Текст книги "Кругами рая"
Автор книги: Николай Крыщук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
В это время, вероятно для полноты картины, полил прямой, без фантазий, глухой дождь. О таком глупо даже и гадать насколько. Пока не устанет. А когда устанет? А никогда.
Алексей зашел под старую ель, понимая, что и это укрытие скоро даст течь. Одежда уже успела промокнуть. Идти сейчас даже и под таким дождем было бы не страшно и не противно, если бы было куда и к кому. Стоять без надежды на тепло и уют – кисло. О таком состоянии, наверное, и говорят: раскис.
Чтобы не раскиснуть, Алексей злился. Злился и продолжал энергично обдумывать случившееся, поставив себя на место следователя.
Что могло произойти с этой девочкой, которая в электричке показалась ему домашней и смущенной, а у источника – опытной и уже имевшей дело с мужчинами? Евгению Степановичу она отвечала с притворной стыдливостью, мальчишкой с плеером повелевала. Ночью они зачем-то подсматривали, как он разыгрывал сцену перед Мариной. Потом Алексей встретил Дашу в трактире. Скорее всего, впрочем, это была галлюцинация от пьянства и недосыпа, но тоже ведь не просто так, значит, запала?
Получалась, как ни крути, долгая история отношений. И записка предназначалась ему, сейчас Алексей был уверен в этом. Возможно, Даша была из фанатов Грини? Ну да, «я вас сразу узнала». Письмо Татьяны к Онегину. А он не удостоил даже отеческого разговора.
Но порванный лифчик, найденный как раз на назначенном месте? Значит, нашелся тот, кто отследил всю историю и подкараулил? Бред какой-то! И вдруг Алексей понял, что единственный, кто действительно годился на роль преступника, был Женька. Зачем он оставил Анисьича одного? Где бродил до ночи? Его уже допрашивали, Алексей знал, и Женька сказал, что отсыпался в привокзальном буфете. Врал! Там его Алексей не видел, когда загружался. А подкупить буфетчика ничего не стоит. Похотливость была маслом размазана на лице доктора.
Вычислив убийцу, Алексей немного успокоился. Но длилось это недолго. Ведь сам он ничего не помнил после вчерашнего исчезновения, хотя до последнего момента, кажется, соображал. А что, если сознание вернулось, но уже не к нему, а к тому, кто побывал в этом ничто? Он знал, что выпадение сюжетов из памяти – один из типичных признаков алкоголизма, хотя сам подобного не испытывал. Мог ли он в этом случае быть до такой степени не собой, чтобы совершить то, о чем говорил следователь? Впрочем, выражение «быть не собой» – не аргумент для юристов. Значит, точнее спросить так: мог ли инстинкт насильника и убийцы, который, как утверждают, есть в каждом, в пьяном состоянии отвязаться и действовать, подменив его волю? И как это он еще вчера легко мечтал побыть волком?
Но ведь мелькнувшее желание, если оно не стало мечтой, даже и на Страшном суде не считается грехом. А в нем и этого мелькнувшего желания, кажется, не было. Однако, пытаясь застегнуть ворот рубашки и обнаружив отсутствие двух верхних пуговиц, Алексей впервые по-настоящему испугался.
* * *
Когда он совсем промок и решил уже идти в дом, преодолев брезгливость к милицейской ищейке, его окликнули. Окликал женский негромкий голос, как будто они были в комнате, а не в лесу. Он почему-то сразу решил, что зовет Даша. Но тут же разглядел, что, не спускаясь с дороги, придерживая у шеи край полиэтилена, ему машет из-под своей накидки Тамара Ильинична. Алексей вышел.
– Что?
– Алексей Григорьевич, пойдемте-ка к нам.
– Зачем? – спросил Алексей неприязненно, помня, что там увидит Женьку. – Я к себе пойду.
– К нам, к нам, – снова сказала Тамара Ильинична. – Мне вам что-то сказать надо.
– Лучше сыну своему скажите.
– Вы не понимаете. К нам. К нам милиционер приехал. Он вас ищет.
Они молча пошли по дороге. Тамара Ильинична семенила впереди, дождь непрерывной дробью бил по пленке, как будто на голове она несла школьный барабан. Тихий, шкодливый стук, как ночью в пионерской.
