Текст книги "Темные аллеи Бунина в жизни и любви"
Автор книги: Николай Шахмагонов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Возвращение к творчеству
Да, именно возвращение, поскольку за весь 1899 год Бунин написал всего четыре стихотворения и один рассказ в две страницы, который назвал «Поздней ночью».
Чем навеян этот короткий рассказ? И почему сцена, описанная в нём, происходит в Париже, словно Бунин предвидел в грядущем долгие годы эмиграции? Он и начал рассказ… «Был ли это сон или час ночной таинственной жизни, которая так похожа на сновидение?»
Повествование ведётся от «я»: «Долго спал я, и наконец медленно отошёл от меня сон. (…) Очнувшись, открыв глаза, я увидал себя в тихом и светлом царстве ночи».
Какими сильными чувствами навеяно то, что легло на бумагу! Чувствами к кому?
«И в кресле у крайнего окна сидела та, которую я любил, – вся в белом, похожая на девочку, бледная и прекрасная, усталая ото всего, что мы пережили и что так часто делало нас злыми и беспощадными врагами.
Отчего она тоже не спала в эту ночь?»
Мистика сквозит в рассказе:
«И вот мысли мои опять возвратились к далёким, почти забытым осенним ночам, которые видел я когда-то в детстве, среди холмистой и скудной степи средней России. (…) Я мысленно покинул Париж, и на мгновение померещилась мне вся Россия, точно с возвышенности я взглянул на огромную низменность…»
И сама сцена, очень короткая. Что хотел в ней сказать Бунин?
«– Отчего ты не спишь? – услыхал я робкий голос.
И то, что она первая обратилась ко мне после долгого и упорного молчания, больно и сладко кольнуло мне в сердце. Я тихо ответил:
– Не знаю… А ты?
И опять мы долго молчали. Месяц заметно опустился к крышам и уже глубоко заглядывал в нашу комнату.
– Прости! – сказал я, подходя к ней.
Она не ответила и закрыла глаза руками.
Я взял её руки и отвёл их от глаз. По щекам её катились слёзы, а брови были подняты и дрожали, как у ребёнка. И я опустился у её ног на колени, прижался к ней лицом, не сдерживая ни своих, ни её слёз.
– Но разве ты виноват? – шептала она смущенно. – Разве не я во всем виновата?
И улыбалась сквозь слёзы радостной и горькой улыбкой.
А я говорил ей, что мы оба виноваты, потому что оба нарушали заповедь радости, для которой мы должны жить на земле. Мы опять любили друг друга, как могут любить только те, которые вместе страдали, вместе заблуждались, но зато вместе встречали и редкие мгновения правды. И только бледный, грустный месяц видел наше счастье…»
Вот и всё, и весь рассказ. И подпись – 1899 год.
Удивительно перекликается этот рассказ с другим, написанным 19 октября 1933 года – там даже день поставлен. Даже название похоже: «Поздний час».
Снова Париж, только если в рассказе «Поздней ночью» сам автор был на самом деле в России, то теперь, в «Позднем часе», он жил в Париже и писал там, а о России говорил с грустью: «Жил когда-то в России, чувствовал ее своей, имел полную свободу разъезжать куда угодно, и не велик был труд проехать каких-нибудь триста вёрст».
Быть может, отчасти рассказ навеян был и мыслями о возвращении в Россию? «Но вот уже нельзя больше откладывать: или теперь, или никогда. Надо пользоваться единственным и последним случаем, благо час поздний, и никто не встретит меня».
В рассказе просто описание, описание по памяти знакомых мест в городе, в котором он хотел побывать в наиболее памятном месте:
«Цель моя состояла в том, чтобы побывать на Старой улице. И я мог пройти туда другим, ближним путем. Но я оттого свернул в эти просторные улицы в садах, что хотел взглянуть на гимназию. И, дойдя до нее, опять подивился: и тут все осталось таким, как полвека назад; каменная ограда, каменный двор, большое каменное здание во дворе – всё так же казенно, скучно, как было когда-то, при мне. Я помедлил у ворот, хотел вызвать в себе грусть, жалость воспоминаний – и не мог: да, входил в эти ворота сперва стриженный под гребёнку первоклассник в новеньком синем картузе с серебряными пальмочками над козырьком и в новой шинельке с серебряными пуговицами, потом худой юноша в серой куртке и в щегольских панталонах со штрипками; но разве это я?»
