Текст книги "Ваша жизнь больше не прекрасна"
Автор книги: Николай Крыщук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)
Приснилось небо
Времена года водили со мной до этой минуты ведьмацкий хоровод, вызывая осень и весну по первому капризу воображения. Хочешь быть солипсистом – вольному воля. Некоторые предпочитают умереть в миазмах собственных фантазий. Акт вполне героический, не хуже, чем другие.
Но из бомбоубежища я вышел в настоящее лето, в этом не было сомнений. Воображению с такой подробностью было бы не справиться.
Небо в ночных облаках только еще просыпалось для рассвета. Возле выхода стояла каменная сторожка, судя по жирным пепельным окнам, необитаемая. Я сел на землю, прислонился к ней спиной и закрыл глаза.
Птицы погруппно вскрикивали, пытаясь поднять на музыку оркестр. Им, как звери из леса, отзывались недовольные локомотивы. Не так-то легко вытащить мир из домашнего сна. Дождь поджаривал на крыше яичницу.
Я вспомнил слова одного режиссера: под холодным дождем артисты играют обычно хорошо.
Вокруг меня собирались несчастные, которые провели под этим дождем ночь. Выброшенные на улицу обманом, безумием или нищетой. Смотреть в их выбеленные холодом, прозрачные глаза было стыдно. С краешка молчаливой толпы показалась мама. Когда я заметил ее, она отвела взгляд.
Прошло, наверное, не меньше часа. Для подведения печального итога больше и не требуется. Мне словно бы прислали на тот свет короткую телеграмму, в которой сухо сообщалось, что семья после того, как я смылся, потерпела крушение и на связь не выходит.
Заслуженных покойников такой добавочной информацией не нагружают.
Хотелось найти виноватого… Черного риелтора с золотым зубом, чиновника, пьющего через соломинку принесенную ему кровь, услужливого карнавального доктора, картонный нос которого в разгул чумы набит дезинфицирующими солями. Я примерял эти маски на знакомые и едва знакомые лица. Один раз мелькнул Тараблин. Он аккуратно засовывал за воротник обеденную салфетку и выл белугой.
Наконец я окончательно стряхнул сон, поднялся и пошел по шпалам в сторону города. Впереди небо, как синяк, наливалось новой грозой, но за моей спиной неожиданно ударило солнце. Навстречу шел товарняк, и на его колесах катился рассвет. Прямо у рельсов поднимались жесткие стебли с голубенькими цветами цикория. Неужели тот самый, подумал я – кофе для бедных? Притворству мы научились у природы, напрасно академик все свалил на цивилизацию.
По динамику круглосуточный женский голос приказал номеру пятьдесят ноль семьдесят девять уходить на запасной путь. Этот заспанный и ненатурально бодрый голос будил меня в детстве по ночам, доносясь с платформы «Фарфоровская». Он напоминал, что где-то без моего участия происходит жизнь, большая и неуютная. Теперь только она у меня и осталась.
То там то здесь стал появляться народ. Едва ли не впервые за последние годы я увидел рабочих. Днем люди торговали и веселились, невозможно было представить, что кто-то и в самом деле встает рано, чтобы что-то произвести. Женщины рассеянно смотрели по сторонам и отрабатывали дневную походку. Старушки с продовольственными сумками спешили на подмену детей к внукам.
Если Пиндоровский и хотел приставить ко мне шпионов, то вряд ли ему это удалось. Прохожие были заняты исключительно собой, ни с кем не желая поделиться тяжелыми утренними мыслями. Им сейчас был бы поперек даже вечерний детектив, не то что занятие сыском.
Все Чертово логово уже представлялось мне умственным и праздным вымыслом. Вот люди – живут и живут. Какое им дело до бездельничающих мертвецов? И от чего собирается их спасать Антипов?
