Электронная библиотека » Николай Шахмагонов » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 31 июля 2020, 15:43


Автор книги: Николай Шахмагонов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

И наступили «Окаянные дни»

О том, как русская интеллигенция медленно, но упрямо сдавала Россию на откуп ублюдкам и питекантропам, как метко наименовал движущие силы революции мыслитель русского зарубежья Иван Лукьянович Солоневич, Бунин говорил во многих своих статьях. Я выразился: «движущие силы». Нет, всё-таки это были не силы, а мусор, им сопутствующий. Именно этот мусор, осатанелый от дарованной свободой от совести, чести, достоинства, благородства, культуры, принудил – тут вдохновил никак не годится – к написанию резкой и жёсткой книги «Окаянные дни».

Эта книга рождалась постепенно, по мере накопления для неё материала.

До какой же степени нужно было возмутить певца любви, красоты, природы, человека необыкновенно тонкого, с широкой душой, доброй к людям, чтобы он написал её?!

Ему претило постоянное, многолетнее заигрывание интеллигенции с народом, вернее, конечно, не с народом, а с некоторыми выходцами из народа – простыми ли, хорошими, но нужными этой самой интеллигенции для каких-то своих, личных, сиюминутных интересов, продиктованных некоей странной модой.

Бунин рассказывал, как этакую странную моду использовали Есенин и его приятели – Клюев, в частности, – для проникновения в литературную среду. Тут не осуждение поэтов из деревни, тут характеристика отношения интеллигентской среды к «поэтам из крестьян»:

Бунин рассказывает, как Есенин поучал Мариенгофа:

«Так, с бухты-барахты, не след лезть в литературу, Толя, тут надо вести тончайшую политику. Вон смотри – Белый: и волос уже седой, и лысина, а даже перед своей кухаркой и то вдохновенно ходит. А ещё очень невредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят. Знаешь, как я на Парнас сходил? Всходил в поддевке, в рубашке расшитой, как полотенце, с голенищами в гармошку. Все на меня в лорнеты, – “ах, как замечательно, ах, как гениально!” – А я-то краснею, как девушка, никому в глаза не гляжу от робости… Меня потом по салонам таскали, а я им похабные частушки распевал под тальянку… Вот и Клюев тоже так. Тот маляром прикинулся. К Городецкому с чёрного хода пришёл, – не надо ли, мол, чего покрасить, – давай кухарке стихи читать, а кухарка сейчас к барину, а барин зовет поэта-маляра в комнату, а поэт-то упирается: где уж нам в горницу, креслица барину перепачкаю, пол вощеный наслежу… Барин предлагает садиться – Клюев опять ломается, мнётся: да нет, мы постоим…»

То есть, бывало, когда «общество интеллигентское» собиралось на всякого рода посиделки, ему, как бы на закуску, предлагают поэта из народа, из крестьян. Ну а общество вроде бы как приобщается к народу! Ничего о народе на самом деле не ведая.

А между тем разразилась жестокая и кровопролитная война, развязанная закулисой именно для передела и мира и сокрушения трёх оставшихся в Европе империй – Российской, Германской и Австро-Венгерской.

Бунин горячо отозвался на это событие. Он был потрясён сообщениями о зверствах германской армии, проявившимися уже в первые месяцы.

Война грянула в августе 1914 года, а уже 14 сентября, через полтора месяца, Бунин написал воззвание о бесчеловечности немцев. Тогда уже проявилась их лютая жестокость. Это тогда, когда не было советской власти. Бунин писал:

«То, чему○ долго отказывались верить сердце и разум, стало, к великому стыду за человека, непреложным: каждый новый день приносит новые страшные доказательства жестокостей и варварства, творимых германцами в той кровавой брани народов, свидетелями которой суждено нам быть, в том братоубийстве, что безумно вызвано самими же германцами ради несбыточной надежды владычествовать в мире насилием, возлагая на весы мирового правосудия только меч».