А потом обращение… Обращение к Ней, к той неведомой для читателя, но жившей в мыслях автора:
«Я всё-таки не решился дойти до вашего дома. И он, верно, не изменился, но тем страшнее увидать его. Какие-то чужие, новые люди живут в нём теперь. Твой отец, твоя мать, твой брат – все пережили тебя, молодую, но в свой срок тоже умерли. Да и у меня все умерли; и не только родные, но и многие, многие, с кем я, в дружбе или приятельстве, начинал жизнь, давно ли начинали и они, уверенные, что ей и конца не будет, а все началось, протекло и завершилось на моих глазах, – так быстро и на моих глазах!»
О ком думал Иван Алексеевич? Быть может, о Варваре Пащенко? Это она ушла из жизни раньше её родных, которые «все пережили» её, молодую?
И о самых первых встречах, первых признаниях, обо всём том первом, что бывает в отношении юноши и девушки…
«И я сел на тумбу возле какого-то купеческого дома, неприступного за своими замками и воротами, и стал думать, какой она была в те далекие, наши с ней времена: просто убранные тёмные волосы, ясный взгляд, легкий загар юного лица, легкое летнее платье, под которым непорочность, крепость и свобода молодого тела… Это было начало нашей любви, время еще ничем не омраченного счастья, близости, доверчивости, восторженной нежности, радости…»
И конечно же ностальгия, конечно же тоска по тому далёкому, что уже не вернуть в жизни, но ещё можно вернуть в произведении. О том, куда можно вернуться в рассказе, ведь «есть нечто совсем особое в тёплых и светлых ночах русских уездных городов в конце лета. Какой мир, какое благополучие!».
И описание встречи. Похожее можно найти и в «Жизни Арсеньева».
«И вот в такую ночь, в тот поздний час, когда в городе не спал только он один, ты ждала меня в вашем уже подсохшем к осени саду, и я тайком проскользнул в него: тихо отворил калитку, заранее отпертую тобой, тихо и быстро пробежал по двору и за сараем в глубине двора вошел в пестрый сумрак сада, где слабо белело вдали, на скамье под яблонями, твое платье, и, быстро подойдя, с радостным испугом встретил блеск твоих ждущих глаз.
И мы сидели, сидели в каком-то недоумении счастья. Одной рукой я обнимал тебя, слыша биение твоего сердца, в другой держал твою руку, чувствуя через неё всю тебя.
(…)
А потом ты проводила меня до калитки, и я сказал:
– Если есть будущая жизнь и мы встретимся в ней, я стану там на колени и поцелую твои ноги за всё, что ты дала мне на земле».
И погост. Конечно, он мысленно посетил погост:
«(…) На выезде, слева от шоссе, монастырь времен царя Алексея Михайловича, крепостные, всегда закрытые ворота и крепостные стены, из-за которых блестят золоченые репы собора. Дальше, совсем в поле, очень пространный квадрат других стен, но невысоких: в них заключена целая роща, разбитая пересекающимися долгими проспектами, по сторонам которых, под старыми вязами, липами и березами, все усеяно разнообразными крестами и памятниками. Тут ворота были раскрыты настежь, и я увидел главный проспект, ровный, бесконечный. Я несмело снял шляпу и вошел. Как поздно и как немо! Месяц стоял за деревьями уже низко, но все вокруг, насколько хватал глаз, было еще ясно видно. Все пространство этой рощи мёртвых, крестов и памятников её узорно пестрело в прозрачной тени. Ветер стих к предрассветному часу – светлые и тёмные пятна, всё пестрившие под деревьями, спали. В дали рощи, из-за кладбищенской церкви, вдруг что-то мелькнуло и с бешеной быстротой, тёмным клубком понеслось на меня – я, вне себя, шарахнулся в сторону, вся голова у меня сразу оледенела и стянулась, сердце рванулось и замерло… Что это было? Пронеслось и скрылось. Но сердце в груди так и осталось стоять. И так, с остановившимся сердцем, неся его в себе, как тяжкую чашу, я двинулся дальше. Я знал, куда надо идти, я шёл все прямо по проспекту – и в самом конце его, уже в нескольких шагах от задней стены, остановился: передо мной, на ровном месте, среди сухих трав, одиноко лежал удлиненный и довольно узкий камень, возглавием к стене. Из-за стены же дивным самоцветом глядела невысокая зелёная звезда, лучистая, как та, прежняя, но немая, неподвижная».
