Текст книги "Луна на ощупь холодная (сборник)"
Автор книги: Надежда Горлова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
Пасха случилась поздняя, в жаркие дни.
К тете Вере зашла тетя Нюра Плясова. Ее наэлектризованное платье липло к ногам и трещало, когда она обдергивала подол между коленей. Солнце попадало в ее очки, и в глазу сияла монета.
Потом Плясовиха бежала через двор в туфлях без задников. У нее были круглые и розовые, как яблоки, пятки. Тетя Вера достала из холодильника колбасу, принесла с террасы банку самогона и стала переливать в бутылку. На кухню пришла бабушка, и они ругались, а мы не стали смотреть в окно.
К нашей калитке подъехала легковая машина и засигналила. Солнце кружком горело на лобовом стекле. Мы подбежали – нарядившиеся, в колготках и с заплетенными «колосками».
За рулем сидел Директор, к нам – своим единственным глазом, а рядом с ним – его сын Жижка. Кривой Черт велел нам идти назад, и Жижке тоже. Там уже сидели Инженер, тетя Нюра и ее Блохастик между ними. Плясовиха взяла Марину на колени, а я села у окна, и мне дали держать сумку.
Вышла тетя Вера, на каблуках и в белой блузке. Просвечивался лифчик, и золотые часы были видны сквозь рукав. Кривой Черт вылез из машины, подождал тетю Веру у калитки и взял у нее сумку. Тетя Вера села впереди, на место Жижки, и мы поехали.
Бабушка вынесла на улицу Шуру в желтой вязаной шапочке и смотрела, куда свернет машина.
Мы приехали к Осинкам и остановились. Глаза ломило от яркой листвы, мокрый свет стекал по веткам, бесшумно капал и уходил в траву.
– Я разжигаю костер! – сказал Жижка.
Одноглазый Черт достал спички из брючного кармана и протянул их сыну.
– Что стоите? Идите за дровами! – приказал нам Жижка.
Взрослые засмеялись, а мы с Мариной переглянулись, отошли и встали у молодых осин, в играющих тенях и бегущем солнце. Блохастик было сунулся к нам, но мы сказали ему:
– Иди ты отсюда! Не видишь – разговариваем. Иди ветки собирай!
И Блохастик ушел, понурый, в лесок, и темные тени его хлестали.
Тетя Вера и Плясовиха расстелили покрывала и плотную гладкую бумагу, которая не шуршала, а гремела. Они расставили белые диски тарелок, и тарелки казались голубыми. Плясовиха легла на покрывало, локоть ее придавил бумагу, и из сумки Одноглазого с глубоким звоном выкатились хрустальные рюмки и засияли зелеными насечками. Плясовиха что-то сказала тете Вере и засмеялась. Тетя Вера только кивнула ей. Она стояла на коленях и резала соленые огурцы. Полоска нижней юбки выступила из-под черного сукна. В освещении матовом и уже не слепящем на ее подбородке отчетливо была видна граница пудры. Плясовиха раскладывала колбасу. Пальцы обеих женщин блестели, но тети Верины ярче. Одноглазый лежал на траве в расстегнутой рубашке и делал рукой козырек над здоровым глазом. Стеклянный глаз, неподвижный и голубой, словно уставился на тетю Веру.
Инженер низал мясо на шампуры, и холодные куски в его руках дрожали.
Блохастик принес целый ворох дров, и Инженер развел костер, потому что Жижка только тратил спички.
Нас посадили отдельно, за Осинками, вместо покрывала дали нам куртку Инженера и цигейку из машины, а вместо вина – компот и два простых стакана на всех. Мы только иногда видели край пламени их костра, до нас доносился запах мяса, смех и отдельные слова, как вскрики. В просветах за деревьями виднелось поле, по которому катилось солнце, опаляя траву, и черные стебли кланялись ему, вспрыгивали черные кузнечики, словно обугленными щепками стрелял костер.
Опозорившийся Жижка притих. Он близко нагнулся к огню, и его веснушки на тонком носу и даже на подбородке как будто накалились – покраснело лицо. Блохастик уже успел начать загорать в этом году. Он ломал ветки так, что все получались одной длины, и бросал в костер.
Взрослые за Осинками закричали: «Христос воскрес!» Чокнулись, Плясовиха вскрикнула, засмеялись: «Воистину воскрес!» Примолкли и снова неразличимо заговорили.
– Целовались, – сказал Блохастик.
Марина вздохнула, и мне странно захотелось чего-то, что изменило бы всю мою жизнь, быстро и страшно, захотелось умереть и воскреснуть, остаться собой – и измениться, найти в себе что-то, что будет – я, и больше, чем я, и не отнимется. Я сказала:
– Христос воскрес! – отпила из стакана и дала отпить Марине.
– Воистину воскрес! – сказал Жижка, хлебнул и передал Блохастику.
Мы поцеловались с сестрой, и Блохастик поцеловал Марину, а я – Жижку…
Костер за Осинками зашипел и вспыхнул, три языка показались нам из-за потемневших веток.
– Шашлычок сочится! – вскакивая, крикнул Блохастик.
Мы все побежали за ним и выскочили на поляну, освещенную жаром. Пепел вокруг костра переливался серым и синим. Пламя отражалось в шампурах, и наросшее на них мясо приобретало цвет огня. Одноглазый с опаленными ресницами медленно-медленно ворочал шампуры, и оранжевые капли пота висели у него на подбородке. Румяная в свете пламени Плясовиха лежала на покрывале, на руке у Инженера, и вместо глаз драгоценные каменья горели в ее оправе. По серой траве растекался дым. Там, поодаль, в тени, сидела тетя Вера, неподвижная, печальная, в поголубевших в сумраке складках блузы. Как магический кристалл была в ее руке рюмка, и ощущение тайны пришло ко мне.
– Мам! – позвал Блохастик.
– Что вы прибежали, дуйте отсуда! – закричала Плясовиха.
– Шашлык хочу, – тихо сказал Блохастик.
– Не готово, – сказал Одноглазый. – Идите, мы вам принесем.
Мы пошли за Осинки, и лица и руки стыли, пока мы были между двух костров. Наш почти прогорел, мы подкормили его и сели плотнее, Жижка ближе ко мне, а Блохастик к Марине.
– Я скоро в Москву поеду, буду там в школе учиться, – сказал Жижка.
– Клавдя Семенна тебя не отпустит, – сказал Блохастик.
– Я и спрашивать не буду. Папка меня заберет – и все.
– Кто в Москве твоего папку знает? Тебя там даже в школу для отсталых не возьмут.
Жижка положил мне руку на плечо, как бы ища защиты. Я покосилась на Марину, увидела у ее щеки тонкую ручку Блохастика и не стала скидывать.
– Моего отца вся Москва знает. Скажи, Надь?
Я вдруг почувствовала себя на стороне Жижки, словно он родной мне.
– Конечно. Про Жижкина отца и в газете писали.
– В московской? – спросила Марина.
Голос ее изменился, удалился. И я, не понимая, но предвидя, в чем будет заключена суть нашего грядущего великого раздора, приняла этот раздор и твердым, не своим голосом ответила:
– Да, в московской.
– Ой, врушка, врушка.
– Она не врет!
– Все они брешут, пойдем, Марин.
И Марина поднялась за Блохастиком, и они отошли от нас и сели напротив.
Пламя костра разделило нас, густой воздух тек над костром, и лица сестры и Блохастика текли и менялись, и темнели их черты. Я сказала Жижке:
– Пойдем, погуляем…
И мы еще дальше ушли от них, в вечерний холод, ходили по следу машины Кривого Черта и жались друг к другу, потому что зябли. Мы услышали, что и они идут за нами, и присели за куст, полный тенью.
– Какой ты низенький! – сказала Марина Блохастику. – Жижка вон длинный.
– Жижка дохляк!
– А ты ниже меня, с тобой гулять – позориться. Ну-ка, разувайся! – И Марина стала собирать сухие, каменные комья дорожной земли и запихивать их в Блохастиковы ботинки.
Мы переглянулись и улыбнулись, как взрослые. Блохастик еле обулся и поковылял, сгибая чуть удлинившиеся ноги, и стал еще ниже Марины.
– Шашлык готов! – закричал у нашего костра Одноглазый.
Мы побежали, уже отвыкшие от неровного тепла, и Блохастик – босиком, на бегу вытряхивая камни и землю из ботинок. Одноглазый всем дал по шампуру в окрашенные пламенем руки, и ушел в темноту. Мы ели мясо все вместе, забыв о необыкновенном, которое было сейчас между нами. Губы, соприкасаясь одна с другой, скользили в жиру, ныли от нетерпения десны, и грубый сладкий запах распирал ноздри.
Мы услышали, но не оторвались от еды.
– Кто-то на КАМАЗе едет, – наконец сказал Блохастик, утирая рукой щеку.
В закапанных жиром платьях мы поднялись навстречу дяде Василию. Выпрыгивая из кабины, он спросил: «Где мамка?» – и побежал к другому костру, где тоже замолкли, и прислушались.
В кабине было темно, только светились приборы на панели, пахло бензином, табаком и – сладко и горько – вином.
Мы с Мариной обе уснули на руках у тети Веры и наутро о Жижке и Блохастике не вспоминали.
День рождения был у Шуры.
Ей исполнилось два года, и три женщины пекли, жарили, тушили на невидимом в утреннем свете газовом огне. Плита сияла, как снег на вершине горы, и что-то шумело и извергалось на сковородках. Это было утро ужаса для кроликов, потому что медная рука дяди Василия трижды тянулась к ним, и трижды звук и запах смерти – сначала звук, потом запах – доносились до них, и без того лезущих на головы друг другу в дальнем углу клетки.
А Шура гуляла на заднем дворе. Она лепила шары из мокрого песка и выкладывала ими двор, окружая себя концентрическими кругами.
Наступил день. Шуру давно было пора кормить, но тетя Вера прилегла в зале, на диване, потому что на кровати ее раскинулось бархатное платье.
Тогда бабушка выглянула из спальни внучек, где с утра сначала поливала цветы, заливая кровати и заставленные безделушками подоконники, а потом сидела на табуретке и следила, как движутся стрелки настенных часов с изображением переживающего бурю корабля. Бабушка пробралась на кухню, похитила кусок кулебяки и заставила Шуру съесть его прямо во дворе. Она раздавила несколько высохших песочных шаров и даже не заметила, старая.
День прошел, и наступил вечер. Шуру одели в новый костюм, провонявший сначала магазинными полками, а потом сырыми глубинами шифоньера, и пустили в зал. Тетя Вера облачилась в бархат и, обжигая с непривычки пальцы, завивалась щипцами в комнате дочерей. Туалетный столик перед ней был усыпан землей, стрясенной бабушкой из горшка скучающей под потолком герани. Дядя Василий от нечего делать сел в кресло и развернул газету, но сложил ее и убил муху на журнальном столике.
Скоро стали приходить гости.
Бабушка уже подогрела котлеты и теперь притихла в спальне.
Тетя Вера принимала подарки и складывала их на диван. От кого какой сверток, она запоминала. Дядя Василий пошел с мужчинами курить на крыльцо, и в зал заходили теперь одни только женщины. Тетя Вера включила телевизор и попросила двух утренних помощниц вместе с ней сервировать стол. Они согласились, но носили блюда на вытянутых руках, оттопыривая как можно больше пальцев. Тетя Вера заметила это и разрешила им сесть, но ничего не сказала об их платьях.
Наконец гости расселись, длинная плюшевая скатерть грела им колени. Разлили шампанское и стали искать Шуру. Оказалось, она сидит под столом. Крайний гость выключил телевизор, и все женщины стали звать именинницу. Девочка что-то бормотала, взрослые с выражением удовольствия и внимания на лицах прислушались – и радостно захохотали, различив слова. Шура тихо, но четко выговаривала одно из самых непристойных ругательств.
– Что-что-что?
– Молодец!
– А ну, повтори!
– Так им! – заговорили мужчины, и только дядя Василий как отец возразил:
– Шура, нельзя так говорить, ну-ка, перестань!
Тетя Вера встала и, с досадой оправляя бархат, нагнулась, чтобы взять ребенка. Но Шура вцепилась в ножки стола и, ободренная гостями, повторяла свое слово все громче и громче.
– Замолчи! Сейчас налуплю! – сказала тетя Вера и стала разжимать Шурины пальцы. Угроза и резкость матери озадачили и рассердили девочку, она уже выкрикивала ругательство и перехватывалась ручонками, когда мать отрывала их от ножек стола.
