Текст книги "Ваша жизнь больше не прекрасна"
Автор книги: Николай Крыщук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
Явление учителя
Может ли жалость быть страстной? Что-то подобное я, кажется, чувствовал сейчас. Мне хотелось вернуться, взять за руку Тину и увести ее подальше от Энн и всего этого симпатического сообщества. Но не просто оттуда, а куда-то. Этой девочке, похоже, грозила не меньшая опасность, чем мне. Однако я не был уверен, что она сама хочет уйти отсюда, вот в чем дело. Да и куда я мог повести ее со своими более чем призрачными перспективами?
Обыкновенный тупик, из многочисленных. Надо с этим кончать. И потом, действительно – у всех свои игры.
Лифт не приходил, Тина не зря предупреждала о терпении. Неподалеку остановились два старика-дровосека. Один, тот, который выступал на митинге, и сейчас, на манер молодого гусара приглаживая правый ус, говорил без остановки, что называется, сыпал горохом:
– Порядок творения обманчив. Кто это сказал? Неважно. Как сказка с хорошим концом. Мы имеем дело с эманацией. Все перепутано. Отличить подлинное от мнимого невозможно. Концы и начала разбросаны. Всякое знание не больше чем самообольщение, дорогой друг, тем более так называемое, высшее знание. Мы ведь имеем дело, если так можно сказать, только с произведением. О личности Творца ничего неизвестно. О Его намерениях тем более. До нас уже высказано детское сомнение: если бы изначальный замысел не имел изъянов, зачем посылать к людям Сына – путаника-толмача и наглядную жертву? Тогда что же? Мысль изреченная есть ложь, при этом в начале было Слово. Делайте, как говорится, выводы.
– Коллега, вам этот фокус не делает чести, – перебил его тот, кто стоял ко мне спиной и был выше. Голос показался до боли знакомым, мягкий и властный одновременно. – Логос перевел Словом Гераклит, иронический парадокс, не более того. Вы, несомненно, знаете это, просто не можете забыть, что были когда-то членом Союза писателей.
– Чушь! – вскрикнул усатый (видно, последние слова попали в болевую точку). – Я хочу сказать, что и мы здесь в своем праве. Творим, так сказать, свою реальность.
– Да мы-то с вами только то и творим, что ходим на перекуры. Такая уж реальность. А о том, что творят другие, знаем не больше, чем о самом божественном замысле.
– Висельник! – засмеялся бывший член Союза писателей. – Чистый висельник! Скажите спасибо, что сейчас время либералов…
– Отличие чисто технологическое или стилистическое, если хотите. Перспектива внезапного превращения в прах…
На этих словах усатый, не прощаясь, развернулся и зашагал в противоположную сторону, так не по-гусарски поспешая, как торопятся прочь от инквизиторского костра или по крайней нужде в туалет.
За время этой философской перебранки я пришел к почти полному убеждению, что высокий старик – мой университетский учитель Григорий Михайлович Гринин. Затруднение состояло лишь в том, что два года назад мы его похоронили, я сам на поминках произносил прочувствованные слова. Поговаривали, что его затравили. Мне трудно судить. Студенты любили его, многие, в том числе я, относились восторженно.
ГМ не входил, а взлетал на кафедру летним аистом, несмотря на брюшко, которое и само, казалось в тот момент, тянуло его вверх, как воздушный шар. При бездне лукавства, он был прямодушен, иногда до грубости, быстр, умен, весел. С классиками общался не фамильярно, но с простотой равного, подаваясь вперед для житейского рукопожатия; и, напротив, при пожатии его руки где-нибудь в университетском коридоре не оставляло ощущение, что тебя приглашают на высокое состязание и вот-вот ты окажешься на одной скамейке с Толстым или Блоком. При этом ноль пафоса. Превосходный, блистательный старик.
Преодолев нерешительность, я все же позвал его, и в тот самый миг он повернулся ко мне с прижатой к губам ладонью.