19 октября 1933
Недаром Александр Сергеевич Пушкин писал:
Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
После разрыва с Анной и стихи, и проза носили грустный оттенок, как и небольшая поэма «Листопад».
(…)
Лес, точно терем без призора,
Весь потемнел и полинял,
Сентябрь, кружась по чащам бора,
С него местами крышу снял
И вход сырой листвой усыпал;
А там зазимок ночью выпал
И таять стал, всё умертвив…
Трубят рога в полях далеких,
Звенит их медный перелив,
Как грустный вопль, среди широких
Ненастных и туманных нив.
Сквозь шум деревьев, за долиной,
Теряясь в глубине лесов,
Угрюмо воет рог туриный,
Скликая на добычу псов,
И звучный гам их голосов
Разносит бури шум пустынный.
Льёт дождь, холодный, точно лёд,
Кружатся листья по полянам,
И гуси длинным караваном
Над лесом держат перелёт.
(…)
Последний день в лесу встречая,
Выходит Осень на крыльцо.
Двор пуст и холоден. В ворота,
Среди двух высохших осин,
Видна ей синева долин
И ширь пустынного болота,
(…)
Двадцать четыре стихотворения, рассказы «Антоновские яблоки», «Эпитафия» и «Над городом» тоже датированы 1900 годом. Какой резкий скачок количественный. А уж о качественном и говорить нечего. Иван Алексеевич с каждым новым рассказом, с каждым новым стихотворением рос над собой, оттачивал мастерство, и уже не за горами было признание его мастером изящной русской словесности.
«Не скажу простил, а просто забыл!»
В 1900 году у Ивана Алексеевича и Анны Николаевны родился сын, которого назвали Николаем. Кто назвал? Конечно же мнение Ивана Алексеевича в данном случае не спрашивали. Анна дала имя в честь своего отца. Видеться с сыном Бунину удавалось… Этому не препятствовали, но и не слишком поощряли.
А в январе 1905 года мальчик заболел менингитом, и спасти его не удалось.
Анна же решилась полностью разорвать отношения. Они расстались… Но хотя она была инициатором разрыва, а не Иван Алексеевич, развод давать не хотела. Долго не давала развод, хотя сама всё же собралась второй раз замуж. Её судьба сложилась несчастливо. После разрыва с Буниным она некоторое время блистала в салонах Одессы и даже Москвы, потом вышла замуж за Александра Михайловича Дерибаса, представителя знаменитого Одесского рода. Но переменчивы пути земные. Но непредсказуемы пути земные. Дом престарелых стал её последним пристанищем…
Бунин долго переживал вторую неудачу в любви.
В те минуты казалось, что дороже никогда и никого не будет.
Так что же это было на самом деле? Любовь? Послушаем Веру Николаевну Муромцеву-Бунину. В своём письме к А.К. Бабореко 5 января 1959 года, вспоминая былое, она писала:
«Прочла все письма периода Цакни сразу. Расстроилась: представляла иначе – считала более виноватым Ивана Алексеевича. А судя по письмам, не только жизнь была не для творческой работы, а у самой Анны Николаевны не было настоящего чувства, и ей хотелось разрыва… Это понятно, конечно, они были и по натуре, и по среде, и по душе очень разные люди. И как с годами Иван Алексеевич, я не скажу простил, а просто забыл все, что она причинила ему».
Но… Впереди были новые увлечения, и главное, впереди его ожидала встреча с той, которую можно назвать второй половинкой…
Но помять не хотела сдаваться и позже, когда многое было прожито и многое пережито.
Вера Николаевна Муромцева-Бунина вспоминала:
«Насколько я знаю, Иван Алексеевич два года после разрыва надеялся на примирение. Перестал же он этому верить, махнул рукой только в 1902 году».