– Вер, а это она тебя честит, вот дети пошли! – пошутил крайний гость, кусая крольчатину. Он первый начал есть, и у него уже заблестел подбородок.
Засмеялись все, кроме тети Веры. Она уловила в общем хоре сдержанный смех мужа, и к досаде добавилась злость.
Тете Вере было неловко сидеть согнувшись, на корточках, и она боялась наступить себе на платье. Шура, чувствуя поддержку взрослых, закричала еще громче, в ее голосе тете Вере послышалось торжество и злорадство. Она сделала больно дочери и выдернула ее из-под стола. Девочка заплакала, она ждала, что собравшиеся защитят и утешат ее, но они снова засмеялись. Кто-то из гостей закашлялся, и все сидящие рядом бросились стучать ему по спине и наливать компот. Шура закатилась плачем, и сквозь слезы продолжала выкрикивать слово. Матери стало страшно – ей показалось, что ребенок понимает значение ругательства и вкладывает в него всю ненависть и злонамеренность, которые откуда-то взялись в девочке и направлены на нее – на мать.
Тетя Вера вышла с Шурой из зала и два раза шлепнула ее, пока несла в спальню. Она сунула девочку в руки растрепанной свекрови, которая пыталась уснуть, но, заслышав плач, поднялась и стала прислушиваться у двери.
Только один ночник освещал спальню. Бабушка уже отчаялась укачать Шуру и шептала бессвязную сказку, уставившись слезящимися глазами в сумрачное зеркало:
– А он ее вывел на берег реки, расстрелял из ружья и прогнал. «Иди, – говорит, – отсюдова, чтоб ноги твоей тут не было». А ей только того и надо.
Шура сидела рядом, всхлипывала и, не слушая бабушку, повторяла про себя слово, которое такой ценой досталось ее памяти.
Из темного зеркала на старуху и ребенка смотрели четыре глаза – страшные глаза преступных в своей невиновности. До конца своих дней облагодетельствованный Иов смотрел такими глазами. На Левиафана, который внизу, «на острых камнях лежит в грязи», и на Левиафана, который вверху, «сдвигает землю с места ее, и столпы ее дрожат».
Мне было лет двенадцать, я шла по полю, поросшему невысокой травой и длинными серебристыми метелками. Казалось, поле покрыто дымкой, при прикосновении метелки осыпали мелкие семена, похожие на пыльцу. Вечерело, было очень тихо, только изредка ненадолго просыпались то там, то там одинокие кузнечики. Я кинула куртку на траву – она повисла на вершинках метелок, – и бросилась на нее с размаху, смяв стебли. В ту же секунду я почувствовала под локтем мягкий комочек и услышала громкий отчаянный писк. Отшвырнула куртку – тотчас в траве скрылась придавленная мною птичка – большой пестрый цыпленок, может быть, куропатки. Птичка пропала, но в ее движении было что-то неестественное, наверное, она исчезала на какие-то мгновения дольше, чем должна бы, – я поняла, что поранила ее. Но главное: одновременно с цыпленком заверещал весь луг. Он был полон птиц, и все они принялись кричать, будто переняв боль и испуг пострадавшего. Я уходила с поля, согнувшись в поясе и перед каждым шагом руками раздвигая холодную и уже влажную у основания траву, боясь наступить на кого-нибудь, а меня сопровождал вопль невидимых птиц – упрекающий, обвиняющий, прогоняющий и исключающий прощение. Я ничем не могла помочь птенцу, я сразу потеряла его в траве. Ничего не исправить, ничего не объяснить. С тех пор чувство вины ассоциируется у меня с этой картиной: человек, скорчившийся из-за того, что не хочет повторить ошибки, но словно сгорбленный под грузом проступка, изгоняемый, но из-за страха вновь ошибиться не могущий и бежать.
Мы шли с Шурой по накатанной дороге, и синие тени домов хотелось обходить как открытые погреба. Окостеневшие кисти рябины за заборами еле слышно стукались одна о другую. Крашенные синькой оконные рамы и калитки в металлическом блеске снега казались зелеными.
Ветер стал подниматься, когда мы вышли на окраину поселка. Царапая наст, покатились колючие как крючки снежинки.
Рита вышла из дома бабки Косых, где жила на квартире, и пошла в Курпинку. Чтобы не продуло, она прижимала к груди узел с накопившимся для стирки бельем. В эту пятницу Отец не приехал за ней.
Мы пришли на склад и стали топать на деревянном крыльце. В открытые двери намело, снег набился в щели между половицами и припорошил губы мертвой коровьей головы, брошенной в углу. Ведро было надето на ее рог.
Мы вошли в недра склада. Там было теплее – разделанные туши висели по стенам и на перекладинах как багрово-белые занавеси. Кладовщица сидела на колоде и что-то писала в книгу на щелястой плахе. Белый, в коричневых пятнах халат она надела на телогрейку, и складки стянутой ткани расходились от пуговиц.
Кладовщица не видела нас, и мы молчали. Туши нависали над нами, как деревья страшного леса, где кедры стонут и обливаются кровью, когда их рубят.
Рита вышла в поле, начиналась пурга. Поднимая узел над головой, Рита представляла, что плывет, снег доходил ей почти до пояса.
Кладовщица рубила нам мясо, и по лезвию топора ходили тени снежинок.
Мы взялись за сумку.
– Рука болит, – сказала Шура.
– Давай отрублю!
Кладовщица засмеялась и сняла рукавицы.
Мы сошли в снег и, чтобы сократить путь, свернули с дороги.
Рита устала, она вспотела, шарф намок, волосы, вылезшие из-под шапки, липли к шее. Влажные шея и щеки чесались от соприкосновения с шерстью… Ничего не было видно, кроме сумрачного дрожания белых и серых хлопьев. Тени, будто бы леса, качались – и все на горизонте. Хотелось пить, и снег только бесследно таял во рту, горло же оставалось сухим и горячим. Хотелось спать – и снег хрустел, как крахмальное белье – упасть, уснуть и во сне продолжать падать…
Мы давно уже не видели дорожных столбов – нам было весело, и хотя мы давно заблудились и устали, мы ждали чего-то еще, более опасного и интересного – и шли, шли, не думая искать дорогу. Шура низко наклоняла голову, и мне видны были только ее брови, изогнутые, как убегающие в разные стороны куницы, и покрытые изморозью. Я спросила:
– Ты помнишь, как дед Яша рассказывал про русалок?
Чтобы слышать друг друга в течении ветра, нам приходилось кричать.
– Нет, расскажи!
– Шел он как-то через поле, зимой, пурга началась, как сейчас. Идет, идет, устал, и вдруг навстречу ему девушки, легко одетые, смеются. Говорят: «Пойдем с нами, у нас тут дом недалеко, переждешь пургу, отогреешься». Он пошел. Привели его в избу – в самом деле недалеко. А там тепло, натоплено. Сняли с него валенки, пальто. Он сел на лавку у печки, задремал, задремал и уснул. Проснулся от холода – смотрит, а лежит он в поле, раздетый, а валенки и пальто и шапка в снегу валяются. Он оделся и бегом. Прибежал к нашей бабушке в Курпинку. «Русалки, – говорит, – меня морили». Его мама видела – весь оледенелый.
– И что тетя Рита?
– Ничего.
– Дурак, не понял. Какой дом в поле?!
Снег неожиданно стал глубже, мы провалились почти по грудь, пришлось повернуть и выбраться на свои старые следы.
Мы пошли в сторону, сумка становилась все тяжелее, и снова мы провалились.
– Ямы какие-то!
– Надь, это скотомогильник!
Мы засмеялись, веселое возбуждение прибавило нам силы. Каждую зиму на скотомогильнике находят следы волков, лис и бродячих собак. Многие шофера, проезжая по дороге ранним утром или в сумерках, видели тут серые и палевые тени, как клубы дыма, прокатывающиеся по снегу.
– Глянь, Надь, чернеется что-то!
В самом деле, в нескольких метрах от нас на сугробе лежало что-то черное, маленькое, не совсем еще занесенное снегом.
– Пойдем посмотрим!
– Если пойдем туда, с пути собьемся!
– Ну постои, я сбегаю. – Шура выпустила ручку сумки и побежала. В пурге мне казалось, она удаляется быстрее, чем это было на самом деле, и странно было, что она никак не достигнет черного на сугробе, будто и оно удаляется. Шура забежала за бугорок снега. Она не появлялась несколько дольше, чем я ожидала, я сделала шаг к ней и поняла, что стояла на краю ямы. Выбравшись, увидела, что и Шура, вся в снегу, отряхивается оледенелыми варежками, а снег, плотно налипший на шубку, только ярче начинает блестеть.
Черное на сугробе почти полностью исчезло. Шура, пытаясь подойти к нему, еще несколько раз тонула и наконец вернулась, красная, запыхавшаяся.
– Это валенок, он прям на яме, не подойдешь.
– Валенок… Ты врешь!
– Что я, не видела валенка? Небось кто-то в волка бросил!
– И промахнулся…
– Неужели попал?
Темнело, и вдруг стало светло – будто снег поднялся и устремился в небо. Мы и палки кустов поблизости – всё на земле стало маленьким, что-то изменилось в воздухе, тонкий запах морозных яблок поплыл отовсюду, и грудь, казалось, разорвется от свежести и холода, которых слишком много вошло в нее. На секунду небо стало серебряным, а потом, помедлив, гром что-то обрушил в небе, и у нас над головами затрещало, снежный воздух закачался и качался все медленнее, медленнее.
Рите чудился волчий вой в гуле ветра. Кончики пальцев на руках и ногах щипало нестерпимо. Она подняла лицо к темному волнистому небу и шла так, закрыв глаза. Ей хотелось открыть их – и сразу узнать место, увидеть, что до Дома недалеко, или хотя бы определить по каким-нибудь приметам в стороне Дорогу, ведущую к Дому… Тоска давила на сердце и словно камни навалила на веки… Тяжело Рита открывала глаза – и видела мельтешение снега и теней в сумраке.
Она услышала лошадиный храп и тут же – звяканье сбруи и словно дыхание человека, Отца. Рита обернулась на звуки и увидела на горизонте черную неподвижную тень, в ней по очертаниям угадывалась лошадь, запряженная в сани, и голова человека, покачивающегося на санях. Рита побежала на тень, размахивая узлом, и уже не слышала ничего, кроме ветра.
Стало тихо. Весь снег улегся, и ни снежинки не было в воздухе. От края до края открылось небо, и закат как по руслу тек по холмам скотомогильника, выплескивая на поле желто-розовые волны.
– Смотри, сани! – сказала Шура.
Я ничего не увидела, но Шура повела меня куда-то, где, как нам казалось, мы уже были.
– Там на санях кто-то проехал, там дорога!
И действительно, обогнув холм, мы увидели черные столбы, идущие к поселку, и маленький, занесенный снегом склад, немного в стороне от них. Кладовщица как былинка возилась возле, она запирала двери, и далекий скрежет засова долетел до нас.
– Думали завтра с утра за тобой заехать, если распогодится, – говорил Отец. – А пурга пошла, пошла, и сердце у нас с матерью заболело. Так и поняли, что ты пойдешь. Мама говорит: «Запрягай, Отец, хоть где встретишь». Я вот, видишь, приехал в совхоз, а ты уже ушла. Поехал обратно, медлил, думал – где встречу тебя? Хотел в поле свернуть, а так намело, что лошадь проваливаться стала. Думаю, хоть бы вышла она на угол – встретились бы. А тут и ты бежишь, белая вся, как русалка.
Мы находили рябину, вкрапленную в снег. Ветер порвал ее и раскидал по дороге. Шура сказала:
– Мне прям кажется, что или много-много времени прошло, или вообще секунда – р-раз, и тута. Как и не были на складе, только уморились… Вон и бабка нас встречает.
Бабушка с Васькой и Ванюшкой стояла у синей калитки. Она держала круглого от множества одеялец Ванюшку на руках и качала головой. Васька упал в снег.
– Бабка, куды смотришь – Васька упал, уже заморозился весь! – крикнула Шура и отпустила ручку сумки.
Она побежала к ним, у калитки началась суета.
– Подними, совсем, что ли, плохая?! – кричала бабушка. – Что мне, Ваньку бросить, а Ваську поднимать?!
Я тащила сумку по снегу, и два узких следа, как следы маленьких полозьев, оставались на дороге…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.