– Не надо спешить, молодой человек, – сказал он ласково. – В жизни полно видений. Что будет, если мы станем каждое окликать?
– Да, но… – только и успел промычать я, как он снова меня остановил:
– Я затылком почувствовал ваше волнение и сразу понял, что вы обознались. Вот и успокойтесь, ничего страшного.
Голову бы я отдал на отсечение, если со мной говорил не ГМ. Однако это был как раз тот случай, когда правильнее не верить своим глазам. Чертовщину я считал дурным театром, общение с покойниками не входило в мои планы. Уверенность ГМ в том, что это не он, передалась мне, и я действительно успокоился.
– Григорий Михайлович, – все же сказал я. – То есть вы хотите сказать, что вы не профессор Гринин?
– Ничуть. Как же я могу быть им, когда он умер?
– Но вам-то, в таком случае, откуда это известно? – почти вскричал я, чувствуя, что покойник пытается увильнуть.
– Ну, это просто. Не впадайте вы в мистику. Я хоть и назвал вас молодым человеком, но вы, простите, не так уж молоды. А ищете учителя, профессора, при этом мнетесь. Легко предположить, что профессор ваш давно прогуливается по тому свету. Разве не так?
Я засмеялся. ГМ тоже не слишком жаловал мистику, а также студентов, которые напирали на интуицию и вдохновение. Однажды сказал, что умный человек никогда не спутает, однако никогда и не противопоставит божий дар и яичницу, ибо всякое сравнение от рожденья страдает приблизительностью.
От него можно было получить простое объяснение всей этой чертовщины. Но я снова поспешил, в чем, кстати, всегда упрекал меня профессор, и спросил не совсем то, что хотел спросить:
– Скажите, как все эти люди оказались здесь?
На этот раз засмеялся мой визави.
– Как же мне отвечать за всех… Да вас, видимо, не это и интересует. Вы хотите понять, как, собственно, вы оказались здесь?
Это было так. Но о себе глупо спрашивать. Разве что доктора или духовника.
– Когда мы чувствуем себя не в своей воле, – продолжал между тем ГМ или человек, как две капли воды похожий на него, – все бремя ответственности переносится на провидение. Это не совсем честно. Потому что и воля, и провидение, они одинаково противостоят случаю, и между ними в этом смысле нет противоречия.
– Вы имеете в виду, что все мы здесь оказались не случайно?
– Ну, это как пить дать. Тут как раз совсем необязательно быть провидцем. Разве у вас никогда не было мысли о побеге? Это не вопрос, а всего лишь тест на правдивость. Все когда-нибудь опаздывали, всем снились кошмары, все хоть раз, да хотели сбежать. Ну а мечты сбываются. Случается, правда, что в несколько причудливых формах. Так ведь и поэт не знает, во что превратится, говоря возвышенно, посетивший его звук. А он, казалось бы, работает без посредников.
– Вы почти повторяете то, что говорил минуту назад ваш собеседник, – сказал я, чувствуя, что поневоле вхожу в роль ершистого и приметливого на противоречия студента.
– Он к старости стал слишком болтливым, – резко ответил ГМ.
– Тем не менее, вы с ним спорили.
Профессор посмотрел на меня такими глазами, как будто после долгого пути мы присели с ним у реки и взгляд от непосильной усталости, без всякой мысли, остановился на текучей воде. Передо мной живо возникла и вся картина. Гроза идет на солнечный день, ивы переливаются ртутными струями, а наши плечи напряглись и ждут набегающей тени.
– Мы все в некотором роде присвоили себе права, о которых не имеем ни малейшего понятия, – проговорил наконец ГМ, не столько отвечая мне, сколько рассуждая с самим собой. – От этого и вечная неуверенность. Не в области интеллектуальной, конечно, здесь мы, по большей части, тупы и поэтому наглы. Это можно бы назвать комплексом самозванства: самозванцы преувеличенно большое значение придают словам, те постоянно мимикрируют и так далее. Целый век мы только и делали, что переодевались. Когда несколько поколений выросло на самозванстве, и дураку ничего не стоит попасть в точку.