А сам Иван Алексеевич признавался в дневнике:
«Воскресенье. Видел во сне Аню с таинственностью готовящейся близости. Всё вспоминаю, как бывал у неё в Одессе – и такая жалость, что… А теперь навеки непоправимо. И она уже старая женщина, и я уже не тот».
Где, в каких образах, в каких произведениях отражена эта бунинская любовная драма? Наверное, во многих, но отыскать её следы нужно каждому самостоятельно, размышляя со своей колокольни. Прямых указаний нет.
Быть может, какой-то момент отражён в повести «Митина любовь», хотя сюжетная линия безмерно далеко от цакнинской? Но мысли, самые страшные мысли сквозят в письмах к любимому брату, другу и наставнику Юлию Алексеевичу. 10 августа 1899 года Бунин пишет:
«Я дошёл до того состояния, когда убивают себя, – и истерически разрыдался вчера, потому что я почувствовал – я один, я нищий, я убит, и мне нет помощи. И тогда она призналась, что не любит меня с страшными муками. Она и теперь так убита этим, что еле жива, и только твердит: я не виновата. …Нет меры тоске моей – одной тоске и ничему более – ни грусти, ни самоупоению отчаянием».
София Юльевна Прегель (1897–1972), русская поэтесса первой волны эмиграции, известная также мемуарами, писала впоследствии:
«Гордился он красотой своей первой жены, Анны Николаевны Цакни. Приходилось верить на слово. Но я почему-то была убеждена, что Вера Николаевна красивее “Ани”. Она хорошо одевалась, и Ивану Алексеевичу нравилось, когда жена опускала черную вуаль, из-под которой блестели глаза, когда они вместе куда-нибудь шли…»
Бунин переживал долго и сильно. В письме, датированном 6 февраля 1900 года, жаловался брату:
«Моё положение трагическое. Относительно поездки в Константинополь и т. д. думаю, что это было бы для меня спасением, но что же сделать? Ведь я сейчас только понял, что я мечтаю, как ребёнок… где денег взять? Ради Христа, подумай, – не придумаешь ли что-нибудь? Ведь пойми – я пропадаю. По целым ночам реву от горя и оскорбления, а днём бегаю и стискиваю себя, чтобы быть спокойным. И ни копейки денег! Серьёзно, надоедать стала мне эта штука, называемая жизнью. И впереди то же».
В дневнике Бунина за 1900 год среди очень, как обычно, кратких записей, сделаны три подряд…
«В январе её беременность».
Следующая запись: «В начале марта полный разрыв, уехал в Москву».
Ну и, наконец, снова за работу: «Весна в Огневке. “Листопад”».
Казалось бы, совершенно различные записи. Беременность супруги должна бы укрепить семью, но, увы, ускорила разрыв окончательный. Значит, глубинные причины были очень серьёзны, если Бунин покинул супругу, значит, восстановить добрые семейные отношения оказалось невозможно. И вот он отметил в дневнике окончательный разрыв. Что же теперь? Теперь за работу, ведь работа лечит.
Он рвался в Огнёвку, но на все переезды нужны средства. А у Бунина не было денег даже на билет, о чём он сообщил своему брату Юлию в письме, датированном 16 мая 1900 года: «Приехал в Ефремов, здесь отец и Коля Пушешников. Ласкаржевский в ссоре с Машей и матерью. Полна квартира народу, ребёнок кричит. Выбраться в Огневку нет средств. Положение, брат, ужасное! У Евгения, говорят, лопать решительно нечего. Надеюсь всё-таки удрать и пешком дойти до Огневки. Ради Христа, приезжай скорей и выручи. Хоть пропадай. Пиши всё-таки в Ефремов, до востребования.
Ив. Бунин».
В комментариях к письму сообщается: «Пушешников Николай Алексеевич (1882–1939) – двоюродный племянник Бунина; литературовед, переводчик; сын А.И. и С.Н. Пушешниковых, в имении которых Васильевское (с. Глотово) Бунин часто проводил лето».