Далее в воззвании говорилось о германских солдатах и офицерах, которые, по словам Бунина, «как бы взяли на себя низкую обязанность напомнить человечеству, что ещё жив и силен древний зверь в человеке, что даже народы, идущие во главе цивилизующихся народов, легко могут, дав свободу злой воле, уподобиться своим пращурам, тем полунагим полчищам, что пятнадцать веков тому назад раздавили своей тяжкой пятой античное наследие: как некогда, снова гибнут в пожарищах драгоценные создания искусства, храмы и книгохранилища, сметаются с лица земли целые города и селения, кровью текут реки, по грудам трупов шагают одичавшие люди – и те, из уст которых так тяжко вырывается клич в честь своего преступного повелителя, чинят, одолевая, несказанные мучительства и бесчестие над беззащитными, над стариками и женщинами, над пленными и ранеными…».

Изуверства войны, ожесточившие народ, превратившие в ничто человеческую жизнь, повлияли на кровавость тех событий, к которым эта мировая бойня привела.


В Петрограде. 1917 г.


Впечатления о событиях, происходящих в столице в 1917 году, Бунин отразил в дневнике, и записи эти стали основой для будущих «Окаянных дней».

Вот запись, сделанная в ночь на 24 апреля:

«Последний раз я был в Петербурге в начале апреля 17 года. В мире тогда уже произошло нечто невообразимое: брошена была на полный произвол судьбы – и не когда-нибудь, а во время величайшей мировой войны – величайшая на земле страна. Ещё на три тысячи вёрст тянулись на западе окопы, но они уже стали простыми ямами: дело было кончено, и кончено такой чепухой, которой ещё не бывало, ибо власть над этими тремя тысячами вёрст, над вооружённой ордой, в которую превращалась многомиллионная армия, уже переходила в руки “комиссаров” из журналистов вроде Соболя, Иорданского».

Бунин имел в виду Николая Ивановича Иорданского (псевдоним – Негорев; 1876–1928). Иоарданский ещё 1899 году, будучи студентом, активно участвовал в студенческих волнениях, за что был исключён из университета и сослан. Затем занимался разрушительной революционной деятельностью в петербургском Союзе борьбы за освобождение рабочего класса, участвовал в издании «Искры». А в годы Первой мировой войны выступал за поражение России. Бунин был крайне возмущён, что этакий предатель России после Февральской революции был назначен комиссаром Временного правительства и ВЦИК на Юго-Западном фронте. Писатель, как показали дальнейшие события, не ошибался, презирая подобных деятелей. Именно по приказу Иорданского 29 августа 1917 года, когда Бунин уже находился в деревне, были арестованы генерал Деникин и офицеры его штаба, верные России.

В ночь на 24 апреля 1917 года Бунин писал о последствиях деятельности именно подобных революционеров, стараниями которых происходило то, что не могло не встревожить каждого, кто любил Россию:

«Не менее страшно было и на всём прочем пространстве России, где вдруг оборвалась громадная, веками налаженная жизнь и воцарилось какое-то недоуменное существование, беспричинная праздность и противоестественная свобода от всего, чем живо человеческое общество».

А вот его впечатление о том, что увидел он в Петербурге, едва сойдя с поезда:

«Я приехал в Петербург, вышел из вагона, пошёл по вокзалу: здесь, в Петербурге, было как будто ещё страшнее, чем в Москве, как будто ещё больше народа, совершенно не знающего, что ему делать, и совершенно бессмысленно шатавшегося по всем вокзальным помещениям. Я вышел на крыльцо, чтобы взять извозчика: извозчик тоже не знал, что ему делать, – везти или не везти, – и не знал, какую назначить цену.

– В “Европейскую”, – сказал я.

Он подумал и ответил наугад:

Цена была по тем временам ещё совершенно нелепая. Но я согласился, сел и поехал – и не узнал Петербурга.

