Текст книги "Луна на ощупь холодная (сборник)"
Автор книги: Надежда Горлова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Я увидела Юсуфа ночью.
Мы – несколько подростков и парень постарше – шли по большаку, стараясь не пропустить в темноте поворот на Кочетовку – деревню всего «в два порядка», зато с богатыми огородами – там доживали одни старухи…
Было тепло, только острой сыростью веяло из крапивных оврагов по обочинам. Дорога светилась белой пылью. Мы с Мариной и новой нашей подругой Зухрой загадывали желания на падающие звезды. Зухра сказала:
– Я хочу… хочу богатства, много-много! Вон та звезда меня прямо пронизывает, если она свалится, все будет, как я хочу!
Зухра рыжая, у нее родинка на щеке, похожая на пчелу… Из темноты заговорил мальчик, я еще не знала его, по голосу поняла, что он – брат Зухры:
– Дура! Это Сириус – он никогда не свалится, перегадай на другую.
Я обернулась на голос и увидела только черную фигуру Юсуфа.
Она двигалась, и движения были грустны и ленивы, бесшумно текли, и ноги словно гладили дорогу…
Гриша обнял Марину и сказал:
– У меня за одно желание два идет. Мне мать сказала, если я до армии на Маринке женюсь, она мне машину купит.
Володька Череп закричал филином, запрыгал вприсядку, заорал:
Елки-моталки,
Спросил я у Наталки
Колечко поносить!
На тебе, на тебе,
К безобразной матери!..
Володька был самый старший из нас, у него тряслись груди и белел на затылке крестообразный шрам…
Мы свернули с большака, и ветки закрыли нам звезды…
В темноте белые стены домов казались замшелыми. Бабочка обмахивала фонарь над крыльцом, и ее тень ходила по двери, как черный серп.
Вслед за Володькой мы пробрались под окнами, согнувшись, и на дорожке еще запахло клубникой. Только Юсуф прошел, не сгибаясь, и его тень обрушилась на дом. Череп погрозил ему кулаком. Мы рвали клубнику почти на ощупь, пихали в рот, и земля скрипела на зубах. Юсуф стоял под яблоней, мягкий, неподвижный, глиняный, и его тень погребала огород. Мои руки встречались с руками Зухры. Ее руки мелькали, увлажненные листьями, и я каждый раз принимала их за мякоть плода.
Череп набрал клубнику в бидон, чтобы обменять на водку.
– Свет зажгли! – сказала Марина.
В самом деле, не отошли мы еще и на четыре столба, как в обворованном нами доме вспыхнул свет. Череп спрятал бидон под куртку.
– Надо тикать, – сказал Гриша.
Мы шли, оглядываясь, но ничего не было слышно, дверь не отпирали. Зухра взяла нас с Мариной под руки. Мы невольно ускоряли шаг.
– Чего вы боитесь? – спросил Юсуф. – Бабка вас догонит? И как она узнает? Если сразу не вышла – то и не выйдет. Встала водички попить.
– К ней сын приехал, я мотоцикл видал, – сказал Гриша.
Мы шли по дороге, светляки дважды чиркнули меня по лицу. Крапива в оврагах запахла гуще…
– Тише!
Мы остановились и услышали рокот мотоцикла от Кочетовки, и тотчас фара вспыхнула на повороте. И со светом, всевидящим, неусыпным, пронизывающим, хлынул страх. Бросились в мокрую крапиву, когда я упала, мне показалось, что кипяток брызнул в лицо и на руки, загремела крышка бидона – Череп отбросил его, кто-то наступил мне на руку. Затаились, лежа вповалку на сырой пахучей земле, среди стеблей крапивы, в овраге, и над нами, на дороге, в рокоте и в пыли, как в тумане, встала острая белая звезда фары. И Юсуф – между ней и нами. Я увидела улиток на крапивных листьях и их следы, как дорожки от слез.
На мотоцикле был Гаврик, друг Володьки. Посрамленные, мы поднимались. Растревоженная пыль перемешивалась со светом фары.
– Ты не испугался…
– Мне нечего бояться. Я за всю жизнь отбоялся. Вы такого не видели, что я видел.