До Огневки Иван Алексеевич всё-таки добрался ещё в мае. И засел за работу. 1 августа он сообщил А.М. Федорову:
«Много пишу, читаю – словом, живу порядочной жизнью, а это, повторяю, кажется, только и можно делать, что в Огневке…»
Николай Алексеевич Пушешников отметил в дневнике:
«В 1900 году, когда Иван Алексеевич писал поэму “Листопад”, он жил в Огневке… Писал он на маленьком столике из некрашеных тесин, стоящем у окна. На столе, помню, всегда (в этот период) лежали ободранные, без обложек, книги стихов Фета, Майкова и др., в Огневке Иван Алексеевич постоянно гулял по одной и той же дороге (вечером) – на запад, к железной дороге. Он говорил, что очень любит ходить к железной дороге, потому что это вызывает у него воспоминания о путешествиях, юге, что он любит больше всего в жизни».
Поэма «Листопад» получилась лиричной, красивой…
Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Весёлой, пестрою стеной
Стоит над светлою поляной.
Берёзы жёлтою резьбой
Блестят в лазури голубой,
Как вышки, ёлочки темнеют,
А между клёнами синеют
То там, то здесь в листве сквозной
Просветы в небо, что оконца.
Лес пахнет дубом и сосной,
За лето высох он от солнца,
И Осень тихою вдовой
Вступает в пёстрый терем свой.
(…)
И заканчивается поэма зимними картинами…
И скоро мягкою порошей
Засеребрится мёртвый край.
Как будут странны в этот бел♥ый
Пустынный и холодный день
И бор, и терем опустелый,
И крыши тихих деревень,
И небеса, и без границы
В них уходящие поля!..
(…)
А в ночь, меж белых их разводов,
Взойдут огни небесных сводов,
Заблещет звёздный щит Стожар —
В тот час, когда среди молчанья
Морозный светится пожар,
Расцвет полярного сиянья.
1900
Иван Алексеевич уверенно входил в литературу. О времени том он, по свидетельству Веры Николаевны, писал:
«С начала нынешнего века началась беспримерная в русской жизни вакханалия гомерических успехов в области литературной, театральной, оперной… Близился большой ветер из пустыни… И всё-таки – почему же так захлебывалась от восторга не только та вся новая толпа, что появилась на русской улице, но и вся так называемая передовая интеллигенция – перед Горьким, Андреевым и даже Скитальцем, сходила с ума от каждой премьеры Художественного театра, от каждой новой книги “Знания”, от Бальмонта, Брюсова, Андрея Белого, который вопил о “наставшем преображении мира”, на эстрадах весь дёргался, приседал, подбегал, озирался бессмысленно-блаженно, с ужимками очень опасного сумасшедшего, ярко и дико сверкал восторженными глазами?..»
О своём писательском труде Бунин говорил так:
«Писателем я стал, вероятно, потому, что это было у меня в крови: среди моих дальних родичей Буниных было немало таких, что тяготели к писательству, писали и даже печатали, не приобретя известности, но были и такие, как очень известная в свое время поэтесса Анна Бунина, был знаменитый поэт Жуковский, сын тульского помещика Афанасия Ивановича Бунина и пленной турчанки, получивший фамилию своего крестного отца Жуковского только потому, что был он сыном незаконным. Я ещё мальчиком слышал много рассказов о нём в нашем доме, слышал от моего отца и о Льве Толстом, с которым отец, тоже участник Крымской кампании, играл в карты в осаждённом Севастополе, слышал о Тургеневе, о какой-то встрече отца с ним где-то на охоте… Я рос в средней России, в той области, откуда вышли не только Анна Бунина, Жуковский и Лермонтов, – имение Лермонтова было поблизости от нас, – но вышли Тургенев, Толстой, Тютчев, Фет, Лесков… И всё это: эти рассказы отца и наше со всеми этими писателями общее землячество, всё влияло, конечно, на моё прирожденное призвание. Мне кажется, кроме того, что и отец мой мог стать писателем: так сильно и тонко чувствовал он художественную прозу, так художественно всегда все рассказывал и таким богатым и образным языком говорил. И немудрено, что его язык был так богат. Область, о которой я только что сказал, есть так называемое Подстепье, вокруг которого Москва, в целях защиты государства от монгольских набегов с юго-востока, создавала заслоны из поселенцев со всей России».