– С Антиповым… Ну… Он был прав? – осторожно спросил я.
Профессор посмотрел на меня так, как будто видел впервые, и, во всяком случае, не было в этом взгляде и намека на прежнюю доброжелательность. В аистиных глазах тоже есть злой кристаллик, если заглянуть в них случайно и непредвзято, то есть не иметь в виду, что эта птица существует лишь для того, чтобы приносить нам детей.
Когда человек разговаривает с самим собой, он вправе начинать с любого места, не растолковывая значения слов и опуская подсобные аргументы. Так, видимо, произошло и сейчас. Я не понял ни кто такие «мы», ни какие права «мы-они» себе присвоили. Добро бы речь шла о нарушении процедуры выборов или о приватизации, но в этом повинны всегда «они», принципиально «они». Тоже не бог весть какая определенность, держится только благодаря нервному осуждению большинства. Но общность «мы» тем более сомнительна, профессор не раз говорил, что это первый признак слабости любого дискурса: стоит вынуть из него местоимение «мы», то есть спросить, кто имеется в виду, как оно тут же рассыплется. «Мы» в студенческих рефератах, непременно, вызывало его ядовитое замечание: «Автор либо слишком много, либо слишком мало берет на себя». Меня подмывало сейчас спросить в духе его же реплик: «Вы имеете в виду обитателей “Чертова логова” или, может быть, весь человеческий род? И вообще, давно вы стали резонером?»
Во всяком случае, понял я, если это и ГМ, то он сильно сдал, а скорее всего, это был действительно не он.
– Вы ищите Антипова, – вдруг сказал ГМ. – Имейте в виду – его многие ищут. Вам следует об этом подумать, и, может быть, вовсе отказаться от затеи.
– Отказаться? Почему?
– Дело в том, что он тоже ищет вас. И я боюсь, что расчет тех, кто ищет его, как раз на это.
– Простите… – меня начинало выводить из себя то, что здесь все изъясняются загадками. Мы, они… Что за демагогия? Почему не сказать прямо? – А куда исчез Антипов? Куда Антипов-то исчез? – вырвалось у меня.
– Вот именно, он – исчез, – сказал ГМ и, видя, что я намереваюсь идти за ним, добавил: – Нет-нет, нам не по пути. В этот лифт, пожалуйста.
Футурология и плебисцит
Лифта не было, но теперь я уже думал, что это и к лучшему. Надо было взять передышку.
Куда я, собственно, рвусь?
Фигура Антипова вырастала в воображении, но смысл моего поиска становился все более неотчетливым. Вручу я ему дискету, которую у меня хотел изъять Варгафтик. И что? Конечно, преждевременное уведомление о кончине, кому же приятно? Он будет, допустим, даже благодарен. Но в таком случае, зачем он сам исчез? Я бы на его месте трубил на всех углах о своем благополучии, каждому встречному стремился предъявить себя. А вместо этого все ищут его. Но мне-то, какой прок бежать вместе с невидимой толпой?
Я даже содрогнулся, представив эту картину. К тому же, Тина и профессор находили в таком заочном совокуплении еще и опасность, и ощущение это постепенно начинало передаваться мне тем больше, чем туманней был его смысл. Теперь мне казалось, что и Тараблин сказал не всю правду о «Чертовом логове», а честный мальчик Алеша мерещился буквально в каждом лице, шпионил за мной и радовался, как интриган-неофит, что сумел заманить меня в западню.
Тут чувствовалась, как в шахматах, непостижимая для меня, но от этого не менее впечатляющая красота комбинации. Варгафтик, если сам не отправился за мной, то пустил кого-то по моему следу. То есть я, говоря юридическим языком, нахожусь в бегах. В бегах, иначе не скажешь, академик. Его, как и меня, ищут, а мы при этом оба ищем друг друга. Захватывающая интрига. Не хватает, правда, одной малости. Хотелось бы понять, ради чего затеял все это некий гроссмейстер и какой интерес ведет самих героев столь сложной композиции?