Свет фары освещал небо, будто оно тлело, и Малая Медведица померкла…
– Юсуф, я пояс потеряла!
– Иди ищи! Мать тебя убьет. Иди! Прятаться побежала – не набегалась? Мало пряталась, а, Зухра? Иди ищи, еще пояс покупать тебе.
Череп уехал с Гавриком. Марина и Гриша ушли вперед. Сначала я замедляла шаг, а потом спиной, от охватившего меня веселья, быстро пошла назад и оказалась рядом с Юсуфом.
Зухра ходила в овраге, высоко поднимая ноги.
– Зеркальце! Надь, не твое?
В зеркальце пролетела звезда.
– Нет, и у Марины такого нет.
– Значит, кто-то Гришке дал или Володьке. Будет мое.
– Конечно.
– Ты пояс ищи!
И Зухра засунула мое зеркальце в носок.
Мы шли втроем, и пыль из-под наших ног сливалась в одно облако.
– Откуда вы приехали?
– Из Таджикистана.
– Там война началась, – сказала Зухра. – Юсуф, дурак, вернуться хочет, а мне и здесь хорошо, здесь стрелять не будут.
– Я уже не вернусь, – сказал Юсуф.
– Почему?
Из темноты нас звали Марина и Гриша.
– Мы здесь! – закричала Зухра. – Бежим?
И она побежала, размахивая поясом, и целых две звезды упали, будто она их смахнула.
– Я одиннадцать звезд насчитал, – сказал Юсуф, – какие упали.
– Одиннадцать желаний?
– Нет, на все одно.
– Какое?
– Самое основное.
– Вам здесь хорошо?
– Скоро отец с Венькой приедет, совсем хорошо будет.
– Папа с братишкой еще там остались, – сказала Зухра. – Мама хотела его забрать, а он разорался – с отцом, и все. Так волнуемся за них, папа нам пишет – света нет, ничего нет, они уже скоро приедут.
– Пойдем домой, – сказал Юсуф. – Спокойной ночи. Спокойной ночи, Марина.
Я шла впереди сестры и Гриши и ждала звезду, чтобы загадать одно желание. Тучи закрывали небо.
Особенной жары не было, просто этим летом горели стога.
То над одним двором, то над другим качался черный столб дыма. Кого-то подозревали в поджоге, но пожар случался у подозреваемых, подозрение снималось.
Сено сгорело и у Аслановых.
Следуя этикету, мы с сестрой ходили смотреть на пепелище, и Зухра показала нам Юсуфа. Он лежал под сливами на ржавой кровати. Зухра сказала:
– Целыми днями так лежит. На всех орет, говорит, опять отравится, если будем его трогать. Мама боится, все таблетки в больницу забрала.
Я тайком сорвала сливу с дерева Аслановых и съела ее с клятвой. С тех пор нервная дрожь начиналась у меня уже с утра – как только я вспоминала, что предстоит мне вечером. Скоро я непроизвольно довела себя до состояния Юсуфа. Я лежала на террасе и смотрела в окно. За окном переливались березы, их шум еще больше волновал меня. Если поднимался ветер, березы ветками доставали до окна. Тень от тюлевой занавески дрожала на полу и расплывалась, как на воде. Я внимательно, не в силах прервать наблюдения, в который раз рассматривала узор пестрого ковра над кроватью, плюшевую желтую скатерть, лепестки на ней, лохматые цветы в банке и их отражение в зеркале с подставкой, раскаченные стулья, лавку, покрытую красным тканым полотном, банки, ведра, кастрюли, плакаты на беленых стенах. Я слышала, что делается на кухне, в спальнях, на улице, чувствовала запах цветов, воды, грязных огурцов в ведре, запах ведра и земли на огурцах, запах гари. Фантазии я принимала за видения, и скрип моей кровати казался мне скрипом ржавой кровати Юсуфа. Иногда мне хотелось действовать. Я не могла не действовать – но не могла и приблизить вечер. Тогда я гадала. Обычные способы, вроде карт или арабского колеса, были мне отвратительны. Хотелось знамений с неба. Я решала сделать вечером то, на что укажет голос, который сейчас услышу. В напряжении ждала, когда до меня долетит какой-нибудь обрывок разговора из дома или с улицы, и забывала, чего жду, – кроме вечера. Когда кто-нибудь заходил ко мне, я делала вид, что читаю «Петра Первого» Алексея Толстого и что мне не стало легче. Чтобы меня не трогали, у меня «болел живот» «от непривычной воды» и «тяжелой пищи». Я была мнительна – мне казалось, что меня подозревают в обмане. Я шла с книгой на улицу, и у меня действительно кружилась голова, и темнело в глазах оттого, что я отвыкла бывать на солнце. Я запиралась в дощатом туалете на заднем дворе и смотрела в щели, как бабушка кормит кур или тетя Вера с дядей Василием варят кашу поросятам. Куры толкали дверь, прислоняясь к теплым доскам, и кудахтали на крыше сортира.