В Москве жизни уже не было, хотя и шла со стороны новых властителей сумасшедшая по своей бестолковости и горячке имитация какого-то будто бы нового строя, нового чина и даже парада жизни. То же, но ещё в превосходной степени, было и в Петербурге. Непрерывно шли совещания, заседания, митинги, один за другим издавались воззвания, декреты, неистово работал знаменитый “прямой провод” – и кто только не кричал, не командовал тогда по этому проводу! – по Невскому то и дело проносились правительственные машины с красными флажками, грохотали отряды с красными знаменами и музыкой… Невский был затоплен серой толпой, солдатней в шинелях внакидку, неработающими рабочими, гулящей прислугой и всякими ярыгами, торговавшими с лотков и папиросами, и красными бантами, и похабными карточками, и сластями, и всем, чего просишь. А на тротуарах был сор, шелуха подсолнухов, а на мостовой лежал навозный лед, были горбы и ухабы. И на полпути извозчик неожиданно сказал мне то, что тогда говорили уже многие мужики с бородами:

– Теперь народ, как скотина без пастуха, все перегадит и самого себя погубит.

Я спросил:

– Так что же делать?

– Делать? – сказал он. – Делать теперь нечего. Теперь шабаш. Теперь правительства нету.

Я взглянул вокруг, на этот Петербург… “Правильно, шабаш”. Но в глубине-то души я ещё на что-то надеялся и в полное отсутствие правительства всё-таки ещё не совсем верил.

Не верить, однако, нельзя было».

Это живое свидетельство великого мастера слова особенно важно, поскольку показывает, что вовсе не было всенародного восхищения от происходящего, что именно, как о том говорил Иван Солоневич, ублюдки и питекантропы вершили разбой в России. Бунин видел и понимал это, а потому писал:

«Я в Петербурге почувствовал это особенно живо: в тысячелетнем и огромном доме нашем случилась великая смерть, и дом был теперь растворён, раскрыт настежь и полон несметной праздной толпой, для которой уже не стало ничего святого и запретного ни в каком из его покоев. И среди этой толпы носились наследники покойника, шальные от забот, распоряжений, которых, однако, никто не слушал. Толпа шаталась из покоя в покой, из комнаты в комнату, ни на минуту не переставая грызть и жевать подсолнухи, пока ещё только поглядывая, до поры до времени помалкивая. А наследники носились и без умолку говорили, всячески к ней подлаживались, уверяли ее и самих себя, что это именно она, державная толпа, навсегда разбила “оковы” в своём “священном гневе”, и все старались внушить и себе и ей, что на самом-то деле они ничуть не наследники, а так только – временные распорядители, будто бы ею же самой на то уполномоченные».

Весьма своеобразен и взгляд Ивана Алексеевича на то, что учинили разрушители России в центре столицы. Учинили в нарушении всех православных традиций:

«Я видел Марсово поле, на котором только что совершили, как некое традиционное жертвоприношение революции, комедию похорон будто бы павших за свободу героев. Что нужды, что это было, собственно, издевательство над мёртвыми, что они были лишены честного христианского погребения, заколочены в гробы почему-то красные и противоестественно закопаны в самом центре города живых! Комедию проделали с полным легкомыслием и, оскорбив скромный прах никому не ведомых покойников высокопарным красноречием, из края в край изрыли и истоптали великолепную площадь, обезобразили её буграми, натыкали на ней высоких голых шестов в длиннейших и узких чёрных тряпках и зачем-то огородили её дощатыми заборами, на скорую руку сколоченными и мерзкими не менее шестов своей дикарской простотой».

Бунин заметил в те дни черты вот этого отъявленного разрушительства империи, знакомые нам по сравнительно недавним временам развала, когда враги России истерично призывали разбрестись по национальным квартирам и взять суверенитета, сколько влезет в подлые души. И восторг интеллигенции теми, кто растаскивал великую Державу:

«Я видел очень большое собрание на открытии выставки финских картин. До картин ли было нам тогда! Но вот оказалось, что до картин. Старались, чтобы народу на открытии было как можно больше, и собрался “весь Петербург” во главе с некоторыми новыми министрами, знаменитыми думскими депутатами, и все просто умоляли финнов послать к черту Россию и жить на собственной воле: не умею иначе определить тот восторг, с которым говорились речи финнам по поводу “зари свободы, засиявшей над Финляндией”. И из окон того богатого особняка, в котором происходило всё это и который стоял как раз возле Марсова поля, я опять глядел на это страшное могильное позорище, в которое превратили его. А затем я был ещё на одном торжестве в честь все той же Финляндии, – на банкете в честь финнов, после открытия выставки. И, Бог мой, до чего ладно и многозначительно связалось все то, что я видел в Петербурге, с тем гомерическим безобразием, в которое вылился банкет! Собрались на него все те же – весь “цвет русской интеллигенции”, то есть знаменитые художники, артисты, писатели, общественные деятели, новые министры и один высокий иностранный представитель, именно посол Франции».