Я понимал, конечно, что не Антипов, а я сам занимаюсь сейчас самообманом. Такое же ощущение, что вернулся из вымышленного мира в реальный, бывало после сна, и еще в молодости, после дня, проведенного в библиотеке. Эти миры долго не срастались. Реальный был не в пример проще и предлагал выкинуть вымыслы из головы. Взросление, как я теперь понимаю, и состояло в том, что между мирами обнаруживались тайные связи и общая интрига. Более того, самое характерное реальный мир норовил перенять у вымышленного, подражая ему хвастливо и бездарно. Смысл по пути стирался, и за ним снова нужно было бежать к книге.
Короче, я не желал отдать простейшим Антипова. Напротив, ожидание того, что я могу встретиться с ним прямо сегодня, придавало силы. Цепочка была короткой: Тараблин – сыновья – Антипов. На четыре часа назначен митинг. У нас будет время все обсудить. Я был уверен, что в такой компании мы сумеем найти решение. Особенно грело то, что впервые в жизни принимать решение мне предстоит вместе с детьми.
Пребывание в Чертовом логове переставило в мозгу какие-то связи. Я то и дело набредал на воспоминания, на клочки и поломанные стулья воспоминаний, которые до того по праву лежали в кладовке и не путались под ногами.
Вспомнил, например, как Лера с детским восторгом рассказывала о молодом инструкторе по туризму. Он был молодой-молодой, но обзавелся седой бородкой и взрослыми смеющимися глазами. Дело было, кажется, еще в школе. Он был остроумен, изящен, галантен, разводил костер с одной спички, ставил под ветром палатку, не забывая улыбаться и шутить. Гитару брал в редкие минуты, но уж эти минуты…
Какую-то он пел им песенку. Дурацкую. Это очень важно, что дурацкую, потому что сам-то был, конечно, умен и глубок. И добр. И набит сведениями обо всем на свете. А песенка дурацкая. Потому что инструктор был легким человеком и хотел передать им эту легкость.
Бессмыслица такая, что и не вспомнить. «Кто-то шел, о чем-то пой-та. Что, мол, было там чевой-то. Что в большой пустыне ктой-то…» Именно так. Но из всего этого складывалась смешная история, вырисовывался нелепый, горячий, мечтательный человечек. Нелепость считалась тогда признаком подлинности. «Утром мыл лицо травой-то. Нет чтоб струей из брандспойта…» Не вспомнить. Да и бог с ним!
Но мне вдруг только сейчас стало понятно, что Лера всю жизнь любила этого инструктора. Потому и отозвалась так на рассказ о Нине. Узнала свою интонацию. А иначе как?
Выходит, мы с Лерой квиты. Крепкая семья, построенная из двух обломков любви.
Ах, каким я был бездарным отцом! Волчок, а не отец. Дети и цвета моих глаз, наверное, не помнят. Всегда убегал, опаздывал, здесь, но и уже, где-то, спешил мыслить, страдать и прочее. Когда им было насмотреться в мои глаза?
А и у них ведь, как у Леры, был свой уголок и свой герой. Звали его Жорой. Жил он в седьмом корпусе, в подвале. Старше моих ребят лет на восемь. В юности Жора занимался планеризмом, однажды разбился, да так удачно, что на всю жизнь остался калекой. Устроился в артель и занимался дома плетением декоративных корзин. Кроме того, весь двор таскал ему на починку обувь, в этом он был, говорят, настоящим изобретателем. При крайнем распаде ботинка накладывал заплату такого художественного свойства, что ботинок можно было продавать втридорога. Уже тогда у него имелись, например, полиуретановые набойки, которые были прочней железных и не скользили. Девчонкам виртуозно и бесплатно изготовлял обувь для кукол.
Мои парни приходили от Жоры всегда сильно вразумленными и добродушными. Словами не кололись, из движений исчезала нервная шарнирность. Книги читали только те, которые советовал или давал им Жора.
Сейчас этот Жора представился мне вдруг островком спасения. Тем островком, на котором укрываются дети. Он в курсе их дел, еще бы! Одобряет ли он их связь с Антиповым? Трудно сказать. Но мое исчезновение они наверняка обсуждали. Я почему-то верил Жоре. Возможно, Тараблин им все рассказал, и у них разработан какой-нибудь план? Чем можно помочь лично мне я не представлял, но сам факт того, что я мог быть предметом их интереса и заботы вызвал тепло в глазах и приятное чувство старости.