Каждый вечер Марина спрашивала меня, пойду ли я гулять. Она одевалась на террасе, и запахи чистой, только что выглаженной одежды, косметики и духов умножали мое волнение. В такие минуты я боялась потерять сознание, но никогда не теряла. Я еле отвечала: «Не знаю… может быть попозже, если смогу», – и не притворялась – мой голос действительно был слаб. Сначала Марина хотела оставаться со мной, и я изо всех сил убеждала ее идти, не жертвуя ради меня прогулкой. Потом она стала только делать вид, что остается, и мне уже не стоило столько труда ее уговорить. Марина уходила. Несколько минут я лежала. Пыталась заставить себя начать собираться только через полчаса – Аслановы выходили поздно, – но пока я ждала, малодушие начинало охватывать меня. Чтобы не поддаться ему, я вскакивала и принималась собираться. Весь день я мечтала, что вечером произведу впечатление своей внешностью, но мне не хватало силы воли ни погладить юбку, ни почистить туфли. Кроме того, я боялась, что мои приготовления уличат меня в притворстве. Каждый вечер я уходила из дома в джинсах и кедах, с мыслью, что все равно Юсуф еще не будет смотреть на меня и я привлеку его внимание чем-нибудь другим.
Я шла к Аслановым, звать Зухру. Зухра и Юсуф были еще не одеты, часто они еще помогали матери по дому. Я ждала, сидя в их спальне, и старалась запомнить всё вокруг – вытертый таджикский ковер, одежду на стульях, утюг в углу… Там был какой-то особенный, жирный свет, будто все в комнате покрыто маслом. Там пахло рисом и сухими цветами. Это были горные цветы – когда собирались уезжать, хрупкие вещи переложили травой. Потом Зухра выбрала цветы и рассыпала их между рамами.
Лето кончалось. Я отчаивалась в исполнении клятвы.
Однажды, случайно открыв книгу, я прочитала, как женщина зашила в камзол царю тряпочку со своей кровью. Я едва дошла к Аслановым и долго стояла на крыльце – сердце билось слишком громко. Зухра уже собралась, она гладила в спальне. По ее волосам ползли тени, будто огонь приближался к ним и удалялся от них. Отсветы от красного свитера лежали на ее щеках и запястьях. Лампочка в утюге мигала. Я сидела в оцепенении, и мне показалось, что кто-то вдруг бросил мне за шиворот раскаленные угли.
– Сейчас пойдем.
Зухра взяла стопку глаженого белья и вышла из спальни. Я разворошила холодную одежду Юсуфа, сваленную на стуле, вытянула полосатую рубашку и спрятала себе под кофту. Пока я сидела, ссутулившись, видно не было. Я думала: «Как я встану?» Вошел Юсуф. Он принес в миске вареную пшеницу и дал мне. Миска жгла руки, и я поставила ее на одеяло. Сквозь пар, поднимающийся от горячих зерен, я видела Юсуфа. Он как дух ходил по комнате и искал рубаху. Большая черная птица пролетела за окном, как летали обугленные клоки сена.
Юсуф вышел, я слышала, как брат ругает сестру из-за пропавшей рубахи.
Я вытащила ее, принявшую тепло моего живота, из-под кофты и бросила под кровать.