Бунину было мерзко наблюдать за тем, что происходило в городской среде. Он рвался в деревню. Он знал деревенскую жизнь не по салонным байкам, он впитал её с детства и с детства был знаком с крестьянами, с их бытом, с их языком, который легко воспроизводил в рассказах. И поначалу деревня порадовала его.

В деревню от отправился в мае 1917 года, в имение Васильевское отправился, которое находилось в деревне Глотово, что в Орловской губернии. Не то чтоб бежал от революции, хотя, конечно, жизнь в городе сразу резко переменилась. Приехал, как обычно, на лето и осень. По его словам, «разврат тогда охватил еще только главным образом города. В деревне был ещё некоторый разум, стыд».

5 мая 1917 года Бунин записал:

«Был на мельнице. Много мужиков, несколько баб. Громкий разговор под шум мельницы. Возле притолоки, прислонясь к ней и внимательно слушая Колю (племянника Бунина. – Н.Ш.), наклонив ухо и глядя в землю, стоит высокий мужик с опущенными плечами, с чёрной курчавой бородой и нежным румянцем, уходящим в волосы. Шапка надвинута на белый хрящ носа. Коля рассказывает, что солдаты никого не признают и уходят с фронта. Мужик вдруг встрепенулся и, уставившись в него чёрными блестящими глазами, яростно заговорил:

– Вот, вот! Вот они, сукины дети! Кто их распустил? Кому они тут нужны? Их, сукиных детей, арестовать надо!

В это время, верхом на серой лошади, подъехал молодой солдат в хаки и стёганых штанах, напевая и насвистывая. Мужик кинулся на него:

– Вот он! Видишь, катается! Кто его пустил? Зачем его собирали, зачем его обряжали?

Солдат слез, привязал лошадь и на раскоряченных ногах, с притворно беззаботным видом вошёл в мельницу.

– Что ж мало навоевал? – закричал за ним мужик. – Ты что ж, казённую шапку, казённые портки надел дома сидеть? (Солдат с неловкой улыбкой обернулся.) Ты бы уж лучше совсем туда не ездил, сволочь ты этакая! Возьму вот, сдеру с тебя портки и сапоги да головой об стену! Рад, что начальства теперь у вас нету, подлец! Зачем тебя отец с матерью кормили?

Мужики подхватили, подняли общий негодующий крик.

Солдат с неловкой усмешкой, стараясь быть презрительным, пожимал плечами.

Впрочем, так продолжалось недолго. Добрались перемены и до деревни. Не сразу, но добрались. Конечно, работали агитаторы. Но не только они – потоком хлынули с фронта дезертиры. Они тоже проводили свою своеобразную работу, да ведь и устала от войны вся Россия, в том числе и деревня. Тем более война была где-то далеко, цели же её мало понятны, как и вовсе непонятно то, что вот, ещё немного, и могла быть победа».

В те дни Иван Алексеевич с особым чувством перечитывал великолепные и необыкновенно актуальные тургеневские стихотворения в прозе «Деревня», «Дрозд II», «Памяти Ю.П. Вревской», которыми Иван Сергеевич откликнулся на события Русско-турецкой войны 1877–1878 годов, войны очень необычной, впоследствии названной «военной прогулкой». Ведь направляя своего брата в Дунайскую армию главнокомандующим, Александр II определил главную цель – Константинополь! Но заговор западных стран, во главе с Англией, помешал осуществить вековое стремление о водружении Православного Креста на Святой Софии. А ведь и в канун 1-й мировой войны двуличные заправилы Запада сулили императору Николаю II всё те же проливы. Обещали не стесняясь, заранее зная, что обещания свои не выполнят…

Сколько людей было напрасно загублено во время Русско-турецкой войны, сколько уже погибло и скольким ещё предстояло погибнуть в 1-й мировой, перетекавшей для России в гражданскую. И всё напрасно. Проникали глубоко в душу тургеневские строки стихотворения в прозе «Деревня»:

«О, довольство, покой, избыток русской вольной деревни! О, тишь и благодать!