Я все дальше уходил от событий того горестного воскресного утра, когда обнаружил, что меня нет и я больше не обременяю собой человечество. Только вот близкие, вопреки законам арифметики, к человечеству как будто не принадлежали. Даже после смерти я продолжаю наносить им обиду и держать в состоянии неопределенности. Уйди я с миром, и они спокойно предались бы скорби, находя повод для теплого юмора и неизрасходованной благодарности. Я лишил их законного права на воспоминания, сладкие угрызения совести и ретроспективное уточнение собственного имиджа. Даже самое легкомысленное и преступное существо подсознательно готовится к главной встрече и хочет выглядеть на ней прилично. Мое поведение нельзя было назвать благородным. Ведь если человек вышел за справкой, долг чести и правила гуманизма велят ему принести справку в дом. Вместо этого он снова, как птичка божья, отправляется за миражами. Я представил, как пытаюсь объяснить Лере смысл своего похода в катакомбы, и мне стало стыдно.
С другой стороны, что мне еще делать? Судьба, как видно, безвариантна. Миф о пакете возможностей, который человек якобы получает при рождении, породил целую колонию несчастных мечтателей. Я думаю, вариант один, только не каждому удается сразу его прочитать.
Мне нужно было найти Антипова. Как? Никак. Зачем? Ни за чем. Почему? Потому что другого выхода у меня не было.
Стеклянная труба для лифта оказалась только видимой частью устройства. Кабинка несколько раз плавно перемещалась из одного трубопровода в другой, шла то наверх, то довольно резко летела вниз и при этом все время вращалась. Когда дверь открылась, я уже совершенно не представлял, где находится то пространство, в котором мне предложили высадиться.
В новом помещении я осваиваюсь страдальчески, а в учреждении официальном мне ничего не стоит вовсе потеряться и даже на время пасть духом. Впрочем, эта растерянность иногда выказывает себя, напротив, излишней возбужденностью и прочей неадекватностью, и сейчас самое время это разъяснить.
Вообще говоря, когда человек принимается давать себе определения, я всегда чувствую что-то вроде озноба. О взглядах ли он своих говорит или о свойствах организма – не знаю, что из этого мне кажется неприятней. Представьте, что рядом с вами на тесной кушетке присел памятник и стеснительно пукнул, а имя его и историческое значение вы узнать не удосужились.
Как-то напросился я на ночлег к своему сокурснику в столичном городе. Утром варит он гречневую кашу и вдруг перехватывает мой как бы удивленный взгляд, хотя никакого удивления я не выражал – с чего бы? И говорит: «Ты разве не знаешь, что по утрам я всегда ем гречневую кашу?»
Должно быть, специально сценку разыграл, чтобы это сказать. А откуда я мог знать о его утренних процедурах и с чего мне вообще нужно про это знать?
Пустяк, можно бы и пропустить. Но меня уже трясет. Думаю: во, человек возомнил, сведенья сообщает. Хотя речь-то всего о гречневой каше, не о счете в банке. Тем хуже. Сказал ему в ответ что-то язвительное, а именно о язве желудка почему-то, о которой, слава богу, понятия не имею.
Завтракали молча. Я уже виноватю себя: ответил, называется, на гостеприимство. Начинаю его заинтесованно расспрашивать про дела и личные происшествия. Он отвечает односложно и неискренне, глубоко обиду взял. А у меня всегда так: сначала пускаю сатиру, а потом уж не знаю, как вину свою залатать, готов чуть ли не на унижение. От этого становится еще хуже, потому что чувствую, что в первом случае как раз был прав, а теперь зачем-то теряю достоинство. Начинаю злиться, на предложение унизиться еще больше – отвечаю новым уколом.
Так мы и расстались тогда в недоумении друг от друга.
Вот, собственно, и всё. По природе я человек стеснительный, но благодаря таким закидонам мало кто об этом догадывается. Долгое время, например, считал, что сморкаться в обществе неприлично, и звук этот, если позволить, будет выглядеть выражением хамства. И тут же, если не было возможности улизнуть и чтобы отвести подозрение, начинал вести себя невпопад весело или, еще чаще, проявлять гонор, о смысле которого через секунду и вспомнить не мог. Сам себя загонял в ловушку, потому что в конце концов все равно наступала пора вынимать платок и после гонора звук воспринимался действительно вызовом. А дальше все как обычно: чувствовал себя виноватым, еще больше злился и тогда уж сморкался без всякой нужды, только чтобы показать свою независимость от общества.
Все это, хочу заметить, при том, что в определенные моменты я бываю смелым, что касается, например, гражданских свобод и прочего. Да хоть бы и вещание в прямом эфире: невозможно ведь совать морду в микрофон без хотя бы толики уверенности, что имеешь право на личность и можешь сообщить в этом статусе что-нибудь значительное.
Так, видимо, изжога от мизерабельной внешности соседствует с комплексом гениальности, и ни один комплекс, что забавно, не может отменить другого. Одного такого, с параметрами комара и самооценкой плейбоя, я сегодня уже имел возможность наблюдать.
Теперь вы в миниатюре понимаете, что со мной происходило, когда я нажимал звонок у двери, ведущей в новые пространства катакомб. О Пиндоровском были у меня сведения разные, отчасти противоположные, и, какую выбрать с ним линию поведения, я еще не придумал.
Открыла мне высокая девушка, в широкой черной шляпе и тугом горчичном костюме, из которого наподобие раздвоенного хвоста выбивались беспокойные ноги. Ее хотелось поддержать за локоть. Малиновые небрежные губы, дымный взгляд образца осенне-зимнего сезона, неожиданные брызги на скулах – все это, вместе с глубокими тенями, говорило о том, что здесь ставка на драматизм с легким привкусом сюрреализма. Социальные иллюзии в прошлом. Праведный гнев – о, да! Истина снова в вине.
Впрочем, не укрылось от моего взгляда и то, что ритуальный белый треугольник аккуратно выглядывал из потайного карманчика на груди.
– Футурология и плебисцит, – информировала она меня голосом, певучесть которого шла через нос. – Вам нужен кто-то? – Акцент был сделан на последнем слове.
– Господин Пиндоровский, – сказал я.
– Пожалуйста, – ответила дама с такой интонацией, как будто с моей стороны была просьба о необычной сексуальной услуге, которая ее, впрочем, ничуть не удивила. Она уже было ловко развернулась на своем хвосте, чтобы уплыть за бархатную шторку (это походило на приглашение в интимный кабинет), но я остановил ее:
– Минутку!
Я только сейчас понял, что во все время пребывания в «Чертовом логове» невольно примериваюсь к любимому герою юношеского чтения – Теофилу Норту. Безработный студент, он не только умудрялся быть принятым в любом доме девяти городов Ньюпорта, но стать конфидентом каждого из домочадцев, распутывать и приводить к благополучному исходу интриги, снимать боль и обиды, вселять веру, заключать любовные союзы. Его собственная корысть была минимальна, сверх меры доверием не злоупотреблял. Бескорыстный авантюрист, благодаря артистизму и уму исполнивший роль провинциального Иисуса.
Впрочем, такая характеристика его принижает, можно подумать, что он был всего лишь игрок. Нет. Норт умел становиться своим, не притворяясь и не сентиментальничая, входил в положение каждого, и при этом стоял прямо, не опускаясь на корточки.
Я вовсе не сравниваю себя с Нортом, мне до него далеко, как до уха Будды. К тому же, я в этот момент был не так бескорыстен, как он. Но коли уж я здесь оказался, и, как утверждает ГМ, неслучайно, глупо ходить чужаком, подавляя в себе недоумение и претензию.
– Никогда не видел такого удивительного кольца, – сказал я, деликатно задержав руку дамы в своей ладони.
– Кольцо Гала, – пропела она с ноткой интимности, посланной по рядам, будто стояла у края фэшн-площадки. – Черненное серебро и красные кристаллы.
Руку она продолжала держать в моей, без особого чувства, но все же не мешая мне в полной мере насладиться кольцом.
– Похоже на свернутую змею с красным глазом.
Девушка слега подернула плечом и мягко убрала руку. Было видно, что это сравнение – совсем не то, чего она ждала. Ее собственное воображение, видимо, давно зациклилось на цене.
Ее явно смущал мой внешний вид. В нем, вообще говоря, не было ничего необычного, но не было и того, что позволило бы ей мысленно прописать меня в одной из сфер. Кажется, это теперь называют дресс-кодом. К одежде я был невнимателен, в чем ходил народ нижней сферы, не помнил, а потому и не мог оценить степень своей небрежности.
Я едва подавил в себе желание развернуться в ответ и навсегда покинуть это комфортабельное подземелье через ту дыру, через которую я в него проник. Двор, в который выводила дыра, теперь представился мне уютным и почти родным. Но там, вспомнил я, меня поджидают хлебосольные индусы, с которыми я так и не сумел объясниться.
Какой я, к черту, Теофил Норт?
Усугублял чувство дискомфорта сквозняк, который я почувствовал еще в лифте. На пороге апартаментов Пиндоровского он приобрел силу лилипутского урагана. По этому случаю, как уже наверняка догадался внимательный читатель, я вынул из кармана подаренный мне Корольковым платок и звучно высморкался. Девушка посмотрела на меня с ужасом, на дне которого я уловил, как мне кажется, вибрацию восторга.
– У вас сегодня дефиле? – спросил я, чувствуя позывы тошноты.
– Через неделю.
– И что же нынче, так сказать, в моде?
– Если коротко: асимметрия. Хит – высокие талии, напоминание о восьмидесятых. Вход по приглашениям.
Она еще раз дважды по вертикали – сверху вниз и снизу вверх – оглядела меня. Я неловко, стараясь выказать запоздалое почтение к масонскому обряду, засовывал платок обратно в карман.
Разговор не складывался. Теофил, наблюдавший за нами, закурил необязательную сигарету, чтобы не рассмеяться. Но прокол с платочком, использованным без сомнения не по назначенью, раскрепостил меня до развязности.
Рывком, как близорукий маньяк, я приблизил лицо к даме, можно сказать, бросил его к узким ее глазам, так что разглядел плавающих в дыму мушек:
– Иван Трофимович не ценит вас, – прошептал я почти сладострастно.
– А вы откуда знаете? – испугалась она, как и было запланировано. Я понял, что мое скандальное высмаркивание, начинает работать на меня.
– Одеваетесь у Версаче?
– У Донны Каран. А вы откуда знаете?
– Я так и думал. – Что она, однако, заладила? – Сургучный костюм. Это ее стиль.
Только бы она не спросила в третий раз, откуда я это знаю. Долго блефовать я не мог.
– Вас зовут Лала?
– Катя.
– Трогательное имя. Как у русской императрицы. Я, увы, не вхожу в число вашей избранной публики, но по случаю знаком с академиком Антиповым…
К счастью, я не успел сымпровизировать благодарственный монолог академика из книги отзывов, потому что Катя опередила меня.
– Иван Трофимович его терпеть не может, – произнесла она с той степенью личной брезгливости, с какой экономки говорят о вкусах хозяина.
Одного я, во всяком случае, добился – передо мной была уже не королева подиума.
– Уверяю вас, он отвечает ему тем же. Мне кажется, старик боится, что Иван Трофимович уволит его из академиков. Он ведь может?
Лала-Катя смерила меня взглядом, который говорил о смехотворности моих сомнений.
– То-то он пустился в бега, – сказал я. – И нужен-то на два слова, но как сквозь землю провалился.
Катя улыбнулась, и только тогда я сообразил, что последнее выражение было лишним.
– А вы спросите у патрона.
– Да ведь так просто не скажет.
Устал я от Катиных испытующих взглядов. На этот раз она смотрела на меня отчасти даже игриво, но все еще решала, стоит ли делиться со мной корпоративными секретами.
– А ничего сверхъестественного не требуется. Главное, чтобы он чувствовал, что вы готовы за родину жизнь отдать.
Ни фига себе, пироги с картошкой!
Я, если позволено будет сказать, остолбенел. Права была девица в курилке – нас всех придерживают для войны.
Катя, конечно, не Спиноза, но не похоже и на то, что она сморозила глупость. Социальная насмешка тоже, скорее всего, не из ее репертуара. Скорее уж грубая подсказка. Сама она ничем не напоминала добровольца, который, чтобы добиться расположения патрона, ежесекундно рискует собой. Были у нее, вероятно, другие аргументы, но мне, после тщательного обдумывания, предложили этот. Ни на что другое я, по ее мнению, уже не годился.
Девушка, между тем, смотрела на меня с хорошо отрепетированной улыбкой, как будто я обещал ответить на вопрос, что подавать на десерт. Может быть, мне следовало, не откладывая в долгий ящик, тут же поклясться на крови?
Вместо этого я сказал:
– Вы знаете, что в Венесуэле уже во второй раз сбросили памятник Колумбу?
В глазах Кати загорелся красный магний, она радостно задрожала:
– Он был диктатор?
– Нет, он всего лишь имел несчастье открыть Америку.
Надежда жива, подумал я. Жаль, что я оставил мысли о восстании, а союз с неандертальцем рухнул, не состоявшись. Катин порыв давал ей право быть первой в списке моего будущего ополчения.
Праведный гнев – о, да!
Я отправился по коридору, куда указала Катя. Лампы дневного света вели над головой перестрелку, поочередно вспыхивая и потухая. Это был обыкновенный коридор какого-нибудь большого издательства или газеты. Здесь все тоже невероятно спешили, хотя и не успели еще определиться с целью. Некоторые пробежали мимо меня несколько раз в обоих направлениях, и представлялось странным, что мы до сих пор не знакомы. Один раз мне почудилось, что мелькнул мальчик Алеша.
Едва присев на банкетку, человек тут же вскакивал и мчался не просто быстро, а непременно быстрее прежнего, с выражением ужаса на лице. Со стороны казалось, что у всех дома остались не выключенными электроприборы и череда локальных пожаров грозит спалить отечество.
Телевизоры работали и здесь на полную мощность. Экраны светились через каждые пять шагов. Граждан соблазняли шампунем «Гарньер» – «дрожжи и гранат», предлагали выбросить из головы перхоть и все заботы, обещали с помощью «Тайда» вернуть вещи из ссылки на дачу и предупреждали, что кредит – это ярмо. Каждый из зазывальщиков настаивал на том, что решение должно быть принято немедленно.
Несмотря на такой оголтелый образ жизни, сотрудники успевали курить. Посмотреть иначе, так они только и делали, что курили. Я решил воспользоваться этой ненаказуемой атмосферой и присел на одну из банкеток рядом с бегемотоподобным мужчиной, лицо которого выражало сосредоточенность и благодушие одновременно. Сигарета выглядела женственно хрупкой в его руках, он часто приставлял ее ко рту, будто целовал любимую игрушку, но от меня не укрылось, что так выражал себя трудоемкий проход мысли в крупной породе.
– Не понимаю, почему именно фельетон? – наконец произнес он поднявшимся из живота и от того немного помятым басом. Я промолчал по причине неочевидности того, что это был вопрос, а не размышление вслух.
– Некий патриарх на склоне лет, – он несколько раз поцеловал сигарету, – объявил, – еще один поцелуй, на этот раз взасос, – что испытавшие первую смерть выходят в новую жизнь как бы несколько поврежденными, не того, что ли, качества.
Моя тотальная начитанность при отсутствии основательных знаний не раз играла со мной дурную шутку. Я готов был выложить лежащую в беспорядке информацию первому встречному. Мало того что от нее за версту несло дурной сенсацией или скороспелым афоризмом и до жути научным хвастливым сленгом, но этот атомный выброс еще и бил в ноздри собеседнику своей очевидной неуместностью и полным пренебрежением хода его мысли. Сознаюсь, то, что я произнес в следующую секунду, выглядело бестактно.
– Сколько мне известно, – сказал я как можно демократичней, – благополучный исход возможен, если клиническая смерть длится не больше пяти-шести минут. Или искусственный анабиоз, тогда, конечно, дольше. Иначе, даже если пациента удалось вернуть к жизни, он живет как при диссоциативном наркозе. Нарушается интеграционная, объединяющая функция коры. Человек слышит то, что ему говорят, и видит то, чего нет. Патологическая внушаемость. При этом он не способен связать все это воедино и выразить словами. Я был знаком с одним крупным специалистом…
Иван Александрович Хлестаков, собственной персоной!
С каким опережением работала моя речь, можно судить хотя бы по тому, что только после произнесенного реферата ум мой догнал мысль, которая возникла в мозгу, несомненно, раньше, чем я пустился разглагольствовать. А именно, что «некий патриарх» это Антипов и, стало быть, встреча наша предрешена.
В мужчине еще шла апробация полученных данных, а я уже думал, как поправить неблагоприятное впечатление.
– С другой стороны, если биологически уязвимый мозг заменить чипом… – начал я.
К счастью, моя речь оказала на соседа впечатление не большее, чем могли бы произвести панические возгласы попавшей в паутину мухи.
– Юмор, – сказал он, – это самозаживление травмы. Так? – Только тут он обнаружил, что сигарета погасла. Возобновление процесса заняло не меньше минуты. – Я не вижу травмы. Глупость не может травмировать. А разящий смех… Вообще из арсенала прошлого века. Пригвождать к позорному столбу? Напоминает школьную газету «Колючка». Стыд работает только во времена тотальной нравственности. Шеф, все-таки, идеалист. Вы со мной согласны?
– Я… прошу прощения, не совсем в курсе.
– Вы что, не знаете, что Антипов попытался дезавуировать апокалипсис?
– Да, – сказал я (что «да»?).
– Ну вот. Социальный и психологический стресс. Каково? Но зачем разить смехом, когда все и так всё знают?
– Что был стресс или что не было апокалипсиса? – позволил себе все же спросить я.
Собеседник посмотрел на меня, и теперь я могу рассказать каждому, как меняется морда бегемота, когда он испытывает крайнее раздражение.
– Принято называть «переход», называй «переход». Какого черта? Но и мы тоже… Если меня объявят белочкой, я же не стану в угоду дураку обрастать шерстью.
Мысль, если иметь в виду габариты собеседника, мне показалась забавной, и я, кажется, бестактно хихикнул.
– Фельетон не годится, – сказал я решительно.
– А придется писать, – ответил он, и стало понятно, что отпущенная ему доза инакомыслия закончилась.
– Но ведь Антипов исчез, – сделал я, на всякий случай, еще одну попытку.
– Слушай, хрен их разберет. Как он мог самовольно исчезнуть, ты мне можешь объяснить?
– Не понимаю.
– И я о том же. Лучше бы сказали, что проворовался, люди хотя бы посмеялись.
На этом неожиданном предложении мы расстались.
Глаза мои, не из возникшей у меня естественной потребности, а в поисках подтверждения абсурдной догадки искали туалет. Дверей с условным обозначением инь и ян не было.
Я все больше приходил к убеждению, что никто здесь надо мной не издевался и не морочил голову, пытаясь запутать, напугать или обмануть. Всё это комплекс жителя пирамиды и хронически неудачливого вкладчика. Даже Тина и ГМ, даже Катя говорили со мной просто и честно, а вовсе не пытались изъясняться загадками. Причина моего круглого непонимания была в другом. Все они являлись участниками некоего большого договора, и никому не приходило в голову, что оставался еще кто-то, кто был не в курсе. Как то, что Земля вертится вокруг Солнца, – не начинать же этим разговор с вменяемым человеком.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.