Иногда я могла позволить себе увидеть Юсуфа днем. Но все же не слишком часто, потому что и Юсуф, соблюдая приличия, не ходил под окнами моей сестры…
Как-то я почти случайно шла мимо дома Аслановых и встретила Зухру и Юсуфа. Они стояли на дороге и смеялись над пекинесом Нефритом.
– Высунь язычок, Нефрит, ты мне так больше нравишься, – сказала Зухра.
Я спросила:
– Что у него с зубами?
– Кости ест, поломал.
– У него и эти качаются, – сказал Юсуф.
Зубы у Нефрита остались через один. Он чему-то радовался, глядя на хозяев, и рыжий хвост обвалял в пыли.
– Он так похож сейчас на Ренату Ивановну, – сказала Зухра.
– А у него и глаза нет?
– Вытек, – сказали они мне.
Нездоровый вид Нефрита навел меня на мысль: я ведь каждый день могу ходить к тете Гюле Аслановой на перевязки.
Два дня я проклинала себя за малодушие, а на третий нечаянно распорола руку ржавым гвоздем, торчащим из стены сортира. Царапина в локтевом сгибе получилась длинная и глубокая, но повода для похода к медсестре не давала. Поборов отвращение, я ткнула в нее другим гвоздем, выбрав почище. Пошла кровь, тонким, но неиссякаемым ручейком. Я хотела довести дело до воспаления, но кровь не унималась. Пришлось зажать ранку носовым платком и идти к Аслановым.
На двери был замок. Я села на горячее крыльцо и стала разглядывать ранку. Темная кровь сочилась непрерывно, вокруг царапины наметилась опухоль. Платок почти весь пропитался кровью. Сухой треск кузнечиков казался мне каким-то металлическим лязганьем. Нефрит, не вставая со своего места у сарая, вилял хвостом, и рыжее вскидывалось в траве как пламя. Боковым зрением я видела подсолнухи и думала, что это что-то желтое висит на бельевой веревке. Несколько раз я оглядывалась, говорила себе: «Это подсолнух», – отворачивалась и снова забывала…
– А ребятишки Аслановы на пруд уехали, – сказала из-за забора соседка. – Они в другое верят – видишь, и после Ильи купаются.
– Нет, я к тете Гюле, на перевязку.
– А у ней сегодня дежурство, она в Шовском. Чего с рукой-то?
– Гангрена.
– Да ты что?
– Да, уже проходит, до свиданья.
– До свиданья…
Соседка Аслановых зашумела колонкой, что-то звенело под землей, и вода разбивалась о камень.
Кровь не переставала, рука болела, и я пошла в Шовскую больницу.
Я боялась ехать на попутке и сорок минут шла пешком. За это время кровь остановилась, но рука перестала сгибаться. Мимо проносились машины, груженные зерном. Сначала меня обдавало раскаленной пылью, затем зловонием бензинного жара, а потом град пыльных зерен хлестал в лицо. Я чувствовала, как грязнится моя кожа. Пальцы от жары распухли, и всегда болтающееся колечко сдавило палец. Я знала, что у поворота на Кочетовку есть заржавленная колонка, вокруг растет крапива, а в сточном желобе живут жерлянки. Я надеялась найти там воду, но колонка оказалась мертва.
Больничные окна были распахнуты, и в палисаднике пахло лекарствами, цветами и дезинфекцией.
Я разулась в прихожей, опираясь на инвалидную коляску со спущенными шинами. Усилившийся запах дезинфекции и белые стены удручили меня. Со всем смирением желая себе здоровья, я постучалась в дверь к «Дежурной сестре».
На больничной банкетке полулежала девушка в коротком белом халате, таком потертом, будто он истлел на ней. Девушка оторвалась от газеты и взглянула на меня. В ее глазах умещалась и плавала вся комната. Девушка снова нашла, где читает, и спросила:
– Чего?
Я объяснила – мне нужна тетя Гюля Асланова. Девушка ответила, что ее нет, она в Лебедяни с главврачом Иосифом. Я испугалась, что девушка не поможет мне.
– А вы не посмотрите руку?
В моем голосе была мольба, и я не устыдилась мольбы.