Антипов был, конечно, сумасшедшим. Он слишком буквально понимал жизнь. Достоинство было для него, вероятно, физической, вполне определенной величиной, с которой грамотный человек не может не считаться. С этой убежденностью его и нельзя было воспринимать иначе как невменяемого.
Я продолжал перебирать в памяти лица и людей, и все они казались мне сейчас ясными и понятными до последней своей черты. У ГМ была, очевидно, другая история. Он струсил. Под предлогом смерти сбежал от семьи. Но также было ясно, что бытовые обстоятельства в его случае не самое главное. Впервые мне пришло в голову, что формой трусости может быть интеллектуальная заостренность. Желание помочь природе возникает у человека, дошедшего до крайней степени отчаянья.
Пришла еще одна догадка, и столь же неожиданная. На этот раз, по поводу Алеши. А ведь он, возможно, не карьерист вовсе, не злодей и не хамелеон, как мне показалось, а чистый мальчик, действующий исключительно из побуждений добра. Новый тип. Инкубаторские ценности принял как истинные, несуразному и фальшивому служит искренне. Так бывает? Ну, это-то мы, допустим, знаем, что бывает. Природа действует слепо: вложила в него стремление к добру и совершенству, а ценности – дело человеческое, она за них не отвечает. Он ведь даже и вдохновенен бывает на свой лад.
И конечно, в круг этих лиц все время просовывалась голова Пиндоровского. Он больше других хотел, чтобы я и его осмыслил, в надежде очередной раз посмеяться надо мной.
Я знал одно: этот импотент, до сих пор пахнущий пеленками, какого бы ранга негодяем он ни был, опасен. Комический идиот в роли серого кардинала? Вполне реально. По причине собственной увечности он лучше знает людей. Его стоит слушать. К нему и прислушиваются. Нюх на подлое – редкое, бесценное качество функционера, почти стратегический талант. Тем более если носителю его милее генеральских погон сознание тайной власти и плавный ход ведущей шестерни. Добавь Хлестакову чуть ума, проницания геометрии интриг и арифметики отношений – готовый помощник президента.
Я чувствовал себя как после больницы: голова гудела от городского шума и в то же время казалась несообразно легкой, готовой вознести меня над землей. Ноги, напротив, тянули вниз. Противоречие, знакомое привязанному аэростату.
В проходном дворе с садом я немного пришел в себя. Здесь не было ветра, и солнце припекало сильней. Первыми нагрелись липы, распространяя приторный и приятный запах.
На скамейке далеко впереди возились мальчик и девочка. Разыгрывалась кровожадная сцена. Девочка, лежа на коленях у злодея, притворно извивалась и махала ногами, а паренек держал пальцы у нее на горле и с разбойничьим рыком душил. Та откинула на сторону голову, и некоторое время лежала с сомкнутым ротиком, изображая безжизненность.
Когда я присел на соседнюю скамейку, они уже болтали между собой.
– Давай еще раз, – попросила девочка.
– Обойдешься, – ответил парень.
– Правда. Мне так понравилось умирать.
– Когда душил, что ли?
– Ну да.
Мальчишка достал из кармана медную трубочку (для стрельбы горохом, подумал я), приставил ее к глазу, дул, стучал ею о колено и, наконец, начал прочищать гвоздем.
– А я ведь после этого попала в госпиталь, – продолжала свою игру девчонка.
– Да? – мрачно отозвался сосед.
Что-то у него с трубкой не ладилось.
– Ты навещал меня в госпитале?
– Конечно.
– Часто?
– Ну. У, суки-прибауки!
Гвоздь застрял в трубке шляпкой, и обратно его вызволить не было никакой возможности. Эта сценка напомнила мне какое-то позабытое начало, и я в который раз почувствовал, как жизнь перелистнулась на последнюю страницу.