И думается мне: к чему нам тут и крест на куполе Святой Софии в Царь-Граде и всё, чего так добиваемся мы, городские люди?»

Какой глубокий смысл! Это уже, безусловно, прозаические начала в стихотворениях в прозе, но начала, усиленные поэтическим духом произведения. На таком удивительном контрасте Тургенев показывает мир деревни, далёкий от войн, сражений и походов, смысл которых очень мало понятен простым деревенским жителям. Им понятны лишь войны в защиту своего Отечества. Вспоминается стихотворение «Как хороши, как свежи были розы», с их пронзительным ощущением беззащитности «перед лицом Неведомого, перед бесконечностью неба».


Разгром помещичьей усадьбы. Художник И.А. Владимиров


Вот и перед Буниным была деревня, ещё в мае проникнутая духом патриотизма, а затем быстро растерявшая этот дух.

И он повторял мысленно вслед за Тургеневым, написавшим в стихотворении в прозе «Дрозд II»:

«Меня терзают другие, бесчисленные, зияющие раны…

Тысячи моих братий, собратий гибнут теперь там, вдали, под неприступными стенами крепостей; тысячи братий, брошенных в разверстую пасть смерти неумелыми вождями.

Они гибнут без ропота; их губят без раскаяния; они о себе не жалеют; не жалеют о них и те неумелые вожди.

Ни правых тут нет, ни виноватых: молотилка треплет снопы колосьев, пустых ли, с зёрнами ли – покажет время».

Время показало… А Тургенев гениально предвидел и написал: «Горячие, тяжёлые капли пробираются, скользят по моим щекам… скользят мне на губы… Что это? Слёзы… или кровь?»

И апофеозом войны звучит стихотворение в прозе «Памяти Ю.П. Вревской». Да – это проза, тяжёлая, всесокрушающая высоким стилем проза, в которой звучат душераздирающие поэтические нотки. Поэзия тоже бывает тяжёлой и сильной. Вот как, например, «Вставай страна огромная!».

Христианским милосердиям и несовершенствам общественных отношений посвящено стихотворение в прозе «Мне жаль…».

«Мне жаль самого себя, других, всех людей, зверей, птиц… всего живущего», – писал Тургенев, и за перечислением всех, кого жаль, в которое входит весь свет, он говорит, что завидует камням. Почему? Должно быть, потому, что камни не могут чувствовать.

В благодатном краю Черноземья далеко не все встретили февральский переворот с радостью. Многие с тревогой восприняли случившееся. Это проявлялось в разговорах, в творчестве. Бунину принесли стихотворение юной шестнадцатилетней поэтессы Приокского края Веры Теремецкой, дочери сельского священника.

 
О, Боже, что вокруг творится!
Какая адская, безумная тоска.
И некуда бежать, и некуда сокрыться,
Тьма непроглядна, глубока.
Повсюду стон, предательства, проклятья,
Повсюду братская ручьями льётся кровь.
О, Русские! О, граждане! О, братья!
Где ж ваша к Родине любовь?
Ведь гибнет всё: Россия и свобода,
Ведь гибнут лучшие её сыны,
Нет, я не узнаю родного мне народа,
И я не узнаю любимой мне страны.
 

Прочитав это стихотворение, переданное ему племянником Николаем Пушешниковым, Иван Алексеевич проговорил:

– Да, и не узнаю родного мне народа и родной страны… И всё-таки хочется верить, что это временно. Россия выстоит и не погибнет. Нет, в людях всё-таки много прекрасного! – И, взглянув на текст стихотворения, прибавил: – Проснётся ещё к Родине любовь!

Так говорил он в канун социалистической революции.