На раскрытом окне тикали часы.
Девушка не спешила смотреть.
– Что с рукой?
– Ржавым гвоздем проколола. Сильно.
– Кровь идет? – Девушка не поднимала глаз от газеты.
– Уже нет. Но болит. Посмотрите, пожалуйста, рука не сгибается.
– Зеленкой мазала?
– Нет. У меня нет ни зеленки, ни бинта, ни ваты. – (Всё это было у тети Веры, но не тщетно же я шла сюда.) – И тут глубокий прокол.
Девушка как будто не верила мне:
– Некогда сейчас смотреть, надо больных кормить. Пойдем, поможешь.
Она поднялась с банкетки и изогнулась, уперев руки в поясницу. Потом уронила плечи и пошла к дверям. Я угадала в ее теле боль, и эта догадка дала ей в моих глазах право вести себя так. Я пошла за ней, не спрашивая, посмотрит ли она потом, как если бы участия в кормлении больных мне было достаточно.
Девушка шествовала по палатам с таким видом, словно все больные попали сюда по ее воле. Палаты затихали, заслышав стук туфелек за дверью. Я, превозмогая тупую боль под локтем, вкатывала тележку с тарелками вслед за девушкой. Помощь ей не требовалась, ей просто хотелось разговаривать во время этой работы. Мы обошли девять палат, и в каждой девушка мне что-нибудь объясняла, не обращая внимания на больных. Она говорила:
– Сухорукому ложку не надо, он ест ртом с тарелки, и слепой, что интересно, тоже. А этот – зэк, тридцать лет в тюрьме, напьется и начнет парализованную руку трясти, трясет и кричит: «Я в жизни ни одной лягушки не убил, у меня на них рука не поднимается, но человека я могу душить, резать, рвать!» – слепого пугает. Стихи пишет. А это бабка-гермафродитка, всю жизнь курила, ходила в штанах. Сует мне в прошлое дежурство пятерку: «На, – говорит, – купи себе чего хочешь».
Девушка усмехнулась, и старуха с тарелкой на коленях поймала ее взгляд и улыбнулась ей беззубо. Так Нефрит смотрел на своих хозяев.
– А эта здорова, – продолжала девушка, – у нее сын приехал из тюрьмы, стал пить, бить, она и ушла сюда, пока место есть – держим. Еще у нас была девяностопятилетняя девственница, очень этим гордилась. У нее борода и усы выросли, брили. Еще сектантку привозили – жила на отшибе, две бабушки ей прислуживали, как служанки. Священник приехал на праздник причащать больных, а она схватила его сзади и стала трясти: «Ну-ка, скажи мне Закон Божий! Сколько у тебя было женщин?»
– А он что?
– Ничего. Понял. «Уберите, – говорит, – больную». Тоже, наверно, была девственница, ее в Кащенко увезли. А вот эта все забыла – были у нее дети, не были, был ли муж, – только поет одну песню, и все по ночам: «Разлука ты, разлука…» А слепой каждый день выйдет в коридор после ужина и кричит: «Люди добрые! Бабулечки-красуточки! Дай Бог вам здоровья на долгие-долгие годы! И еще ходят к нам бандиты деда слепого убивать!» – это он про зэка. Говорит: «Я поздравлю, и мне легче станет».
Одни больные сидели на кроватях, других девушка быстро приподнимала на подушках и ставила тарелку не на тумбочку, а на одеяло. В открытые окна ветром заносило пыльцу из палисадника, и девушке приходилось ее стряхивать с кроватей, стоящих у окна. Девушка все делала не глядя, только мелькали ее руки, затянутые в белые рукава халата, и розовые коленки.
– Одна бабка вообразила, что она – моя мать, – сказала девушка, – сейчас увидишь.
Мы вошли в девятую палату. Там стоял сладкий запах гнили, и уличный воздух из раскрытого окна только немного заглушал его. Девушка громко объявила:
– Я пришла!
– Дочка, ты? – детским голосом отозвалась маленькая старуха с кровати у окна.
– Я!
– Пойди же ко мне, хоть посмотрю на тебя.
Девушка не отвечала – она раздавала тарелки другим больным, по очереди.
– Говорить не хочешь? Осерчала? А ведь ты моя кровь! А это я серчаю на тебя! Где была? Давно не приходишь, забыла мать, и конфеты не ты принесла – чужие люди!
– Где была? На огороде! И конфеты я тебе купила – а кто ж? Передала только через других. На, поешь.
Девушка взяла с тумбочки карамельку и вложила ее старухе в руку.
– Моя мать даже ревнует, – сказала она мне, – вернусь с дежурства – обязательно спросит, как там бабка Земкина.
Старуха стала послушно сосать карамельку, и легкий ветер из окна остужал ее кашу.
Собирать посуду было еще рано, и девушка перевязала мне руку. Она опять устроилась на банкетке и велела мне промыть ранку под краном, а потом открыть шкаф и достать оттуда перекись, йод, вату и бинт. Она сказала:
– Спина болит, не могу ни сидеть, ни стоять. Ну, ничего – скоро ремонт, больных развезут, а я в отпуск в санаторий поеду.
Чтобы поддержать разговор, я спросила, привезут ли больных обратно?
– Нет, – ответила она. – Новых наберут. Стариков – в дома престарелых, «мать» мою – в Елец, например. С новыми больными легче будет, хотя меня и эти любят.
Я тоже любила ее, соизволившую показать мне разнообразие страданий и навсегда избавившую меня от уверенности, что моя боль – исключительна и никто другой не в силах перенести ее…
В автобусе качались шторки и дымились пылью. Между Шовским и Сурками асфальта не было. Пассажиры накрывались огромным куском полиэтилена. Те, кто стоял, дышали в рукава или натягивали воротники до глаз. Вместо сидений и пестрых пассажиров на них они видели гигантский покачивающийся студень в белом тумане. Когда мы проехали пыль и полиэтилен взлетел над моей головой, я заметила, что Юсуф сел на переднее сиденье. Он ехал на рынок и держал на коленях белое, как его зубы, эмалированное ведро. За щекой у Юсуфа застрял кусок яблока – стал есть его от скуки и понял, что не хочет. А лениво надкусанный плод Юсуф закопал в своем ведре.
Мое сердце билось как-то значительно, увесисто, и с каждым ударом тоска все больше вытесняла из него радость – мы ехали встречать маму, и это значило, что ночью мне уже не ходить на поляну…
Аслановы только что вышли на улицу – отец приехал к ним, и весь вечер готовили, сквозь пелену пота на кухонном окне я видела, как Юсуф режет лук с закрытыми глазами – не знал, что я смотрю, вышли – и сразу пошли меня провожать, в половину двенадцатого. Зухра с сожалением сказала:
– Плохо, что ты идешь домой в такую рань. Может, хоть в Курпинку завтра со мной сходишь? Я еще брата возьму.
Она сорвала листик с куста, и сложно сплетенная тень на ее лице так закачалась, что у меня зарябило в глазах.
– Конечно, пойду!
– Тебя тетя Рита не пустит, – сказала моя сестра.
Я не унизилась до ответа, но не посмела отпрашиваться у матери.
Я проснулась и увидела, что на рассвете блестит всё – небо, березы, подоконник, циферблат красного будильника, мои руки и треугольник груди в вырезе ночной рубашки… Птицы так кричали, что я удивилась, почему никогда не просыпалась только от этого крика и от этого света – всё было ярко и громко. Я тихо встала и надела платье. Мне его привезла мама, оно было новое, и я чувствовала, как оно сидит на мне, держит меня.
Я спала на террасе, а она – в спальне; кухня, зал и коридор разделяли нас, но я слышала ее дыхание, всегда такое спокойное, далекое и животворящее. Хотя она и не всегда была со мной, но до этого утра я знала – пока она дышит, и я дышу. Я боялась, что когда-нибудь нить ее дыхания, на которой я держусь, как паучок на паутинке, оборвется…
Я залезла под одеяло в платье и только закрыла глаза – зазвенел будильник, и солнце, отраженное в циферблате, ударило мне в лицо. Я вскочила и схватилась за расческу. И вдруг надежда искусила меня: что, если я смогу вернуться так, что мама ничего и не узнает? Я вытащила из-под простыни тяжелый матрас и завернула его в одеяло. Не знала, похоже ли это на то, что я сплю, свернувшись калачиком и накрывшись с головой, поэтому, чтобы придать сходства, отрезала половину только что переплетенной косы и устроила ее на подушке: якобы торчит из-под одеяла. Там, в зале, встала бабушка, чем-то занялась на кухне. Она вздыхала и сдавленно кашляла все ближе к двери на террасу. Я испугалась, что она попытается и не сможет остановить меня. Босиком выскочила на улицу, не помня, как отперла дверь, не смогла запереть и побежала к дому Юсуфа, сжимая колючий ключ в кулаке.
Холодная роса обжигала ноги, и пятки стыли. Навстречу мне шла розоволосая, по-утреннему блестящая, улыбающаяся Зухра с корзинкой и вела за руку младшего брата, Вениамина.
Пока мы шли по Дороге, теплело. Земля высыхала, и мои подошвы из черных становились серыми. Сонные бабочки моргали на загустевших лужах, складывали крылья и оказывались не белые, а зеленоватые. До самого поворота Зухра вела брата за руку, будто боялась, что он исчезнет. Она говорила про своего отца.
До самого поворота я думала о Юсуфе.
А потом, украшая горизонт, сосновым венцом впереди засияла Курпинка. Дорога тянулась к ней как полотенце, потому что руками никто к ней прикоснуться не посмеет.
Зухра отпустила Вениамина, и он бросился в поле, на бегу стаскивая с себя рубашку.
Небо поднималось аркой, пропуская нас под собой, и поля растекались желтыми и зелеными потоками, омывая Курпинку, и то приносили к нам, то уносили от нас Вениамина.
– Какой здесь воздух вкусный. Как у нас в горах, – сказала Зухра. – Почему называется – Курпинка?
– Здесь жил помещик, Курпин. Во время революции он бежал, усадьбу разрушили. Остался Старый Сад – помещичий, и посадили Новый, и пасеку сделали.
– А осталось что-нибудь от дома?
– От его – ничего. Там сейчас Плотина, туда за грибами ходят.
– Пойдем посмотрим грибы.
И мы вошли в поле за Лосиными Буграми, и Зухра стала звать Вениамина:
– Иди сюда, дай мне руку, мы в лес вошли!
– Сейчас! Сейчас! Вы вошли, а я нет!
Он бегал по полю, вскидывая руки, и маленькие смугло-розовые кисти вспархивали, как птички, и птицы взлетали, потревоженные в потоках ветра. Оказалось, Вениамин потерял рубашку.
– Весь в брата и в отца, – сказала Зухра. – Все они у нас чудаки.
Мы пошли на Плотину и вышли к выгоревшей Поляне, по краю поросшей орешником. Ее сжег Садовник, спившийся и сошедший с ума. Орехи здесь не вызревают, и мы набрали молочных, в скорлупках, как бы обтянутых замшей. Мы вступили на глиняный гребень Плотины. Искусственный пруд давно ушел под землю, и склизкие глинистые склоны оврагов, образовавшихся по обе стороны Плотины, заросли молодыми кленами. Глину покрывали истлевающие листья, скопившиеся в оврагах за несколько лет. Они замедляли скольжение, и мы на ногах съехали на дно левого оврага, придерживаясь за тонкие гладкие ветки. Все там было сумрак и тление. Мы нашли несколько мумий белых грибов, и чью-то покинутую нору, и серый песок возле входа в нее. Выбраться из оврага было сложнее. Мы карабкались и тащили Вениамина на рогатине, а он, крепко держась за толстый ее конец, норовил ехать вверх. Глина отваливалась с моих ног черепками.
Скоро лес вывел нас к поляне, задушенной крапивными зарослями. Когда-то тут была пасека. А теперь только крапива бесплодно жалила. Ничего не осталось от собачьих будок, перевелись щурки, а на том месте, где был дедушкин шалаш, крапива росла выше, будто и у шалаша была своя могила. И словно белый остроносый корабль выплыл на нас из зеленого ветреного океана – показался на крапивных волнах угол Дома.