Раньше я ловил кайф от того, что жил сразу в нескольких состояниях, в нескольких потоках конфликтующих идей. Революционер и законник, аскет и сибарит, суровый нищий и сентиментальный разбойник, Цветаева, Ахматова, Платон, Ницше, Достоевский, Уайльд – все, как в доме Волошина, могли найти приют в моей душе. Нам внятно всё. Всемирная отзывчивость в невыдающемся организме референта была вроде бессрочного пропуска на Олимп. На предъявителя. Я не торговал своей тайной, но гордился ею безмерно.
Сейчас мне представилось это таким же суетным и неопрятным занятием, как жизнь сразу на несколько домов и в нескольких постелях.
Отец своим исчезновением оставил загадку, у которой не было разрешения. Но сама попытка ее разгадать обещала почему-то внезапную плодотворность.
Ничуть не бывало. Трагедию надо принять внутрь, как лекарство, и жить с ней. Только и всего.
А и с Ниной… Я мечтал встретиться с ней, но – вне всяких обстоятельств, в прежнем возрасте, в той же нетронутой перспективе совместного вырастания и целомудренной любви. Так не бывает. Теперь ничего этого нет. Я отвердел. Мой локоть уже небезопасен для прохожего. Моя улыбка может уязвить и даже ранить. Меня не воспринимают больше, как сквозняк, но и в узкое окошко я бы вряд ли сейчас сумел выскочить.
Город уже отряхнулся от ночных таинственных недоразумений, повеселел и был готов к новому уроку забвения. Над Сенной, отливая радугой, летали мыльные пузыри, семейные ларьки торговали дисками, слоеными пирожками, попкорном, пивом и сигаретами – блоками, пачками и поштучно. Над входом в подвал с прохожими заигрывал едва заметный днем, бегающий свет лампочек. Я всмотрелся и прочитал: «SПБ». К остроумию местных рекламщиков надо было привыкать заново. Мой книжный ум не сразу понял, что зазывалы имеют в виду не скромную принадлежность к северной столице, а гордую Sеть Пивных Баров. Человеческая теснота выдавливала на лицах блуждающую улыбку. Музыка была разделена на квадраты. За местом под солнцем боролись Битлы, космический Мариконе, Нюша, но всех внушительно поддавливал с пафосом бомжа-пролетария Шнур:
Стас Михайлов, Жанна Фриске,
Из бетона обелиски,
К манной каше две сосиски
Любит наш народ.
Молодые пары, заглядывая друг другу в глаза, весело подпевали куплет: «Любит наш народ всякое говно, всякое говно любит наш народ». Последний альбом «Ленинграда» расходился на цитаты.
Слева и сзади, словно бабочка, пробившаяся сквозь заросли, защекотал ухо женский голос: «Взмах длинных ресниц, ласковый взгляд наугад – и все в порядке». Что-то мне подсказывало, что из плюрализма кто-то дал слово той самой Жанне.
Безыскусные фразы потому и народны, что тянут за собой толпу таких же безыскусных соседей. Во мне дернулось в ответ мелодраматичное эхо, что-то вроде: «На что потрачена жизнь?» Фраза была по-народному значительна и взывала к уважению. Знать, непустой, чувствительный человек напрягает голос. Имеем понимание. И сами лелеем свое страдание, а потому – люди.
На память пришел оригинальный стихотворец, который, юродиво паникуя, слезясь и желая понравиться, объявлял о своем решении завещать скелет академии, но с тем, однако, чтобы на лбу его навеки был наклеен ярлык «Раскаявшийся вольнодумец». Вот-с! И ведь потому, прохиндей, ограничился студентами, что если завещать собственную кожу на барабан, с тем, чтобы каждый день выбивать на нем русский национальный гимн, то это сочтут за либерализм и кожу его запретят. А так все же умеренная, не громкая, но память.
Каждый из нас с кем-нибудь из литературы хотел бы выпить на брудершафт. Не то чтобы я мечтал выпить с этим капитаном, но другой любезный собутыльник мне, пожалуй что, и откажет. А с этим – есть о чем поговорить. Например, может ли солнце рассердиться на инфузорию, если та сочинит ему из капли воды? И в то же время: если нет Бога, то какой же я капитан?
Я самоуничижался, смеясь. Мне было весело, правда. Представить смешным самое, может быть, надрывное желание, стошнить этим заветным подразумеванием – полезная для души процедура.
Тут на обочине, под тополем, который не успел в этом смраде надышаться своими быстро состарившимися, рябыми листьями, я высмотрел знакомую пару. Это были Энн и Тина. Я им почему-то небывало обрадовался. Тоже беглые. Или вольноотпущенники. В Энн исчезло напряжение прораба, Тина чему-то смеялась, доставая из газетного кулька ягоды и машинально вкладывая их в рот мужа. Оба запивали черешню баночным пивом. Я дождался их взгляда и с легким сердцем ушел неузнанным.
Сейчас мне было жаль только того, что их не было на моем концерте, вернее, что концерт не состоялся. Я снова чувствовал в себе силы сесть за инструмент. Пальцы в воздухе нащупывали клавиши, нога нажимала на педаль, звуки летели и жестко сталкивались, ища новый порядок. Презирайте меня, дети гармонии, хотелось мне крикнуть на манер дикого капитана. Но это честная музыка.
До встречи с Тараблиным оставался час. Надеюсь, выяснение отношений состоится не сегодня. Мне вообще не хотелось выяснять с другом отношения. Как выговорить фразу: «Зачем ты упек меня в эту яму?». Были у него какие-то расчеты. Компромиссные, да. Уберечь хотел, помочь, и бережно укрыл одеялом по самую носоглотку. Какое это теперь имеет значение? Расчеты не оправдались. О чем толковать?
А у меня разве таких расчетов не было? Я добровольно отдал незабвенной Алевтине Ивановне свой паспорт. Трагедия была слишком велика, чтобы думать о паспорте. Вот так все и морщимся, и мельчаем от сознания необъемности происходящего. А сейчас я вынужден был смотреть с подозрением и боязнью не только на милиционеров, но и на любого отвязного прохожего. Неосторожность, которая могла повлечь проверку документов, была ни к чему.
При входе на рынок встретились два таких опасных гражданина. Один подкинул ногой голубя, прыгнувшего за брошенным окурком, продолжая при этом разговаривать по мобильнику. Потом сложил телефон и, не меняя выражения мрачной задумчивости, сказал:
– Мама звонила.
– Ну и что? – спросил спутник.
– Сказала, приедет.
Я внутренне сжался – голос показался знакомым. Это он сказал Малышу: «Пошли. Пчелы заждались».
Пиндоровский вполне мог послать за мной не шпионов, а «ублютков». Пустым делом было пытаться понять, чем я могу ему быть опасен. Достаточно того, что неприятен. Таких гнобят с особым сладострастием.
Впрочем, «ублютки», если это и были они, не обращая на меня внимания, растворились в толпе.
Словечко «неприятен» напомнило о листочке, который на прощанье вручил мне Шитиков. Я развернул его и стал читать на ходу.
Одной маленькой пустынной страной правили два юриста, соединенные друг с другом супружескими узами. Нетрудно представить, что верховенство закона почиталось тут больше, чем внезапные капризы и эмоции, благодаря которым развалилось не одно государство. Юристы были в своем деле людьми образованными и построили, в конце концов, общество по правилам, угаданным великими утопистами всего мира. Согласно Платону, например, они старались поддерживать однородность и единомыслие во всем обществе, не допускали разногласий и столкновений интересов, вызывающих те или иные чувства, утяжеляющие душу, прививали гражданам правильное мировоззрение и ограждали, насколько это возможно, от влияния других стран. В идеале предполагалось освобождение от привязанности ко всему телесному, и в наибольшей степени от желаний. Художников, вопреки мнению великого идеалиста, решено было пока из государства не изымать, поскольку их кустарная продукция и без того пользовалась у населения незначительным спросом.
Как и везде, законы в этой стране были непонятны и противоречивы, часто ими совершенно невозможно было определить, какой поступок законен, а какой нет, какой справедлив, а какой несправедлив, где правда, а где ложь. Но удобство заключалось в том, что страной правили юристы, которые всегда приходили народу на помощь, давая компетентные объяснения. Без этого ходить бы всем по правовому полю, как по минному, или же в обход, где как раз любили отдыхать супруги. Такой случайной встречи с четой никто, конечно, из подданных не желал. Во-первых, это походило бы на фамильярность, во-вторых, мало ли на какую сцену внезапно выйдешь.
Так или иначе, люди могли уже не предаваться никаким размышлениям исторического, политического или социального порядка, и всегда пребывали в изумлении. Ибо всё, буквально всё окружающее внушало им одно только высокое представление о правосудии. Проникнутые почтением, охваченные испугом, они готовы были сами говорить перед судьями о собственной виновности, даже если в душе не чувствовали себя преступниками. Но как мало значила душа какого-нибудь солдата или владельца заводов, газет, пароходов перед символами закона и вершителями общественного возмездия. К тому же личный адвокат за скромный гонорар готов был разубедить подсудимого в его невиновности.
На модернизацию и благоустройство судов власть не скупилась. Архитектура великолепная, количество сидячих мест увеличено, клетка подсудимого на возвышении, что наводило на мысль, что предстать перед судом было для самого обвиняемого пусть и несколько мрачной, но все же почестью и отличием. Для допущенных на судебное заседание завели буфет. В этой стране заботились о людях не на словах, а на деле. Удивительно! просто удивительно! И правосудие получить, и водки напиться – все можно!
Как истинные христиане, юристы исходили из априорной греховности человека. Чем выше поднимался тот по карьерной лестнице, тем больше грехов накапливалось не только у него в душе, но и в файлах соответствующих инстанций, тем роднее люди элиты становились друг другу и тем больше нуждались в отеческой заботе юристов. В политических дебатах оппоненты обвиняли друг друга во всех смертных грехах, отдавая благотворную дань гласности и потешая публику. А кто бросит камень, подумайте сами? Тем более что дело происходит не в суде, и после спектакля каждого ждет не лязг замка в одиночной камере, а обед, заказанный в ресторане. Чистосердечные и страстные часто прибегают к метафорам, что только украшает искусство спора и свидетельствует о наличии ценностей. «Лучше быть партией жуликов и воров, чем партией бандитов и убийц!» – эффектно заканчивал речь политический лидер, даря улыбкой своего визави. Ловко сказано, не правда ли? Иногда юристы назначали кого-нибудь особо виновным, тогда уж да, лязг замка и годы для раздумий. Такие экологические процедуры в правовом обществе, согласитесь, естественны. А зато какой мир и климатическое великолепие поселялись в окрестностях центра на короткую перспективу. Молитвой только и можно выразить.
Некоторое недовольство двора вызывало лишь то, что супруги были между собой разительно не похожи. Буквально все в них было разное, кроме роста, экономного, как у космонавтов. Век назад страну выводил из руин тоже юрист, но он был в единственном экземпляре. А тут… На лице у одного – застенчивая улыбка несовершеннолетнего принца, у другого – ухмылка черного полковника, невольно пробуждающая в мозгу преступную мысль о пытках. Немудрено запутаться и наделать ошибок в поведении. То задрожат неуместно перед принцем, забыв сказать комплимент по поводу обворожительной улыбки, то бегут прикладываться к руке полковника, хотя правильно было бы подобострастно остолбенеть или хотя бы рявкнуть «здрассь» осевшим голосом.
А и супруги иногда как будто намеренно вносили путаницу в подобострастие. Несовершеннолетний принц принимался вдруг отчитывать генералов и страшно таращить при этом глаза, а полковник садился за фортепьяно и приятным полицейским тенором напевал любимый народом романс «Жасмин осыпается к полночи».
Вообще говоря, кто в семье главный, ни для кого не было секретом, но приходилось вести себя так, как будто он есть, то есть раздавать знаки внимания направо и налево, что являлось дополнительной нагрузкой на вестибулярный аппарат.
Вечерами супруги любили расписывать «пульку» с местными миллиардерами. Причем сумму банка, для интенсификации интриги, объявляли уже после того, как игра заканчивалась. Говорили про это разное. Одни утверждали, что проигрыш стоил не больше чем жизнь, другие, что не меньше чем миллиард.
По комфортности проживания эта страна не знала себе равных. Некогда русский психоаналитик и пророк рисовал три пути развития общества: муравейник, курятник и хрустальный дворец. Безмысленное, но стадно согласное существование в муравейнике, вольное, пусть и скверно устроенное в курятнике и благоденственное, но устроенное чужой волей во дворце. Человек по глупости и жадности мечтает жить во дворце, не понимая, что осчастливленная природа его взбунтуется от любого регламента.
«Да осыпьте его всеми земными благами, утопите в счастье совсем с головой, – писал психоаналитик, – дайте ему такое экономическое довольство, чтоб ему совсем уж ничего больше не оставалось делать, кроме как спать, кушать пряники и хлопотать о непрекращении всемирной истории. Рискнет даже пряниками и нарочно пожелает самого пагубного вздора, самой неэкономической бессмыслицы, единственно для того, чтобы всему этому положительному благоразумию примешать свой пагубный фантастический элемент.
Гениальное остроумие юристов еще не вполне оценено. Из трех вариантов будущего они осуществили сразу все. Демократия, как в муравейнике, была занята своими хвойными иголками. В разделенном на клетушки курятнике каждый мог проявить свой фантастический элемент: хоть кукиш соседу показать в виде рейдерского наезда, хоть поупражняться в домашнем деспотизме, а то и обмануть или уничтожить весь мир в виртуальном окне. А уж о благоустройстве дворца-курятника позаботился научно-технический прогресс. Всё, главное, обустроилось самой собой, без всяких там социалистов, нигилистов или революционеров. К всеобщему удовлетворению. И от пряников нет необходимости отказываться.
Неудивительно, что в целом граждане королевства были настроены патриотично. Некоторые вольнодумцы могли, правда, ввернуть в приватном разговоре, что подобные браки не во всех еще странах признаны законом. Но суверенная страна и не должна обращать внимания на оригинальный взгляд со стороны. Остальное население выражало иногда тревогу лишь по поводу того, что у супругов не может быть наследника. Однако и здесь был не совсем законный, но все же выход, который…
Злая притча Антипова была написана тяжеловесно, и для читателя, не разделяющего взгляды автора, на мой взгляд, довольно скучна. Но чтение я прервал по другой причине. Мое внимание привлек разговор у лотка. Вернее сказать так: он попал в мое сознание, может быть, в болевую его точку. Так электрическим ударом дает о себе знать забытое воспоминание или приводит в чувство занесенная из домашней ссоры горячая реплика в скучном спектакле. Уязвленный родственным напоминанием зритель как будто выскакивает из сна и, ослепленный, начинает соображать: о чем, о чем, помолчите же секунду, о чем это?
Старушка в маленькой черной соломенной шляпке, нелепо зацепившейся за узелок на голове… Как недоеденный пирожок, подумал я. Мальчишка из озорства метко сбросил с крыши.
Нет, тут надо как-то объяснить. То ли я сразу вспомнил о маме, то ли вообще дожил до того возраста, когда стал замечать наконец старушек и всех их повально жалеть. Ведь в молодости всякая старушка для нас – Шапокляк. Востроносенькие, слепые, вздорные, берущие на жалость. Эта была тоже Шапокляк, то есть востроносенькая и в очках. Но беззлобная… Куда там! В ее лице читались сразу все пережитые за жизнь унижения и, более того – привычка к этим унижениям.
Так вот, старушка эта, держа перед собой среднего размера сумку (то ли большая дамская, то ли маленькая продуктовая) обращалась, глядя снизу вверх, к продавщице (а у нас, вы знаете, постаменты для рыночных торговцев установлены так, что ногами они стоят примерно на высоте вашей груди, почти как памятники). Она обращается:
– Дочка, мне четыре картошечки. Вот отсюда, – старушка показала пальцем на лоток красной картошки.
Девица (тяжелое, спелое лицо), раскрасневшаяся от перепалки с соседом, в которой, как речка подо льдом, блестел половой подтекст, обратила взгляд поверх крыш, в ту часть пространства, где не было ничего, кроме белесого, выцветшего неба. Она и не притворялась, что высматривает там что-либо интересное, а вроде как это было просто утомительное, но необходимое упражнение для глаз, которые занозились за день от вида надоедливых, невзрачных и жадных покупателей.
Старушка терпеливо ждала. Она не хотела или не смела себе признаться, что ею пренебрегли и показывают, что пора ей уже раствориться в пространстве. А может быть, опыт подсказывал, что унижение еще не отработано полностью. Если перетерпеть, размазаться окончательно, для услаждения чужих глаз, то все-таки можно получить причитающееся.
Девице молчаливая настырность бабки надоела, и она решила, наконец, объясниться словами:
– Ну что ты смотришь на меня, как червь на овощ? Да я за четырьмя картошками и жопу нагинать не стану.
Старушка понимающе кивнула. Вот ужас-то в чем! Она и на этот раз не обозлилась, не обиделась хотя бы, а кивнула понимающе и, чуть заискивая, но внешне сметливо, давая понять, что способна оценивать происходящее, обременительность своей просьбы то есть, сказала:
– А я еще и морковки возьму.
И тут я вспомнил, что точно такой сцены был свидетелем в прошлой жизни. Старушка тогда сконфуженно поплелась дальше вдоль лотков. А я, занятый своими мыслями, опомнился слишком поздно. Рванулся обратно к лотку, чтобы накупить овощей на все имеющиеся деньги, донести сумку до дому, поцеловать на прощанье, но старушки нигде не было. Черепаший шаг, а затерялась мгновенно. Что же я такой рассеянный, думал тогда с досадой, или наоборот – такой сосредоточенный? Этот эпизод так и остался в памяти мелко дергающей занозой.
Даже за несколько мгновений до конца что-то можно узнать впервые. Я впервые понял сейчас смысл выражения «в глазах потемнело».
Ну нет, больше вам это не пройдет!
– Девушка, – сказал я, – обслужите, пожалуйста, как вас просили.
Слова были не те. Не те. Но где же найти те? И почему мы всегда так беспомощны в предъявлении претензий? Тут же становится стыдно за себя. Да кто ты такой? Смотрите, он права качает.
– Тебе чего надо, мужик? – вступил в разговор половой сосед девицы.
– Я не с вами разговариваю.
Вот тоже. Никакой находчивости. Куда подевалось остроумие? Сейчас он ответит…
Он ответил:
– А я с тобой.
– Издеваются над людьми! – крикнул за моей спиной женский голос. – Понаехали, чурки поганые. Перекупщики!
Любой инцидент приобретает у нас национальный оттенок. Запахло скандалом. Осадить внезапную помощницу значило начать борьбу на два фронта. То есть сразу проиграть. Но и терпеть ее было нельзя.
– Помолчите, дама! – сказал я резко. И сразу почувствовал, как публика отхлынула от меня душой.
– Да ты пьяный, что ли? – мгновенно отреагировала дама.
– А чего молчать? – встрял старичок, похожий на академика Павлова. – Я здесь в блокаду казеиновый клей жевал и всё в коммуналке живу. А они уж давно в отдельных.
Я успел заметить, что моя старушка, смекнув, к чему клонится дело, смылась. Получалось, что я борюсь за справедливость вообще, не имея возможности ее наглядного применения. Личность ушла. Это меня еще больше обозлило.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.