Многие, очень многие чувствовали сердцем, что беда пришла в родной дом вместе с предательским февральским переворотом, учинённым по свистку из-за кордона продажными думцами и позабывшими клятву генералами высокого ранга.

Как тут не завидовать камням, как говорил о том Тургенев. Бунин тоже мог завидовать камням, потому что всё вокруг буквально на его глазах было заражено переменами и превращалось в какой-то немыслимый ад, о чём он писал:

«Жить в деревне и теперь уже противно. Мужики вполне дети, и премерзкие».

А ведь ещё совсем недавно он показывал совершенно других крестьян! Теперь же видел, всё меняется стремительно:

«“Анархия” у нас в уезде полная, своеволие, бестолочь и чисто идиотское непонимание не то что “лозунгов”, но и простых человеческих слов – изумительные. Ох, вспомнит ещё наша интеллигенция, – это подлое племя, совершенно потерявшее чутье живой жизни и изолгавшееся насчёт совершенно неведомого ему народа, – вспомнит мою “Деревню” и пр.!


Конвоирование арестованых. Художник И.А. Владимиров


Кроме того, и не безопасно жить теперь здесь. В ночь на 24-е у нас сожгли гумно, две риги, молотилки, веялки и т. д. В ту же ночь горела пустая (не знаю, чья) изба за версту от нас, на лугу. Сожгли, должно быть, молодые ребята из нашей деревни, побывавшие на шахтах. Днём они ходили пьяные, ночью выломали окно у одной бабы-солдатки, требовали у неё водки, хотели её зарезать. А в полдень 24-го загорелся скотный двор в усадьбе нашего ближайшего соседа (живёт от нас в двух шагах), – зажёг среди бела дня, как теперь оказывается, один мужик, имевший когда-то судебное дело с ним, а мужики арестовали самого же пострадавшего, – “сам зажёг!” – избили его и на дрогах повезли в волость. Я пробовал на пожаре урезонить, доказать, что жечь ему самого себя нет смысла, – он не помещик, а арендатор, – пьяные солдаты и некоторые мужики орали на меня, что я “за старый режим”, а одна баба всё вопила, что нас (меня и Колю – (племянника Бунина), сукиных детей, надо немедля швырнуть в огонь. И случись ещё пожар, – а ведь он может быть, могут и дом зажечь, лишь бы поскорее выжить нашего брата отсюда, – могут и бросить, – нужды нет, что меня здесь хотят в Учредительное собрание выбирать, – “пусть Иван Алексеевич там в Петербурге за нас пролазывает”».

Племянник Бунина Николай Пушешников отметил: «Иван Алексеевич сидит в пальто в темноте в своём кресле и о чём-то думает. <…> Ждём, что вот-вот придут мужики и зажгут дом. Лошади уже отобраны, работники сняты».

Бунин записал 11 июня 1917 года своём дневнике:

«Все последние дни чувство молодости, поэтическое томление о какой-то южной дали (как всегда в хорошую погоду), о какой-то встрече…

Шестого телеграмма от Веры. Седьмого говорил с ней по телефону в Елец. Условились, что я приеду за ней… В сенях вагона первого класса мешки, солдаты. По поезду идет солдатский контроль. Ко мне: сколько мне лет, не дезертир ли? Чувство страшного возмущения».

Так складывались будущие «Окаянные дни», как отражение дней окаянных, переживаемых писателем.

Николай Пушешников впоследствии вспоминал, что Бунин не принял Временного правительства и 2 июня 1917 года прямо высказал своё мнение:

«Читали перед обедом газеты. Иван Алексеевич сказал про Чернова. …Считается знатоком земельного вопроса! Какая наглость. Ни уха, ни рыла не понимать в экономических вопросах и сельском хозяйстве и залезть на пост министра земледелия! Что он может знать! Двенадцать лет в Италии прожил. В деревне за всю свою жизнь ни разу не был. Я уверен, что он пшена от проса не отличит… Министр земледелия, марксист и вместе с тем ужасный декадент, поклонник Брюсова и Бальмонта, восторженный почитатель Ивана Вольнова. Всё это в нём совмещается. Государственный муж, Кокошкин, становится среди комнаты, заложив назад руки, и распевает поэзы Игоря Северянина. Балаган!»

