостная, непонятная тревога… Она увлекала, она торопила меня – и так сильны были ее порывы, что я остановился наконец в изумлении и вопросительно посмотрел вокруг, как бы желая отыскать внешнюю причину моего восторженного состояния… Все было тихо, бело, сонно; но я поднял глаза: высоко на небе неслись станицей прилетные птицы…
„Весна! здравствуй, весна! – закричал я громким голосом. – здравствуй, жизнь и любовь, и счастье!” – И в то же мгновенье, со сладостно потрясающей силой, подобно цвету кактуса, внезапно вспыхнул во мне твой образ – вспыхнул и стал, очаровательно яркий и прекрасный – и я понял, что я люблю тебя, тебя одну, что я весь полон тобою…»
И снова пятнадцать лет спустя после «Довольно», в «Стихотворениях в прозе» Тургенев рассказал, как однажды, в унынии, томимый тяжкими предчувствиями, он увидал на дороге стайку воробьев, прыгавшую бойко и самонадеянно. «Особенно один из них так и надсаживал бочком, бочком, выпуча зоб и дерзко чирикая, словно и черт ему не брат! Завоеватель – и полно!» Их не пугал и ястреб, круживший высоко над ними в небе; и вид этих маленьких смелых птиц научил человека. «Я поглядел, рассмеялся, встряхнулся – и грустные думы тотчас отлетели прочь: отвагу, удаль, охоту к жизни почувствовал я». В «Накануне» Шубин разговаривает с Уваром Ивановичем о необычайном поступке Елены: вышла замуж против воли родителей, и за кого! бросает родину, семью, едет в даль, в глушь, бороться за свободу Болгарии! И что ждет ее там? – «Да, – говорит Шубин, – молодое, славное, смелое дело. Смерть, жизнь, борьба, падение, торжество, любовь, свобода, родина… Хорошо, хорошо. Дай Бог всякому! Это не то, что сидеть по горло в болоте, да стараться показывать вид, что тебе все равно, когда тебе действительно в сущности все равно. А там – натянуты струны, звени на весь мир или порвись!»
Птица такова от природы; когда же уподобляется птице «наш брат, самоломанный», по выражению Базарова, человек «попорченный, измятый», как Веретьев? – Есть, есть общее правило исцеления, правда, не всякому доступное, но верное. Тургенев его знает и как бы ежеминутно помнит, творя художественно, а однажды изложил его даже философически, в виде рассуждения.
Каждый человек живет сообразно со своим идеалом, т. е. своим представлением о добре, о должном; идеалы же бывают двух родов и человек принадлежит к одной из двух типических категорий, смотря по тому, приближается ли его идеал более к одному или к другому полюсу. Именно идеал – смысл и цель существования – находится либо в самом человеке, либо вне его; на первом месте для него, как предмет его сознательного или бессознательного рвения, стоит либо его собственная личность и судьба, либо нечто другое, что он признает за высшее. Один из этих типов воплощен Сервантесом в Дон Кихоте. Образ Дон Кихота выражает беззаветную веру в нечто вечное и незыблемое, которое находится вне человека и требует от него служения и жертв. Он весь – преданность своему идеалу, его жизнь представляется лишь средством к осуществлению идеала; он совсем не живет для себя, его самопожертвование безгранично. И оттого он бесстрашен, терпелив и уверен в себе; Тургенев определяет его тем же словом, как и журавлей: «воля его – непреклонная воля»; он не рассчитывает, не взвешивает последствий, т. е. вероятной пользы своего служения; его решимости ничто не сломит и неудачи не испугают его. Он знает мало, но он знает самое главное, – он знает, зачем он живет на земле. Он неспособен изменить своему убеждению и переходить от одного предмета на другой. Отсюда сила и величавость его суждений и ореол, окружающий его даже в унизительных и смешных положениях. Противоположный тип – Гамлет; его коренные признаки – эгоизм, безверие и неразлучный с безверием анализ. Во всем мире нет ничего, чему бы он был предан с самозабвением; он безотчетно занят только собою, своим положением, все его мысли и чувства имеют центром вращения его собственную личность. Но верить в себя нельзя, верить можно только в то, что вне и выше нас; поэтому Гамлет совершенно лишен веры и, значит, обречен на вечную рефлексию, на анализ. Он сомневается во всем, и потому неспособен действовать – неспособен ни страстно решиться, ни устоять против неудач; малейшая неудача повергает его в уныние. И, конечно, он сомневается прежде всего в самом себе, в своей правоте, а главное – в своих силах. Дон Кихот горит энтузиазмом, обращенным на идеал, Гамлет, можно сказать, вдохновлен иронией, обращенной преимущественно на себя самого; он неустанно копается в собственной душе, наблюдает за собою, до тонкости знает – и преувеличивает свои недостатки, и оттого естественно презирает себя беспредельно, упивается, живет этим презрением. Он сам никого не любит, и его никто не может полюбить. Дон Кихот счастлив своей верою наперекор неудачам, Гамлет глубоко несчастен, потому что источник его страданий – в нем самом: его все разлагающая мысль.
Итак, два различных начала определяют душевную жизнь, и два психологических ряда развиваются с роковой неизбежностью из того и другого, – вот что установил для себя Тургенев. Научная разработка этой темы нисколько не занимала его: он был не психолог-систематик, а художник и мыслитель. Есть ли эгоизм (теперь говорят точнее: эгоцентризм) коренное врожденное свойство души Гамлета, а анализ – непременное последствие эгоизма, или наоборот? И почему эгоизм и рефлексия вообще нераздельны? Точно так же, есть ли Дон Кихот тип изначально предрасположенный к вере, а потому и способный действовать, или напротив, изначально волевой и действенный, и оттого неизбежно склонный к вере? Об этом Тургенев не спрашивал себя. Он увидел в мире два разнородных и сложных явления, и описывал их в целом. Когда же ему понадобилось обобщить свое наблюдение над Дон Кихотами и Гамлетами, он так формулировал противоположность между ними: там в человеке властвует сердце, здесь голова; но только сердце и мудро, и действенно, а «голова», во-первых, близорука, во-вторых, безвольна. Только те, кто через все препятствия идет неуклонно вперед, вперив взор в им одним видимую цель, – только те и находят, – «и по праву; только тот и находит, кого ведет сердце».
Эти слова из статьи о Дон Кихоте и Гамлете много раз повторялись Тургеневым и раньше, и позже. Лаврецкий то же самое говорит Лизе: «Слушайтесь вашего сердца; оно одно вам скажет правду. Опыт, рассудок – все это прах и суета!» И Рудин писал Наталье в прощальном письме: «Вы еще молоды; но сколько бы вы ни жили, следуйте всегда внушениям вашего сердца, не подчиняйтесь ни своему, ни чужому уму». О Рудине мы читаем: «Недаром про него сказал однажды Пигасов, что его, как китайского болванчика, постоянно перевешивала голова. Но с одной головой, как бы она сильна ни была, человеку трудно узнать даже то, что в нем самом происходит». Действительно, умный Рудин так и не сумел разобрать, подлинно ли он любит Наталью.
Мысль, высказанная Тургеневым в статье о Гамлете и Дон Кихоте, есть центр его сознательного мировоззрения, откуда радиусами исходили все его частные мнения о человеке и обществе, и поскольку он в художественных формах творил сознательно, эта мысль представляет идеологическую канву его творчества. Художество есть видение мира; но как сказал Мюссэ16*, tout vrai régard est un desir[20]20
Самый подлинный взгляд есть желание (франц.).
[Закрыть]; проникая взором за марево явлений, художник видит некий подлинный образ, и не может не хотеть видимого им. А хотение становится в творчестве проповедью, либо символической, либо открытой и явной. Тургенев сознательно всю жизнь проповедовал ту истину о Дон Кихоте: силу, мудрость, красоту и счастье цельного духа, непреклонной воли, – проповедовал еще и задолго до того, как отчетливо сознал ее для себя и выразил в этой статье. Он проповедовал ее и положительно, в своих фигурах Дон Кихотова типа, – в Инсарове и почти во всех своих героинях, и отрицательно – во всех своих «лишних» людях, то есть почти во всех своих мужских персонажах. Он завидовал Дон Кихоту; себя самого он считал Гамлетом, и что всего важнее, переживал все муки Гамлетовой болезни. Напомню «Переписку», начатую еще в 1850 году и оконченную в 1855-м. Герой этой повести описывает себя теми же чертами, почти теми же словами, какими Тургенев описал Гамлета. Он всю жизнь был одинок, ни разу не привязался ни к одному живому существу. «Я не виню судьбы; я один виноват и поделом наказан. В молодости меня занимало одно: мое милое я, я принимал свое добродушное самолюбие за стыдливость; я чуждался общества – и вот теперь я сам себе надоел страшно. Куда деться? Я никого не люблю; все мои сближения с другими людьми как-то натянуты и ложны; да и воспоминаний у меня нет, потому что во всей моей прошедшей жизни я ничего не нахожу, кроме собственной моей особы…» – и, предлагая свою дружбу Марье Александровне, он просит: «Дайте мне хоть раз посмотреть в лицо другое, в другую душу, – мое собственное лицо мне опротивело; я похож на человека, который был бы осужден весь свой век жить в комнате с зеркальными стенами…» Эту горькую чашу отвращения к себе испили все российские Гамлеты Тургенева, пил ее и он сам, в чем не раз признавался, и не только в частных письмах. Самое острое место в «Призраках» – эти строки: «…все чувства во мне потонули в одном, которое я назвать едва дерзаю: в чувстве отвращения, и сильнее всего, и более всего во мне было отвращение к самому себе».
Высшая задача жизни – искоренить свой эгоизм, отдать себя всецело чему-нибудь другому, не личному: так думал Тургенев в молодости, когда писал свой «Разговор», и так же он думал в старости, накануне смерти. Может быть, с наибольшей силой и наибольшей горечью он высказал эту свою неизменную мысль в стихотворении в прозе «Монах», 1879 года: «Я знавал одного монаха, отшельника, святого. Он жил одною сладостью молитвы, – и, упиваясь ею, так долго простаивал на холодном полу церкви, что ноги его ниже колен отекли и уподобились столбам. Он их не чувствовал, стоял – и молился. Я его понимал – и, быть может, завидовал ему – но пускай же и он поймет меня и не осуждает меня – меня, которому недоступны его радости. Он добился того, что уничтожил себя, свое ненавистное я; но ведь и я – не молюсь – не из самолюбия. Мое я мне, может быть, еще тягостнее и противнее, чем его – ему». Из всех радостей, доступных человеку на земле, – вот сладчайшая: быть столпником пред своим божеством. Это и есть непреклонная воля в служении высшему.
Таким представлялся Тургеневу идеальный тип человека. Понятно, что непреклонность воли не принадлежит к сущности этого идеального состояния: непреклонность воли есть лишь разительный симптом, сопутствующий признак его – один из многих равно желанных, как уверенность в себе, субъективное чувство удовлетворенности, внешнее благообразие, и пр. Сущность же идеального состояния двойственна, совмещая в себе отрицательный и положительный элементы. Отрицательный состоит в самозабвении, в погашении своего «я», когда личность как бы растворяется в чем-нибудь общем и сверхличном. Но таковы одинаково и весь животный мир, т. е. Природа в собственном смысле слова, например те журавли, – и человек еще очень близкий к природе: Калиныч и Касьян с Красивой Мечи, – и Дон Кихот: в отрицательном смысле, как противоположность «эгоисту», Гамлету, они все равны. Но самозабвение, как всякое отрицательное определение, само по себе бессодержательно; оно прекрасно вообще, но ценность его определяется его положительным содержанием и характером. Есть разница между родовым инстинктом журавля и добровольным самопожертвованием Дон Кихота: истинное уничтожение своего «я» доступно только человеку; но и в человеческом идеализме, который прекрасен во всяком случае, есть еще градация, смотря по тому высшему, которое человек избрал себе целью служения и жертв. Итак, в специально человеческом самозабвении существуют разновидности, и необходимо узнать, как изображал их Тургенев, и как он расценивал их.
В одном из писем к графине Ламберт, 1856 года, Тургенев, говоря о людях своего поколения, об их бесцельных метаниях от предмета к предмету, замечает: «У нас нет идеала, – вот отчего все это происходит: а идеал дается только сильным гражданским бытом, Искусством (или Наукой) и Религией». В этом обдуманном перечне Тургенев пропустил (вероятно, сообразуясь с психологией графини Ламберт, своей корреспондентки) один вид «идеализма», занимающий в его системе, как увидим, очень важное место: любовь. Эти четыре познанные Тургеневым формы самозабвения нам предстоит теперь рассмотреть.
Религия, как полное растворение личности в Боге, как онемение воли пред высшей волею, возбуждала удивление Тургенева: мы видели – он завидует монаху-столпнику. Но он ценит и понимает в религии именно только ее отрицательное действие; монах действительно «добился того, что уничтожил себя, свое ненавистное «я». Положительного содержания Тургенев не знал в религии. Нижеследующее место в его письме к г-же Виардо17* от 19 декабря 1847 года содержит отчетливое изложение его мысли об этом предмете, не изменившееся и в дальнейшие годы. Оно показывает, что в религии его поражало грандиозное напряжение самоотречения – и отталкивал платонический характер этого самоотречения, его предметная пустота или бесчеловечность. Он пишет о драме Кальдерона18* «Посвящение креста» (я перевожу с французского): «Эта непоколебимая и торжествующая вера, без тени сомнения и даже малейшего рассуждения, подавляет вас своим величием и силою вопреки всем отталкивающим и жестоким чертам этого учения. Эта ничтожность всего, что составляет достоинство человека, пред волей божественной, это равнодушие ко всему, что мы называем добродетелью или пороком, с каким благодать нисходит на своего избранника, – суть также один из триумфов человеческого духа, потому что существо, провозглашающее с такой смелостью свое собственное ничтожество, тем самым поднимается на уровень того самого призрачного божества, игрушкой которого оно признает себя. И это божество – опять-таки создание его рук. Однако я предпочитаю Прометея, предпочитаю Сатану, символ мятежа и индивидуальности. Пусть я – только атом, но я сам себе господин; я хочу истины, а не спасения, и жду его от моего разума, а не от благодати».
Так думал он о религии и позже, только с возрастающей усталостью научался все больше ценить ее отрицательное, буддийское действие. Вот отрывки из его писем к графине Ламберт: (о тщете всего житейского, 1861 года) «Да, земное все прах и тлен, и блажен тот, кто бросит якорь не в эти бездонные волны! Имеющий веру имеет все и ничего потерять не может; а кто ее не имеет, тот ничего не имеет, – и это я чувствую тем глубже, что сам я принадлежу к неимущим! Но я еще не теряю надежды». О смерти, в том же году: «Одна религия может победить этот страх. Но сама религия должна стать естественной потребностью в человеке, а у кого ее нет, тому остается только с легкомыслием или с стоицизмом (в сущности это все равно) отворачивать глаза». Год спустя, о своей дочери: «Я не только “не отнял Бога у нее”, но я сам с ней хожу в церковь. Я бы себе не позволил такого посягательства на ее свободу, и если я не христианин, – это мое личное дело, пожалуй, мое личное несчастье». Вера для Тургенева – как бы гашиш или наркоз против ужасов и роковой бессмысленности жизни. Что он понимал величие религиозного самоотречения, доказывает образ Лизы из «Дворянского гнезда».
Лично Тургеневу «монах» чужд; несравненно понятнее ему, ближе, симпатичнее подвижник гражданского служения: Дон Кихот или Инсаров. Образ Инсарова – уменьшенная копия Дон Кихота, каким Тургенев нарисовал последнего в той статье. Оба они сходны даже в мелочах, но сходство это, конечно, не предумышленное: Дон Кихот и Инсаров – люди одного типа, а этот тип в сознании Тургенева характеризовался одними и теми же органическими чертами. Впрочем, роман и статья писаны почти одновременно – в 1858–1859 годах.
«Накануне» – роман философский, я готов даже сказать – нравоучительный: Тургенев хотел проповедать в нем определенное свое убеждение и подобрал свой художественный материал – фабулу, характеры, их отношения и пр. – и расположил его, и излагал повествование во всех его подробностях так, чтобы роман отчетливо выражал заложенную в нем мысль. По такому же плану писаны все произведения Тургенева; и чтобы не возвращаться к этому предмету, надо раз навсегда сказать, что замысел Тургенева (в чем он сходен с Достоевским и вместе с ним отличен от Л. Толстого) почти всегда двойствен: мысль, философская по существу, большей частью излагается в сознательно-прикладной форме – применительно к русскому человеку, к русскому обществу. Тургенев, как и Достоевский, не только изображает свой идеал образами и красками русской действительности, но и поминутно противопоставляет свой идеал русским людям, заодно говорит две вещи: вот что хорошо, и вот чем вы, значит, плохи, именно вы, «мои милые соотечественники» (как он любил иронически называть их). Из этих двух вещей меня занимает только первая: существенная мысль Тургенева; поэтому я совершенно оставляю в стороне его патриотическую или общественную в узком смысле слова тенденцию. Русский сатирический элемент занимает в его творчестве весьма обширное место, начиная с поэмы «Параша» и кончая стихотворением в прозе «Корреспондент». Излишне доказывать, что эта часть тургеневского наследия наиболее разрушена временем: русский образованный человек и русское общество глубоко изменились с 1850-х и 60-х годов, и многие укоризны Тургенева утратили свою правду и силу. Но и по существу его сатира была, как мне кажется, не высокого разбора. Сатира Достоевского пламенна, вся – боль, и гнев, и пророческая угроза; Тургенев только язвит и высмеивает, да как-то мелко и недобро, как нелюбящий. Первые страницы «Дыма» – изображение русского общества в Баден-Бадене – производят отталкивающее впечатление. Тургенев совершенно лишен «благочестия» к человеку; он говорит об этих людях с холодным сарказмом, который оскорбляет. И как мелка его ирония, как поверхностны его насмешки! Художник видит всякое душевное движение до дна, и потому неспособен судить его поверхностно, но или любуется, или ужасается; а Тургенев пошло-субъективен и оттого придирчив. Те оценки людей, какие наполняют первую главу «Дыма», можно услышать в любом обывательском разговоре, например – тех самых людей, которых он здесь высмеивает; и он ничем не выше их. Какой художник позволит себе с таким издевательством описать действующее лицо, как Тургенев описывает Бамбаева при его первом появлении! И если дальше он высмеивает Суханчикову и весь разговор у Губарева, то ведь его первая глава есть именно такое «бешенство сплетни». Какая мелочная злобность в десятой главе – в описании генеральского пикника! Какие мизерные вещи привлекают его внимание! – «…запел, разумеется, фальшиво, – не фальшиво поющий русский дворянин доселе нам не попадался». Какая жалкая игривость в каламбуре: «Отец его (Ратмирова) был естественный… Что вы думаете? Вы не ошибаетесь – но мы не то желали сказать… естественный сын знатного вельможи Александровских времен и хорошенькой актрисы француженки». Достоевский многое ненавидел в русских образованных людях, но такой сатиры он – и это понятно – не мог простить: она жгла холодом его горячее сердце. Я буду рассказывать о больших делах Тургенева, а не о его мелких грехах; да будет их уделом забвение.
Первая глава «Накануне» есть увертюра романа. Читатель пробегает эти десять страниц без особенного внимания, между тем в них-то и выражена философская тема романа, или тот тезис (как говорят о диссертациях), который Тургенев задался целью разъяснить и обосновать в своем произведении. Шубин и Берсенев в жаркий летний день лежат на берегу Москвы-реки и наслаждаются красотою «природы». В первых же словах Шубина звучит знакомая нам тургеневская нота: зависть к муравью (о чем говорит и Базаров) или к мухе-коромыслу (о чем и в «Поездке в Полесье») за их душевную цельность, безоглядность, уверенность существования. Берсенев подхватывает Leit-Motiv; он спрашивает: «Заметил ли ты, какое странное чувство возбуждает в нас природа? Все в ней так полно, так ясно, я хочу сказать, так удовлетворено собою, и мы это понимаем и любуемся этим, и в то же время она, по крайней мере во мне, всегда возбуждает какое-то беспокойство, какую-то тревогу, даже грусть. Что это значит? Сильнее ли сознаем мы перед нею, перед ее лицом, всю нашу неполноту, нашу ненависть, или же нам мало того удовлетворения, каким она довольствуется, а другого, то есть я хочу сказать, того, чего нам нужно, у нее нет». Вопрос Берсенева можно пояснить так: цельность духа конечно и есть совершенное состояние твари и человек не может не алкать ее; он действительно тоскует о ней глубоко, но та форма цельности, какая врождена муравью, не пригодна для человека, – он и ушел от нее; ему предназначена своя, иная форма цельности: какая же именно? т. е. что должно привзойти в расколотую теперь человеческую душу, чтобы человек стал по-человечески целен? – Шубин, тоскующий по цельности гораздо меньше Берсенева, не задумываясь отвечает: для этого человеку нужно личное счастье, а личное счастье – в любви к женщине. Но устами Берсенева Тургенев опровергает Шубина. Корень современной болезни – эгоизм, а личное счастье, любовь-наслаждение только закрепляют эгоизм; значит, это средство не исцеляет, а наоборот усиливает болезнь. Все назначение нашей жизни – поставить себя номером вторым, т. е. уничтожить в себе эгоизм, как причину душевной раздвоенности; следовательно, к исцелению ведут лишь те средства, которые не уединяют человека от людей, а соединяют его с одним или многими. Такие средства – искусство, родина, наука, свобода, справедливость – и любовь, но не любовь-наслаждение, а любовь-жертва.
Вот тема «Накануне». Тургенев ставит вопрос: идеал человека – быть человеком-птицей, Дон Кихотом, а современный человек – Гамлет; при каких же условиях человек становится Дон Кихотом? На этот вопрос он отвечает образами Инсарова и Елены. Один – Дон Кихот родины, другая – Дон Кихот любви, любви-жертвы (поэтому Инсаров должен был быть иностранцем, еще лучше – любовником маленькой и невзрачной Болгарии, и должен угасать от чахотки, чтобы любовь Елены была как можно жертвенней; притом же его болезнь, как и его бедность, усиливают жертвенность его собственного служения). Разумеется, не только родина и любовь: Дон-Кихот влюблен в справедливость, и такая же целебная сила – в искусстве, но вот вам два примера, мужской и женский: родина и любовь.
О Елене я здесь не буду говорить, – она принадлежит к теме любовь; Инсаров же вместе со своим прообразом Дон Кихотом входит в тот разряд идеализма, который Тургенев в цитированном выше письме к графине Ламберт определил как идеализм гражданского быта, а устами Берсенева очертил в словах: «родина», «свобода», «справедливость».
Инсаров приехал в Москву учиться. «И знаете ли, с какою целью он учится? У него одна мысль: освобождение его родины». Стоило ему в разговоре только упомянуть о Болгарии, он весь преображался: «Не то чтобы лицо его разгоралось, или голос возвышался – нет! Но все существо его как будто крепло и стремилось вперед (птица! – М.Г.), очертание губ обозначалось резче и неумолимее, а в глубине глаз зажигался какой-то глухой, неугасимый огонь». Лучше своей родины он ничего не знает, выше цели не может быть, нежели служение ей: «Вы сейчас спрашивали меня, люблю ли я свою родину? Что же другое можно любить на земле? Что одно неизменно, что выше всех сомнений, чему нельзя не верить после Бога?» И сколько он ни жертвует ей, ему все кажется мало: надо умереть за нее, вот это будет любовь. Личную свою жизнь и все, что в ней, он расценивает одной меркою: как средство или как помеху своему служению. Для Болгарии он учится, для нее ему никогда «не жаль времени», и если бы с ним случилось несчастье влюбиться, он немедленно бы уехал, «так как он не желает для удовлетворения личного чувства изменить своему делу и своему долгу». Он, как Дон Кихот по Тургеневу, выражает веру: отсюда все его положительные и отрицательные качества. Дон Кихот по Тургеневу «ограничен» – и об Инсарове Берсенев и Елена говорят, что он – не умный, и Шубин говорит, что у него «талантов никаких, поэзии нема» – и изображает его в виде барана. Он мало развит, не понимает искусства, упрям до крайности. Но зато его воля – «непреклонная воля» (так определяет его Берсенев заветным тургеневским словом), он никогда не меняет своих решений, он молчаливо настойчив и никогда не лжет, тогда как кругом «все лгут, все лжет». Это «железный человек», и в то же время в нем есть «что-то детское, искреннее». И потому, что он знает свою цель и «идет неуклонно вперед», – он весь гармоничен, он «спокоен и ясен», его существо – «спокойно-твердое и обыденно-простое»; он горд и смирéн, пошлость к нему не пристанет, он внушает людям безотчетное уважение. Елена выражает подлинную мысль Тургенева, когда пишет в своем дневнике об Инсарове, что у него «оттого так ясно на душе, что он весь отдался своему делу, своей мечте. Из чего ему волноваться? Кто отдался весь… весь… весь… тому горя мало, тот уж ни за что не отвечает. Не я хочу, то хочет». Словом, характеристика Дон Кихота в той статье есть как бы черновая программа, которую Тургенев затем точно выполнил в фигуре Инсарова. Важно не освобождение Болгарии, ради которого забывает о себе Инсаров: важно то, что он отдался весь… весь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.