После Цакни…
Свою семейную драму Иван Алексеевич переносил тяжело, и состояние подавленности и отрешённости сохранялось у него долго. И поэтому более чем своевременным оказалось приглашение, которое он получил на рождественские каникулы. Мария Павловна Чехова пригласила его в Ялту.
«Мы не так будем одиноки на Святках без Антоши», – говорила она, пояснив, что Чехов решил провести ту зиму в Ницце.
Вера Николаевна писала по поводу поездки:
«Ивана Алексеевича прельстило это приглашение: зимой в Крыму он не бывал и пожить в уютном гостеприимном доме ему, бездомному, было по душе. Вслед за Марьей Павловной и Евгенией Яковлевной он приехал в Аутку. И сразу почувствовал себя хорошо: по утрам, в погожие дни, солнце заливало его комнату; хозяйки были заботливыми, мастерицами в кулинарном искусстве, умели создавать подходящую для писателя обстановку… С Марьей Павловной у Ивана Алексеевича возникала дружба.
Они ездили в Учан-Су, Гурзуф, Су-ук-Су. Марья Павловна рассказывала о юности и молодости брата, о его неистощимом веселье и всяких забавных выдумках. …Рассказывала и о увлечениях Антона Павловича, иногда действительных, иногда воображаемых. Он был очень скрытен и о своих сердечных делах никому вообще не говорил».
М.П. Чехова
Иван Алексеевич был благодарен на приглашение и даже написал стихотворение, которое Марья Павловна отправила Антону Павловичу. Вот несколько строк, особенно понравившихся ей, правда, кроме завершающей…
Позабывши снег и вьюгу,
Я помчалась прямо к югу,
Здесь ужасно холодно,
Целый день мы топим печки,
Глядим с Буниным в окно
И гуляем, как овечки.
Они даже поспорили с Иваном Алексеевичем. Строчку «И гуляем, как овечки» Мария Павловна назвала глупой, на что Бунин ответил, что считает её «самой лучшей». Впрочем, конечно, тут нужно учитывать, что была в этом ответе доля шутки. Просто он оттаивал душой, постепенно притуплялись переживания, хотя полностью избавиться от них он не мог.
Вера Николаевна отметила:
«В такой спокойной обстановке, полной забот о нём, Иван Алексеевич ещё никогда не жил. И несмотря на свою семейную драму, боль от которой он, впрочем, скрывал, за едой бывал оживлён и остроумен».
Он окончательно вернулся к творчеству. В Ялте быстро написал рассказ «Сосны». А всего за 1901 год он создал восемь рассказов.
Вера Николаевна отметила в книге:
«На творчество Бунина путешествия действовали всегда очень плодотворно. Писать же он должен был в спокойной обстановке, в простой, но удобной для него комнате. Он всегда утверждал, что знает, в какой комнате он может писать, а в какой нет».
Вот строки из дневника Ивана Алексеевича:
«Зима 1901 г., я всё ещё жил у Чеховой. Моя запись: «Зима 1901 г. я у Чеховой. Су-ук-Су…»
«Крым зима 1901 г. на даче Чехова».
«Чайки, как картонные, как яичная скорлупа, как поплавки, возле клонящейся лодки. Пена, как шампанское. Провалы в облаках – там какая-то дивная неземная страна. Скалы известково-серые, как птичий помёт. Бакланы. Су-ук-Су. Кучукой. Шум внизу, солнечное поле в море, собака пустынно лает. Море серо-лиловое, зеркальное, очень высоко поднимающееся. Крупа, находят облака. Красавица Березина (!)».
Разрыв с женой, разрушение семьи долго ещё не давали покоя Ивану Алексеевичу Бунину. А время шло, и начинали волновать новые заботы, новые события.
Вера Николаевна писала об этом:
«Ранней весной 1901 года Синод отлучил Толстого от Церкви. Для Ивана Алексеевича, как и для всей той России, которая почитала великого писателя, это было большим потрясением».
О том, как Иван Алексеевич отнёсся к этому событию, можно прочесть в его книге «Освобождение Толстого». Он был верующим в меру. Вспомним странный поступок после венчания, когда он ушёл из церкви без невесты, разговорившись с тестем. Да и на самом венчании настояла мачеха невесты.
Что же касается Льва Толстого, то Бунин принимал многие положения учения великого писателя.
Но захватывали новые заботы. Особенно поездки в Крым. Вера Николаевна привела выписку из письма баронессы Врангель, дочери С.Я. Елпатьевского:
«Иван Алексеевич после своей женитьбы на барышне Цакни, родственнице наших знакомых в Балаклаве, часто приезжал в Ялту и всегда бывал у нас. Отец угощал его вином из погреба Токмакова, которым они запивали жареную скумбрию, под бесконечную критику писателей, на которых они смотрели по-разному. Когда они пришли к нам с Куприным, рассказы которого Сергей Яковлевич ценил, то в кабинете они залюбовались отражением в стенном зеркале Учан-Су и всей перед ней долиной…»
Вера Николаевна прибавила к тому:
«Куприн после этого стал частым гостем Елпатьевских. Ему нравилась дочь “Людмилочка” (или “Лёдя”, как звали ее родные), интересна была и жена Елпатьевского, Людмила Ивановна, красивая, статная, породистая женщина с сильным характером. Вот запись Ивана Алексеевича о пасхальном визите к В.К. Харкеевич: “Весной 1901 г. мы с Куприным были в Ялте (Куприн жил возле Чехова в Аутке). Ходили в гости и к начальнице ялтинской женской гимназии Варваре Константиновне Харкеевич, восторженной даме, обожательнице писателей. На Пасхе мы (с Куприным) пришли к ней и не застали дома. Пошли в столовую к пасхальному столу и, веселясь, стали пить и закусывать. Куприн сказал: “Давай напишем и оставим ей на столе стихи”; и стали, хохоча, сочинять, и я написал:
В столовой у Варвары Константиновны [33]
Накрыт был стол отменно-длинный,
Была тут ветчина, индейка, сыр, сардинки —
И вдруг ни крошки, ни соринки:
Все думали, что это крокодил,
А это Бунин в гости приходил.
Написал он на скатерти, а хозяйка потом вышила эти строки. У Чеховых долго смеялись их выходке».
Конечно, встречи с Чеховым, с другими писателями несколько отвлекали от переживаний по поводу разрушения семьи, разлуки с сынишкой.
Вера Николаевна высказала в своей книге такое предположение:
«…Ивана Алексеевича тянуло в Одессу к сыну, и некоторые думали, что, может быть, если бы Анна Николаевна не была так непримирима, то они бы сошлись и наладили свою жизнь. (В будущем она станет жалеть о своей непримиримости и объяснять её влиянием мачехи.) Но, мне кажется, едва ли им удалась бы совместная жизнь, уж очень разные у них были и натуры, и характеры. Да и могла ли она побороть, будучи такой молодой и неопытной, свою гордость, своё самолюбие: когда дело шло относительно обстановки для писания, ей приходилось бы всегда уступать. Насколько я знаю, Иван Алексеевич два года после разрыва надеялся на примирение. Перестал же он этому верить, махнул рукой только в 1902 году».
Недаром Лев Николаевич Толстой в своё время сказал о том, что русские писатели чувствовали бы себя гораздо лучше, если бы у них были такие жёны, как у Достоевского. Правда, и ему самому в общем-то жаловаться было грех – сколько раз Софья Андреевна одну только «Войну и мир» переписывала по главам, а когда появились пишущие машинки, сразу же освоила машинопись, чтобы помогать мужу.
И тем не менее Бунин, возможно, и вернулся бы к Анне Цакни, если бы та всё же решилась на то, чтобы восстановить отношения. Да и его друзья были за восстановление семьи, особенно Антон Павлович Чехов. Вера Николаевна вспоминала:
«Незадолго до своей кончины Иван Алексеевич мне передал, что один раз Антон Павлович очень деликатно коснулся этой стороны его жизни, указав, что сын будет очень страдать от разрыва родителей. Рассказывая мне это, Иван Алексеевич, улыбнувшись, заметил: “Это влияние Авиловой, как я теперь понимаю, – она говорила Чехову: “Ведь непременно должны быть жертвы… Прежде всего – дети. Надо думать о жертвах, а не о себе”».
Так прав ли был Чехов, слушая Лидию Алексеевну Авилову, писательницу, влюблённую в него, душу чистую, непорочную, с которой долго продолжался удивительный роман, описанный в книге «Чехов в моей жизни», роман, к которому с уважением относился даже муж Авиловой? Вера Николаевна считает, что едва ли прав, и поясняет:
«Но Чехов не имел представления об Анне Николаевне, не знал он по-настоящему и той жизни, которая велась у Цакни и которую Анна Николаевна не хотела бросать, не знал он до конца и характера Ивана Алексеевича, человека очень необычного, сложного, не умеющего приспособляться, могшего писать только в созданных им самим условиях».
В Одессе, где было очень много связано с супружеством, столь печально разрушившимся, Бунин не мог находиться долго. В августе он написал Чехову, что хотел бы приехать в гости, и Чехов ответил:
«Буду (с первого сентября) день и ночь сидеть на пристани и ожидать парохода с Вами… Не обманите, голубчик… Поживём в Ялте, а потом вместе в Москву поедем, буде пожелаете…»
Поначалу после встречи делились новостями – и прежде всего главной. Чехов рассказывал о разговоре со Львом Николаевичем Толстым и признавался, что не только восхищается им, но и немного почему-то побаивается. Толстой был твёрдым, волевым человеком, сказывалась военная школа, военная закалка молодости.
Но нет-нет да возвращался разговор к семейной драме Ивана Алексеевича, как отметила Вера Николаевна, «говорили о глазах Анны, “которые она сама видит, как они светятся в темноте”».
В этот приезд в Ялту произошла встреча с великим в уже недалёком будущем русском композитором Сергеем Васильевичем Рахманиновым. Вера Николаевна рассказала:
«За ужином они оказались рядом и сразу же разговорились. Оказалось, что у них одинаковое мнение относительно того, что в те времена начали называть “декадентством”. За ужином они пили “Абрау Дюрсо”, затем встали из-за стола и пошли на террасу.
С.В. Рахманинов
Сошли в сад и за разговором не заметили, как очутились на молу. Сели на канаты и от нелюбимого ими декадентства перешли к любимым поэтам. И так они тогда увлеклись беседой, вспоминая стихи, что не заметили, как прошла ночь».
Велика проницательность Антона Павловича Чехова…
Прошло много лет, и однажды уже в эмиграции, в Жуан-ле-Пен, за завтраком у Марка Александровича Алданова, Сергей Васильевич – как о том рассказала Вера Николаевна, – в присутствии Ивана Алексеевича, Галины Николаевны Кузнецовой, Татьяны Сергеевны (младшей дочери Рахманинова), Леонида Федоровича Зурова и меня рассказал, как Чехов однажды после концерта заметил ему:
– Из вас выйдет большой музыкант.
– Почему вы так думаете? – спросил Сергей Васильевич.
– Я смотрел всё время на ваше лицо за роялем».
А у Ивана Алексеевича не проходила грусть. Он постоянно думал о сыне, которого удавалось видеть крайне редко. Эти мысли воплотились в нежное, лирическое стихотворение «На глазки синие прелестные…»:
На глазки синие, прелестные
Нисходит сумеречный хмель:
Качайте, ангелы небесные,
Всё тише, тише колыбель.
В заре сгорели тучки вешние
И поле мирное темно;
Светите, дальние, нездешние,
Огни в открытое окно.
Усни, усни, дитя любимое,
Цветок, свернувший лепестки,
Лампадка, бережно хранимая
Заботой Божеской руки.
1901 год был урожайным. Вышли из-под пера необыкновенные стихотворения, и все с оттенком грусти…
Был поздний час – и вдруг над темнотой,
Высоко над уснувшею землёю,
Прорезав ночь оранжевой чертой,
Взвилась ракета бешеной змеёю.
Стремительный порыв её вознёс.
Но миг один – и в темноту, в забвенье
Уже текут алмазы крупных слёз,
И медленно их тихое паденье.
Или: «Зелёный цвет морской воды»:
Зелёный цвет морской воды
Сквозит в стеклянном небосклоне,
Алмаз предутренней звезды
Блестит в его прозрачном лоне.
И, как ребёнок после сна,
Дрожит звезда в огне денницы,
А ветер дует ей в ресницы,
Чтоб не закрыла их она.
И всё с некоторой грустью…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.