Ф.Ф. Кокошкин был драматургом и одним из основателей Конституционно-демократической партии, юрист.

А в июле Бунин, по словам Пушешникова, окончательно пришёл к выводу, что в стране «полный хаос, анархия, правительство бессильно, слабо, не умеет ничего предпринять… Казалось бы, гордиться нечем! А между тем нестерпимо читать газеты от того наглого самохвальства, которым полны они все. Кругом разложение и хаос, в газетах же одна болтовня».

А события развивались стремительно. В августе фронт рассыпался, избранный премьером Керенский уже никакого авторитета не имел и никем не управлял.

Пушешникову же признавался:

– Война всё изменила. Во мне что-то треснуло, переломилось, наступила, как говорят, переоценка всех ценностей. И как подумаешь, что жизнь прошла, что ещё несколько лет – и будешь где-нибудь лежать на Ваганьковом… И ничего не сделать! Это ужасно.

24 сентября он написал стихотворение «Свет незакатный», отражающее его восприятие действительности, мысли и чувства:

 
Там, в полях, на погосте,
В роще старых берёз,
Не могилы, не кости —
Царство радостных грёз.
Летний ветер мотает
Зелень длинных ветвей —
И ко мне долетает
Свет улыбки твоей.
Не плита, не распятье —
Предо мной до сих пор
Институтское платье
И сияющий взор.
Разве ты одинока?
Разве ты не со мной
В нашем прошлом, далёком,
Где и я был иной?
В мире круга земного,
Настоящего дня,
Молодого, былого
Нет давно и меня!
 

Даже в такое время он не мог не любоваться Природой, не мог не замечать её дивные пейзажи. 16 октября – до революции всего 10 дней. Запись:

«Вечер поразительный. Часов в шесть уже луна как зеркало сквозь голый сад… и ещё заря на западе, розово-оранжевый след её – длинный – от завода до Колонтаевки. Над Колонтаевкой золотистая слеза Венеры…»

И лились из встревоженной души чудные стихи…

 
О, радость красок! Снова, снова
Лазурь сквозь яркий жёлтый сад
Горит так дивно и лилово,
Как будто ангелы глядят.
 
 
О, радость радостей! Нет, знаю,
Нет, верю, Господи, что ты
Вернёшь к потерянному раю
Мои томленья и мечты!
 

Стихотворение датировано 24 сентября 1917 года. В стране беспредел, но, как скоро выяснится, далеко ещё не полный. Это стихотворение одно из последних, в которых ещё не слышится глубокого и отрывистого дыхания «окаянных дней», и Иван Алексеевич говорит племяннику, что если бы мог подольше пожить в Глотове, то «расписался бы совсем».

Но и так уж приличный урожай – более двух десятков стихотворений.

Между тем, беспредел нарастал по всей России. Фронт рассыпался, солдаты стали разбегаться по домам, прихватывая с собой оружие и боеприпасы. Война довела народ до крайности. Те, кто возвращался в родные края, были уверены – виноваты во всём помещики, виноваты все богатеи без разбору. Бунины не были богатеями, они и сами-то едва сводили концы с концами, но они принадлежали к клану помещиков, а этот клан в основе своей, в большинстве своём состоял из эксплуататоров.

Острие народного гнева и было направлено на весь этот клан. И самое главное, не только вот эти разъярённые солдатские массы ничего не понимали, что происходит в стране. Этого не понимали и помещики, класс всё-таки просвещённый, по крайней мере, класс, который должен бы быть просвещённым.

В деревне с каждым днём, по мере прибытия всё новых и новых дезертиров с фронта, становилось всё более опасно.

В дневнике Веры Николаевны 22 октября 1917 года появилось сообщение о первых беспорядках:

«Октябрь 22. Первое известие о погромах за Предтечевым. <…> Волнение среди местной интеллигенции. Сборы».

23 октября после долгих раздумий всё-таки решили отправиться в Москву, где, как казалось, должно быть больше порядка.