У самого крыльца Тамара Ильинична вдруг повернулась и остановила Алексея, прижав к его груди ладонь:
– Сынок! У тебя папа умер.
Глава тридцать седьмая
НА ФОНЕ ПРЕЖДЕВРЕМЕННЫХ ПОМИНОК В ДОМЕ ТАМАРЫ ИЛЬИНИЧНЫ АЛЕКСЕЙ ПРИХОДИТ К ВЫВОДУ, ЧТО СМЕРТЬ ПРИДУМАЛА МАМА, И ЕДЕТ НА ВСТРЕЧУ К ЖИВОМУ ОТЦУ
– Не может быть, не может быть, – монотонно повторял Алексей. – Я видел его вчера.
Так же он ответил Тамаре Ильиничне, когда на крыльцо вышел мальчик-милиционер, без фуражки, с расстегнутым воротом рубахи, и, неслышно прищелкнув пальцами, едва не спросил: «Ваш отец может это подтвердить?»
Жестяные ходики продолжали работать в темноте. Алексею казалось, как в детстве, что они нарезают время лапшой, чтобы оно стало съедобнее. Мама говорила: «Не глотай большими кусками, жуй хорошенько». То же и со временем. Большие порции его не годились ни для души, ни даже для ума.
Алексею хотелось сейчас проскочить в эту паузу между тиканьем ходиков и очутиться в чистом времени, в котором только что произошла, и происходит, и будет теперь уже вечно длиться смерть отца.
– Как-то многовато сразу, – сказал он вслух, имея в виду сцену между отцом и Таней, на которую он нарвался, прилетев на крыльях любви, историю с Дашей, где он был главным подозреваемым, и теперь вот смерть отца. Сейчас бы заснуть и проснуться.
Он лежал в комнате, на постели, на которой, может быть, спал арестованный Анисьич. И за окном был не день и не ночь, как будто Создатель задумался и не решил еще
– отделять свет от тьмы или оставить эту серую пустыню именно такой серой, чтобы никого не будить и никого не вводить в искушение.
Сумрак – ничье время. Сумрак наполнял и ту комнату, в которую завел его однажды отец и в которой был гамак с арбузами.
До первой электрички оставалось меньше трех часов.
На веранде поминали отца. В общем, это было продолжение застолья, хотя поводы несколько изменились. Но процедура общения с алкоголем в каком-то смысле выше жизни и смерти.
– Мир праху, – Тамара Ильинична вздохнула. – Женя, Алексей говорил, как звали отца? Вообще-то Алексей Григорьевич скрытный.
– Он и на допросах, говорят, такой. – Ага, значит, и мальчика в погонах с собой усадили. Распивает спиртные напитки со свидетелями следствия или, может быть, даже с подследственными. Повод, правда, тоже не рядовой. Впрочем, смерть давно уже стала таким же незаметным делом и таким же кратким, как упоминание.
– Ладно, неважно. За помин души пьем. – Женька всегда оживлялся, когда речь заходила о болезни, а тем более о смерти. Ему казалось, что это его поле и он здесь хозяин. – Асистолия, наверное. Это бывает. Раз – и все! Зато без мучений, позавидовать можно.
Смерть отнимает у человека последнюю защиту, и он становится уязвимее, чем был при жизни.
Какое-то время разговор за стеной не поддавался расшифровке.
Алексей попытался представить, что делает сейчас мама. И видел только одно: мама сидит в халатике на кухне, курит и смотрит телевизор, как делает это уже давно, из вечера в вечер. Но скорее всего заснула. Телефон в доме не отвечал.
Неужели и смерть отца не разрушила ту стену, которая за годы выросла между ними, и мать, узнав о смерти, не
заплакала даже, как плакала, когда люди умирали в кино?
Жизнь их и после ссоры мало в чем изменилась. Только цвета поменялись местами, как будто им подменили фотографии на негатив и никто никого не узнавал.
– У меня утюг холодный, – говорила, например, мама.
– Давненько не брал я в руки клюшку, – откликался отец и начинал рыться в инструментах.
– Оставь, – отвечала мать, – ты выключил его, когда брился. Вставь в розетку.
– Цветущее слово «розетка»! – говорил отец.
Он по забывчивости продолжал еще некоторое время радоваться жизни. Но в негативном сюжете все умерло. Мама трогала пальцем утюг и громко шептала:
– Припадошный.
Алексей надеялся, что все это последствия болезни идеалами, которую родители подхватили в молодости и которая давала теперь знать себя ревматическими болями; когда пройдут положенный путь взаимного отвержения, может быть, вновь примирятся и счастливо умрут в совместном одиночестве.
Разговор за стеной стал громче.
– Тоже, говорят, академиком был, – сказала Тамара Ильинична.
Господи, кто это ей мог наговорить? В Академию отца прокатили – для ученых он был слишком писателем, слишком импрессионистом. Человек, который употреблял в своих работах выражения вроде «скаредная поэтика Тютчева», пройти в Академию мог разве что через окно.
– Да, да, все одним кончается, – сказала Тамара Ильинична, продолжая думать о своем. – Сегодня вот Анисьича вы забрали, а завтра где он будет? Безгрешная душа.
– Если безгрешный, то ищите в раю, мама. Нет, сначала, конечно, морг, потом банька, чтоб земную паршивость в небо не занес, а тогда уж рай.
– Сволочь ты, Женька!
– Легче надо жить, легче, – снова заговорил доктор. – Шел трамвай десятый номер. На площадке кто-то помер.
Женьку надо было бить, снова с запозданием подумал Алексей. Есть такие люди, которых бить – правильно.
– Смерть – это ведь небывалое приключение организма, понимаете? Что там все античные трагедии! Несварение желудка, например, потрясающей силы сюжет!
Почему-то дилетанты кажутся иногда настоящими поэтами. Таким был, несомненно, и Евгений Степанович. Фамильярные отношения с незнакомой ему смертью, как это ни дико, были поэзией какого-то легкого жанра.
С четвертого курса внебрачного сына Тамары Ильиничны выгнали за выпуск стенгазеты во время чехословацких событий. К его статье о жестокостях дрессировки стояло написанное по-чешски посвящение: «Моим чешским друзьям». Он все же устроился как-то судовым врачом, побывал в десятках стран. Пиком его профессиональной карьеры была операция аппендицита у поварихи и морской жены капитана в районе экватора. В конце концов Женьку все же уволили с деликатной формулировкой «за нефункциональное расходование препаратов». С тех пор и до сегодняшнего дня он служил карантинным врачом в порту. Место, как все говорили, хлебное, но по крайней мере для жизни других не опасное.
И вот сейчас Алексей слушал о внезапной коронарной смерти, о желудочковой тахикардии, и слова эти придавали какое-то неизвестное значение всему случившемуся. На миг ему показалось, что из уст этого шакала он и впрямь может узнать что-то важное. Доносились, однако, только обрывки:
– Электрическая нестабильность миокарда… Все сокращения в клетках… токами ионов… процессы внезапно разбалансируются… дело не столько… ритмы формируются неправильно… В общем, когда этот процесс возбуждения клетки заканчивается и клетка должна отдохнуть, вдруг возникают новые всплески токов, дальше образуется какая-то яма, и в этот момент появляются странные нарушения ритма… Как только миокард рядом страдает, тут же патологические токи…
Странно, Алексею казалось, что во всей этой медицинской невнятице он узнавал характер и жизнь отца.
Сейчас он думал о том, шел тогда дождь или нет. Мальчик сказал, что отца нашли на какой-то набережной и что он был еще жив. Неужели долго лежал, беспомощный, один? У нас ведь все привыкли, идут мимо. И шел дождь и наливался ему в уши? Как он испугался тогда, маленький, на пляже, когда ему показалось, что отец мертв и мошки хозяйничают на его лице! Разве что-нибудь с тех пор изменилось? И вдруг Алексей понял, что вчера со всей истовостью, глубиной, отчетливо желал именно этого – смерти отца.
* * *
Первая электричка отходила в 5.36. Утро после дождя было свежим и притихшим. Зеркальные кроны берез слепили глаза. В каждую ягодку на волчьем кусте было вставлено по молочному блику. Аккуратное, чистое и настолько безукоризненное утро детских сказок встретило Алексея, что, казалось, привыкнут глаза и он непременно разглядит с ночи оставленные следы невиданных зверей.
Было еще так рано, что не выводили собак, и промокшие дороги, истончаясь до нитки, завивались где-то на горизонте, останавливая бег у пивных ларьков и бензоколонок.
Алексей шел на встречу с отцом.
Еще ночью он вдруг подумал: «Неужели отец решился умереть всерьез?» Подумал так, как будто у него не было сомнений, что смерть всецело зависит от воли отца и дело только в силе и окончательности этой воли.
Отец не мог умереть. Ничего не сходилось. От избытка жизни не умирают, и, значит, всю эту историю сочинила и разыграла матушка. Ее стиль. Послала свою энергию разом по всем направлениям. А Алексей как раз оказался в одном из милицейских списков. Возможно, таким диким способом она хотела вернуть блудного сына? Иногда мать бывала решительной и могла в этом дать вперед сто очков отцу.
Алеша вспомнил представление, устроенное однажды в магазине одежды. Покупали для мамы пальто. Одно пальто было страшнее другого, сшитые как будто специально для тех провинциалок, которые голосуют сердцем. Невероятную цену при этом можно было сравнить только с невероятностью окраса. Таких желтых и зеленых цветов в природе не бывает. Но мать продолжала стаскивать с вешалки все новые экземпляры, удивляя продавщиц воодушевлением.
– Прелесть, прелесть, – повторяла она, вспотевшая, с сумасшедшими глазами. – А вот это? Посмотрите! – мама размахивала ворсистым пальто цвета зимнего огня и направлялась в примерочную. – В таком хорошо медляк в лесу танцевать.
– Дуня! Дуня! – кричал ей в спину отец.
– Девочки, зачем сюда пускают мужчин? Они же ничего не понимают в верхнем белье! У вас замечательная коллекция!
И вдруг воодушевление оставило ее. Если бы к этому можно было применить слово «бесцеремонно», то бесцеремонно. Мама медленно натянула на себя старенькое пальтишко и молча пошла к выходу. У самых дверей она остановилась, обернулась к уставшим продавщицам и, достав из кармана пригоршню золотых колец, высыпала их, как уронила, рядом с корзиной на гранитный пол. Странно улыбнулась:
– Простите.
На улице отец сказал:
– Народ требует объяснений.
– А ничего. Надо вести себя прилично и не держать всех за жадных лохов. Положили в карман каждого пальто по золотому колечку. Женщина, примеривая, нащупает, надо же обязательно руки в карманы засунуть, чтобы почувствовать пальто своим. Украсть, конечно, не решится, а и расстаться с ним уже не захочет и купит эту дрянь, позарившись на прикуп. Вот и все.
– Но они ведь, значит, следили за тобой? Как же ты?..
– А! – махнула рукой мать. – И кольца-то все медные, у цыганок наверняка куплены по червонцу и начищены зубной пастой.
Такой была его мать. Алексею казалось иногда, что она страдает от своих бесповоротных решений, что она в каком-то смысле заложница их, потому что не знает дороги назад.
Пожалуй, что она посвятила в свою игру и мента, сообразил сейчас Алексей. Как это тот сказал в самом начале? Что район у них и так густо населен бандитами, а ему, вместо того чтобы рисковать по должности жизнью, приходится заниматься семейными неурядицами.
Даже этот никогда не мысливший тростник, этот заброшенный подросток с мужским плавающим кадыком не смог бы назвать смерть отца семейной неурядицей. Мать небось ему еще и денег пообещала.
Не придумала ли она к тому же таким образом помириться с отцом? Сидят сейчас соединенные общим несчастьем, собирают каждый в своем стакане чаинки и как бы незаметно, под темным пологом надвигающейся старости, сближают, сближают свои позиции. Правда, старость у отца, как выяснилось, не такая уж одинокая.
Алексей решил, что не обмолвится о Тане. Он не представлял, как будет жить дальше, обида и ревность снова взяли верх, когда он понял, что отец жив. Однако выяснения отношений не будет. Хотя бы потому, что никогда в них ничего не выясняется и все серьезное в жизни делается молча. Это стало понятно только теперь.
По инерции представлял он картинку встречи. Отец будет изображать обиженного и одновременно чувствовать себя виноватым, потому что оказался в деле своей смерти не слишком обязательным. Мать начнет показывать, стесняясь, предварительно накопленные слезы. Потом спросит сдавленно (потому что нет предела материнской доброте и мать всегда мать):
– Завтракать будешь?
Алексей ответит, не надо особенно фантазировать:
– Я сыт уже на всю оставшуюся жизнь!
Отец скажет:
– А я что-то и впрямь проголодался.
И мать начнет возиться у плиты, медленно набирая скорость, потом незаметно повеселеет и скажет:
– Ладно, давайте уже кончать с этим недоверием и паранойей.
Нет уж, дорогие мои, живите и дальше, ликуя и скорбя. Мы больше не любим это доброе кино!
Глава тридцать восьмая
ПОХОРОНЫ С КОНФЕРАНСОМ. ДЕТЕЙ ИЗ ЗАЗЕРКАЛЬЯ НЕТ. ПОДАРОК НА ЮБИЛЕЙ. ОБНАРУЖЕННОЕ РОДСТВО. АЛЕКСЕЙ ВНЕЗАПНО ВОЗВРАЩАЕТСЯ В ПОСЕЛОК
Евдокия Анисимовна работала с мрачным воодушевлением похоронного администратора. Она звонила, уведомляла или со сдержанной скорбью сообщала, заказывала, уточняла, отменяла и настаивала. Поминки, правда, взяла на себя кафедра. Но уровень того, что призвано было отметить и почтить неизбежность, должен был соответствовать значимости усопшего. Другие по равнодушию или из зависти могли не оценить, она же чувствовала ее сердцем, а все предстоящее видела в душераздирающих и благородных подробностях.
Уже на кладбище Алексей узнал, что матерью заказан ритуальный конферансье.
Могила была вырыта, открытый гроб стоял рядом, когда этот нанятый прошел в центр собравшихся по лапнику, выстеленному под его концертные ботинки, и начал свой номер.
Скандала не хотелось. Отец уже не принадлежал себе. Капли, падающие с веток, и те служили не ему, а легким шоком летели на лысины собравшихся, чтобы напомнить, что сами они еще живы и, даст бог, переживут не одно подобное мероприятие.
Конферансье пел и кричал. Несмотря на молодость, ему были знакомы мельчайшие подробности из жизни усопшего. Он не заглядывал в шпаргалку, с импровизированной паузой вынимал из сердца горячие эпитеты, подсказанные вдовой, помнил, как этот удивительный человек любил жизнь, благодаря чему младенцем выжил в блокаду, называл по имени-отчеству мать писателя и ученого, а также со значением выкликал названия его трудов.
Алексей чувствовал, как в нем нарастает ненависть и обида за отца. Когда нанятый заговорил о тонком психологизме, историческом чутье и гражданской мощи писательского слова Михайлова, взяв в союзники Маяковского: «От этих слов срываются гроба шагать четверкою своих дубовых ножек», Алексей понял, что не может больше дышать. Он схватил парящую руку, захлопнул в ладони расшалившегося оратора свежую купюру и сказал тихо и зловеще: «Вам благодарны».
Речей было немного, самое задушевное и веселое коллеги припасли, видимо, для застолья. Те же, кто счел необходимым выступить по должности или сроку дружбы, говорили тихо и возвышали голос, только когда обращались к отцу с риторическими вопросами. Не дождавшись ответа, они сконфуженно пятились. Все это походило на неудавшийся спиритический сеанс, когда спириты, не успев скинуть с себя обременительные путы жизни, плохо сосредоточились и не смогли войти в транс.
К автобусам шли с еще приличествующим ситуации ропотом. Но постепенно жизнь брала свое. Где-то раздался зажатый ладонью смех. Кто-то произнес неизвестное слово «парцелляция». Калещук, который во время церемонии зло смотрел на Алексея, сказал:
– Пропало дело.
Ему ответили:
– Красивый был человек.
Маму вел под руку сосед, лохматый громкий старик, с которым папа любил выпивать. Мама говорила, часто всхлипывая:
– Он встал рано и ушел. Где он был? Я не знаю. Куда он пошел? Я не знаю. Вечером мы пили чай с малиной…
Алексей машинально отметил, что в тот злополучный вечер, в то время, когда он поглощал шкаликами водку, отец пил с матерью чай. Снова что-то недоброе шевельнулось в нем по отношению к этому «красивому человеку».
Рядом незаметно оказалась Таня. Ее он на кладбище не видел.
– Задыхаюсь, – сказала Таня, – догоняла тебя. Ты не хочешь поговорить?
– Нет, – ответил Алексей, не поворачивая лица и ускоряя шаг. Но душистый ветер, пришедший от Тани, еще долго не улетал и не растворялся, и Алексей понял, что это волнует его не меньше чем в первый раз.
* * *
Без отца было неуютно. Возможно, они не виделись бы еще годы, но знать, что его больше нет…
Отец говорил: надо бороться не с виной, а с проблемой. Однако после его смерти не все максимы казались безупречными. Хотя бы потому, что проблему он унес с собой.
Отцу хотелось, чтобы память была честной. Но без него ничего не выходило. Память все время обманывала, путала, не справлялась. Отец мечтал развести жизнь, как шахматную партию, но и для этого нужны были двое.
Осталась пустота, свалка бесприютных вещей и таких же никчемных воспоминаний. Жизнь свою он прожил впрок, не задумываясь, как в этом будущем они с мамой будут без него. «Дорогому Алеше для ума и будущих размышлений, любящий его Автор».
Почему Автор? Какой еще Автор?
Мать то и дело порывалась кормить сына, холодильник был забит едой и водкой. Фаршированные перцы, котлеты по-киевски, селедка в винном соусе, корнишоны, красная фасоль, буженина, спаржа. Изобилие напоминало их давние пиры, последние годы все питались кое-как и сами по себе. В этой чрезмерности было что-то ненормальное. Всякий раз, когда кто-нибудь заходил, мама снова накрывала стол, подкладывала в тарелки, сама наливала водку и, показывая то на одно блюдо, то на другое, говорила: «Это Гришино любимое». При этом она с таким восторгом смотрела на исчезающий во рту гостя продукт, как будто кормила в это время не его, а отца. Да, да, Алексей чувствовал, она хотела накормить отца, про которого не было сказано еще ни слова в прошедшем времени. Лицо мамы цвело температурным румянцем.
Алексей читал или слышал, что вдовство иногда переходит в увлечение, но поведение мамы вызывало у него страх, граничащий с ужасом. Он несколько раз прижимал маму к себе и всякий раз ощущал, как тело ее мелко, каждой своей частью дрожит. Это была дрожь премьерши, которая позволит себе расслабиться и заплакать не раньше, чем ее оставят одну.
* * *
Наконец он решился: попросил, чтобы мама ни по какому поводу его не звала и не отвлекала, и закрылся в отцовском кабинете.
Он сам не знал, что искал. Кровать отца стояла разобранной, как будто тот вышел на кухню за сигаретой. Алексей понял, что мать, устроившая поминальный пир, в кабинет отца не заходила.
Над столом в рамке висел негатив факсимиле Блока:
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму…
Эти предсмертные строки висели здесь столько, сколько Алексей помнил себя.
Справа на видном месте лежала толстая папка. Рукой отца было написано: «Дети Зазеркалья». Над этой книгой об истории гениальных левшей отец работал едва ли не всю жизнь. Другие выходили незаметно, а с этой он носился, демонстрировал гостям папку, пересказывал анекдотичные или таинственные эпизоды. Все уже привыкли к тому, что профессорское чудачество рано или поздно приведет к созданию энциклопедического труда, который удивит многих.
Алексей осторожно развязал тесемки. То, что он увидел, поразило его больше, чем если бы там лежали мумифицированные левые конечности Леонардо да Винчи и Александра Македонского. В папке была стопка чистых листов, торцы которой покрылись едва заметной пылью. Это был муляж книги, «кукла», которую он заговорщицки подсовывал любому встречному, но (Алексей вспомнил) никогда не выпускал из рук.
Страсть к мгновенным перевоплощениям в отце была всегда, но для чего ему нужен был этот театр буффонады и мистификации? Намек на невыразимость некоего опыта? То, что Алексей таил в себе, то отец демонстрировал? Впрочем, демонстрировал, утаивая, и в целом версия никуда не годилась. С отцом она не срасталась.
А может быть – отвлекающий маневр, ложный аэродром, на который противник впустую сбрасывает боеприпасы? Это больше походило на правду и все же не приближало к ней. Зачем?
Отложив папку, Алексей вытянул наугад нижний ящик стола. Тот был наполнен газетными вырезками. Какие-то лежали в отдельной прозрачной папке. Там (глаза на миг ослепли, как от впервые набранной в газете собственной фамилии) были его, Алексея, статьи и рецензии, а также все его фельетоны о Грине.
Алексей откинулся на спинку кресла, зажмурился, и впервые за эти дни слезы легко потекли из глаз. Все оказалось таким простым. Он представил, как папа покупает газету с его фельетоном, тут же где-нибудь на скамейке прочитывает его под очередную сигарету, дома сам вырезает ножницами, читает еще раз и подкладывает в прозрачный файл.
Гринин плакал, счастливый оттого, что снова может плакать и что вместе со слезами из него выходит чувство заведомого, прирожденного сиротства. В ту же секунду он понял, что наконец стал свободен. Не потому, что мертвый отец не мог иметь над ним власти, а потому, что и мертвый – он любил его.
Алексей представил, как отец должен был обрадоваться тому, что автор расправился с Гриней. «Жалеют себя только бездарные» – его фраза. Теперь ни о каком возрождении Грини не могло быть и речи.
Вытирая слезы, Алексей продолжал путешествие по отцовскому кабинету. Коллекция авторучек с компасом, фонариком и часами. В них давно высохли чернила, часы стояли, стрелки в компасе бессмысленно подрагивали. Кусок отполированного розового мрамора. Почему-то отец им дорожил. Прутик, загнутый в виде посошка, на котором еще можно было прочитать слово «Sigulda». Память об их свадебной поездке с мамой.
В коробке из-под туфель, словно карточки в библиотечной картотеке, стояли конверты с письмами. Это были письма отца к маме. Значит, в какой-то трагический миг раздора, как полагалось у классических любовников, она их ему вернула. Алексей достал носовой платок и аккуратно стер мшистую плотную пыль.
Всю жизнь прожили вместе, откуда такая переписка?
Один конверт выделялся свежестью. Письмо было адресовано маме, но почерк чужой. Обратный адрес: Садовая улица, 2-е отделение милиции. Отправитель: Анисим Анисимович Штучка.
Разговор в трактире восстановился мгновенно. Так вот о какой сестрице говорил Анисьич! В детстве целовались… побрезговала… Оставалось прочесть письмо, но именно в этот момент в доме погас свет. Было еще не темно, можно попробовать без лампады… Он начал вынимать письмо, но в кабинет постучали, и со свечкой, вставленной в майонезную банку, вошла мама. Она поставила банку на стол и обняла голову сына:
– Ты тоже плачешь. – Не затягивая момент ласки, мама выпрямилась и заговорщицки улыбнулась: – Пойдем, я тебе что-то покажу.
Медленно пошла она в свою комнату, Алексей двинулся за ней, не забыв прихватить со стола письмо Анисьича.
Стены были заполнены картинами, в основном небольшого формата. От мигающего света казалось, что они подергиваются на месте и все это помещение страдает нервным тиком.
С одного из полотен мама сняла наволочку и поднесла к нему свечу.
– Это подарок для Гриши, – сказала она. – У него ведь скоро день рождения. Пока эскиз. Все остальные я забраковала.
Растерянный, испуганный или удивленный, улыбающийся человек стоял на краю леса, рядом с крыльцом дома. При подсказке в нем можно было узнать молодого отца, худого, буйно вихрастого, в расстегнутой до живота рубашке. Синяя гуашь вдоль стволов голеньких берез, серые тени веток, струящиеся по прошлогодней листве, белое, словно намелованное небо намекали на раннюю весну и вместе с тем почему-то напоминали больницу. «Может быть, это день выписки из больницы?» – подумал Алексей, пытаясь связать как-то прозрачный антураж с трактовкой лица. Письмо, засунутое в карман брюк, мешало ему сосредоточиться.
Не сразу заметил он в руках отца глиняный горшок, из дна которого живой лопастью лилось молоко. Вот в чем дело. Это момент происшествия. Горшок треснул, дно отвалилось…
– А там внизу ты, маленький еще. Я пока не сделала. И Гриша страшно испугался, что донышко углом могло попасть тебе в родничок. Страшно испугался… Мы тогда хорошо жили. В Песках…
Они сели на мамин диванчик, свечу поставили у ног, огонь потянулся ровно, дождавшись наконец покоя.
– С отцом мы в тот вечер хорошо разговаривали. Пили чай с малиной. Он все время улыбался, странно, правда, улыбался, ты знаешь, как когда какая-то мысль в нем зреет. И при этом говорит вдруг: «Дуня, улыбнись широко». Ну, это в смысле как раньше. Я так засмеялась.
– О чем он говорил? – спросил Алексей.
– Как? Да ни о чем. Обыкновенно говорили. Просил, чтобы я духи сменила – у этих резкий запах. А потом вдруг как закричит: «Любая фантазия…» Я ему: «Ты на кого кричишь? Скажи хоть». А он: «На кого, на кого? На себя. На кого еще человек имеет право кричать?» – «О! Это, – говорю, – у нас что-то новенькое». Вспоминал, как болел тяжело и я его выхаживала…
Алексей уже и забыл думать, что у родителей была своя история любви, большая часть которой прошла без него. Из намеков он знал, что отец увел маму от прежнего мужа, который был альпинистом и через год погиб. Кажется, сбежали они прямо из альпинистского лагеря, пошли, типа, собирать цветы и не вернулись, оставив в палатке свои вещи и деньги. Потому что любила мама отца со школы, и муж якобы про это знал. Был там еще в истории знакомый вертолетчик, но все равно оставалось неясным, как, почти голые и без копейки в кармане, одолели они тысячи километров. Алексей сбоку вглядывался в мамино лицо, пытаясь понять, вспоминает ли она сейчас об этой истории.
Наконец он достал из брюк конверт, свободной рукой обнял маму и тихо спросил, почти позвал:
– Мама, кто этот человек?
Едва взглянув на конверт, Евдокия Анисимовна опустила голову и в следующий миг посмотрела на сына почти вызывающе. Было ясно, что отвечать она не собирается.
– Это тебя не касается, – сказала она. – Где ты его нашел?
– Тогда слушай, мама. Говорить буду я. Это твой брат и мой дядя. Несколько лет назад он оказался без документов и просил тебя подтвердить…
– Он уголовник.
– Он просил тебя подтвердить, что он твой брат. Ты по каким-то своим соображениям этого не сделала, может быть, не поверила, не захотела, я не знаю. – Алексей старался говорить мягко, чтобы не вызвать лишней обиды. – Детский дом, в котором дядя жил после смерти вашего отца, а потом и его матери, сгорел вместе с документами. Для поездки на родину у него нет денег. Да и кого он там сможет найти? Сейчас у него беда, он в милиции, его обвиняют в том, чего он не совершал…
– Я же тебе говорила! А ты почему его знаешь?
– Он не совершил никакого преступления, но осудить беспаспортного человека легко. Поэтому… Какой у нас сегодня день?
– Воскресенье.
– Воскресенье?!
– Ты испугался?
Алексей взглянул на часы. Восемь двадцать. Ксюша начнет ждать его часа через два-три.
– Значит, так, мама. Завтра тебе надо ехать в милицию. Это довольно далеко. Адрес я сейчас напишу.
– Алеша, ты так говоришь…
– Мама, это не просьба. Мы должны это сделать, понимаешь? Лучше ехать с утра. Во всяком случае, имей в виду, последняя электричка перед перерывом уходит в одиннадцать тридцать восемь. Возьми все свои документы. Если зайдет речь о прописке, скажи, что мы пропишем его у себя.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.