– Здесь жил барин! – закричал Вениамин.
– Нет. Это мой Дом.
– Здесь твои бабушка с дедушкой жили, да? – спросила Зухра. – Тут должны быть призраки теперь.
– Я пойду туда, зайду!
– Нет!
– Я только на пороге постою!
– Надь, скажи ему, что нельзя!
Но и не говорить можно было – чужие не заходили в мое святилище, потому что тоска, живущая там, чужда была их душам. Это я несла ее в себе, как в чаше.
Тамбура нет вовсе – кто-то разобрал на доски, нет дверей, шифер с крыши сняли, стропила обрушились, окна выбиты, рамы вынуты. В коридоре разобраны полы. Я зашла в комнату и увидела разбитую печь, ржавую дедушкину кровать и благородную пахучую плесень, пожирающую Дом изнутри. Везде, везде… Я села на край сетки, и вопль раздался вместо лязга. Позолоченная крапива лезла в окно, и будто бы от нее стоял в Доме такой зеленый, подводный свет. Там, где была спальня, – завал. Известковая пыль по щиколотку, и торчит из нее черным полумесяцем пуговица от бабушкиного халата. Я пошла на кухню. Липкие – все еще липкие – пузыречки из-под пчелиной подкормки толпились на подоконнике. На гвозде, в коконе пыли и паутины висела уздечка. Я сняла ее – и повесила на место. В кладовку, где всегда стоял бабушкин сундук, не решилась зайти. Ни разу в жизни я туда не заходила. И заглянуть благочестиво не посмела, только увидела на самом пороге ювелирный, целиковый скелет ласточки. Дом исчезал, он растворялся в Курпинке, претворялся в нее, и вся она становилась Домом, и была уже больше, чем Сад, – черты Царствия проступали в ней.
Когда я вышла из Дома, Зухра и Вениамин, хотя и стояли близко, отступили, и ладони их соединились мгновенно, как правая рука находит левую.
– Видели?
Я раздвинула давно уже потерявшие гибкость кусты акации.
Зухра вскрикнула.
– Могила!
– Здесь умер мой дедушка. Памятник, как на кладбище.
Пригоршнями я собирала сосновые иглы и кидала за ограду, как делала моя мама.
Мы пошли в Липовую Аллею, и там по-прежнему свет лился с веток как мед в золотом истоке ее и в золотом конце, в середине же, под черно-зеленым покровом, можно было и днем спать, даже и в дождь – ни струйки не пропускали густые ветви…
Там мы кололи орехи и ели их белые ядра, а потом медленно пошли вглубь, и Зухра находила грибы, похожие на янтарь.
На одном дереве вырезано мое имя. Только последние две буквы подернулись мхом. Я показала Зухре и сказала:
– Это вырезал мой отец.
Никто не знал, кто вырезал имя, оно появилось здесь до моего рождения.
На пересечении Липовой и Тополиной Аллей мы услышали шорох тележных колес в сухой, но еще не мертвой траве, и стук копыт в ритме тиканья часов верных, стрелки которых цифры с циферблата слизывают.
– Арба, – сказал Вениамин.
Мы увидели конопатую лошадь с губами, похожими на персик, и низкобортную длинную телегу. Чужой дед в кепке правил, трое чужих ребятишек валялись в пропахшем лошадью сене и грызли яблоки. Жеребенок и собака бежали следом. А за тополями, потом за Дорогой, Рябина так раскинулась, что грозди как розы топорщились и стояли.
– Ваша рогожка?
Дед выдернул из-под себя рубашку Вениамина и бросил в нас.
– А лапти тоже потеряли? Мы не видали, нет.
И мальчишка швырнул в нашу сторону точеный огрызок.
Я не прокралась на незапертую террасу с ненужным ключом. Вошла в калитку и мыла ноги под окном кухни, где за завтраком сидели они: бабушка кричала мне не слышно что, смеялась и замахивалась на окно половником; сверкая глазами и сережками, что-то с лукавой улыбкой говорила сестра, и молча глядела мама. У нее были синяки под глазами. Я знала, что она никогда не простит мне, что я была там без нее.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.