Ехать решили как можно раньше. Николай Пушешников вспоминал:

«В четыре часа пополуночи напились чаю и, попрощавшись, выехали ещё в полном мраке, пахнущем изморозью. На деревне ещё спали. Ничего и никого. Ни одного огня. Проехали аллею, выехали на гумно мимо заиндевевших бурьянов. Полынь в инее, солома. Дорога чёрная и масляная. За Озерками поехали по большой дороге. Стали попадаться солдаты, подозрительно на нас посматривали. Когда подъезжали к Становой, нам повстречались девки и бабы. Они шли, орали песни, толпой человек в двадцать. Когда мы поравнялись с ними, и закричали и зацыкали на нас.

– А это кто? (на Ивана Алексеевича). Не то баба, не то мужик! – заговорили они, смеясь на Ивана Алексеевича, который сидел в полушубке и шапке с наушниками. Они столпились у оглобель, так что стало невозможно ехать. Иван Алексеевич зверел. Лошади остановились.

– Господи! – сказала курносая баба. – На них бы солдатов.

– Отходи! – крикнул Иван Алексеевич и вынул браунинг. – Слышишь, что говорю. Перестреляю!..

Бабы и девки оторопели. Но курносая сказала:

– Орудием хочет. Машка, беги за мужиками. Вон в лознике. – Несколько девок побежало к лозникам, находившимся в полуверсте.

– Однако дело дрянь, – сказал мне Иван Алексеевич. Он намотал вожжи и взял арапник и изо всех сил вытянул коренную и потом пристяжку. Лошади как бы упали вниз и понесли. Бабы раздались и открыли дорогу.

Остановились мы только в семи верстах от Ельца, когда у нас соскочило колесо. Пришлось заехать к кузнецу и прождать у него полтора часа, пока он сваривал шину. В Ельце остановились у Барченко. Вечером К. играл нам “Лорелею” и Кампанеллу Листа. Пробыли в Ельце два дня. Настроение здесь тревожное. Был слух, что Елец будут громить мужики. Говорили, что мужики из окрестных деревень окружали город».

Вера Николаевна 23 октября отметила:

«Бегство на заре в тумане. Пленные. Последний раз Глотово, Озерки, Большая дорога…

Бабы: “Войну затеяли империалисты”. Бешеная езда. Рассыпалось колесо. Семь верст пешком в валенках и шубе. Елец. Ни единой комнаты ни в одной гостинице…

24 октября …Вечер с елецким обществом. Орлов и др.

25 октября. Отъезд в первом классе. Мы втроем и Орлов. Солдаты в проходах. Отношение не враждебное.

26 октября. Москва. Первые слухи о восстании…»

С 26 октября Бунин и Вера Николаевна поселились у её родителей, Муромцевых, на Поварской и прожили там зиму 1917/18 года. В вестибюле дома, где была квартира Муромцевых, в дни боев установили дежурство, двери были заперты, ворота заложены бревнами. Бунин тоже по очереди выходил на дежурство.

Тридцать первого октября 1917 года он записал:

«За день было очень много орудийных ударов (вернее, всё время – разрывы гранат и, кажется, шрапнелей), всё время щелканье выстрелов…

От трёх до четырёх был на дежурстве. Ударила бомба в угол дома Казакова возле самой панели. Подошёл к дверям подъезда (стеклянным) – вдруг ужасающий взрыв – ударила бомба в стену дома Казакова на четвёртом этаже. А перед этим ударило в пятый этаж возле чёрной лестницы (со двора) у нас… Хочется есть – кухарка не могла выйти за провизией (да и закрыто, верно), обед жалкий…

Опять убирался, откладывал самое необходимое – может быть пожар от снаряда…

Почти двенадцать часов ночи. Страшно ложиться спать. Загораживаю шкафом кровать…

1 ноября. Весь день не переставая орудия, град по крышам где-то близко и щелканье. Такого дня еще не было… Нынче в третьем часу, когда вышел в вестибюль, снова ужасающий удар где-то над нами. Пробегают не то юнкера, не то солдаты под окнами у нас…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации