Электронная библиотека » Олег Комраков » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Заметки на полях"


  • Текст добавлен: 18 сентября 2024, 14:02


Автор книги: Олег Комраков


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 63 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Что же пытается найти человек из органов в Борисе? Комплекс вины. Здесь опять вторая часть романа продолжает первую и становится своеобразным ответом на неё (роман «Июнь» по идейному содержанию строится как гегелевская триада: тезис-антитеза-синтез… с маленьким хвостиком в конце, этаким «синтез+»). Борис постоянно чувствует вину, не только за конкретные поступки, но вину вообще, можно сказать, ВИНУ (и вот опять не хватает определённого артикля). Грядущую катастрофу он воспринимает как расплату за весь тот разврат, и физический, и умственный, который творит он сам и его поколение, за предательства, за ложь и так далее. В первой части эта мысль тоже произносилась, но там она откровенно попахивала виктимблеймингом (как это по-русски сказать? виноватость жертвы?), во второй же части это утверждение замечательным образом вывернуто наизнанку – комплекс вины оказывается сознательно внушён со стороны тех самых «психотерапевтов в погонах» с целью вырастить нового, лучшего человека посредством сначала террора, а затем большой войны. Цель террора – внушить состояние вины, цель войны – исцелить от этого состояния. Как откровенно говорит собеседник Бориса: «состояние вины – самое творческое, самое высокое. Мы всех сделаем виноватыми и всех излечим».

Таким образом, и предыдущие репрессии, и грядущая война оказываются ничем иным как гигантской психодрамой, в которую вовлечено всё общество (причём, как и положено хорошей психодраме, многим её участникам дана возможность смены ролей – с палача на жертву). Тут стоит вспомнить, что Дм. Быков раньше уже пытался обнаружить смысл сталинских репрессий в романе «Оправдание», и там же он помимо прочих идей высказал точное соображение о том, что стремление найти систему в чём бы то ни было само по себе становится навязчивой идеей; тот, кто хочет найти систему, тот её найдёт. Вопрос же о том, какова на самом деле система и есть ли она или перед нами просто хаотический процесс остаётся. Замечу в сторону, что дальше, понятное дело, нить размышлений выводит на вопрос: есть ли смысл в истории или же каждый историк, культуролог вычитывает в истории собственные смыслы и использует её для иллюстрации своих идей. Отсюда рукой подать до поиска универсалий, предмета спора между номинализмом и реализмом, а я в таких спорах принципиально не участвую. Мне вообще кажется, что этот спор неразрешим по существу, потому что он есть основной спор европейской цивилизации, и когда он будет закончен, на этом и европейская цивилизация тоже закончится и начнётся что-то совсем уж иное.

Впрочем, это меня куда-то в сторону унесло. Возвращаюсь к тексту. В продолжение сюжетной линии репрессий и перековки, создания нового человека – Аля, подруга Бориса, арестована и сослана. Борис едет к ней в лагерь и встречает того самого перекованного человека с внушённым, вшитым в самую сущность чувством вины. «И поверх всего эта страшная маска, выражение покорной, согбенной виноватости, заранее согласной на любую кару». И в душе Бориса совершается нравственный надлом, его захватывает некая субличность (а Борис в начале главы описывает несколько субличностей, живущих в нём, и уже тогда заранее побаивается одной из них), не имеющая имени, а только прозвище – Шестой. «Шестой, как и положено, был жестоковыйный, упрямый, смуглый; Шестой терпеть не мог прощения и примирения». В Шестом проявилось самое основное, как любит говорить Дм. Быков, имманентное – национальная принадлежность, и ставший Шестым Борис по-настоящему жуток, и в чём-то он становится похож на свою возлюбленную Алю, таким же переродившимся, таким же навсегда непоправимо травмированным.

Таков конец великого проекта по проведению коллективной психодрамы. В результате репрессий и войны не рождается новый человек. Люди либо навсегда непоправимо ломаются, либо в них просыпается и навсегда укрепляется нечто базовое, в качестве чего может выступать принадлежность к нации, к роду, к предкам, а может пробуждение крайней мизантропии, цинизма и ненависти (как это произошло с Тиняковым, персонажем другого романа Дм. Быкова «Остромов»). Не случается никакого перехода в новое состояние, вместо этого происходит радикальное упрощение, смывание цивилизации, сложности, возможности выбора, свободы воли, короче говоря, нравственное одичание.

Опять же, говоря о личном ощущении от романа, – эта внутренняя не то чтобы сломленность, но растерянность очень хорошо мне знакома. Я и по себе вижу, что за последние три года как-то внутренне одряхлел, растерял представления о добре и зле. Можно сказать, ощущаю аномию, как принято красиво выражать на языке политологов, утрату того самого нравственного закона имени товарища Канта, так что переживания героя второй части романа мне вполне знакомы и понятны.

***

Третья часть и третий герой – Игнатий Крастышевский. Его идея-фикс – уверенность в том, что с помощью правильно подобранных слов можно влиять на людей, а через них и на историю. Этим Игнатий и занимается, причём на самом что ни на есть серьёзном материале, а именно на Вожде народов (в тексте его почтительно называют не по фамилии, а эвфемизмом Читатель, что и правильно – уж кому-кому, а ему обозначение Тот-кого-нельзя-называть подошло бы в полной мере). Сначала Игнатий пытается внушить единственному Читателю отвращение к войне, потом желание развязать войну, причём делается это посредством отчётов о зарубежном кино, которые составляет Игнатий и которые потом ложатся на стол тому, кто был не только Главным Читателем, но и Главным Зрителем всея СССР.

Также в этой части содержится пара диковинных мистическо-литературных теорий. Есть намёк на известную теорию самого Дм. Быкова о том, что «Мастер и Маргарита» был написан Булгаковым для того самого Читателя как раз с целью на него воздействовать (мне кажется, именно эта теория и стала отправной точкой для главного сюжетного механизма третьей части). Есть также не лишённое определённого шарма рассуждение о Евангелии как о плутовском романе. И ещё добрый десяток схожих мозголомных теорий, каждая из которых заслуживает большой статьи, а то и монографии, но автор в лице своего персонажа Игнатия спрессовывает их в один абзац, а то и в одно предложение. Вообще текст этой части невероятно густ и насыщен; а по стилю напоминает скорее стихотворение в прозе – лихорадочное и полубезумное, насыщенное надрывными переживаниями вкупе с идеями на грани бреда, подчинённое одной пламенной страсти.

Замечу несколько в сторону – темп и напряжение в романе нарастает с каждой главой: в первой – действие тягучее и как будто даже липкое, во второй появляется драйв и движение, а в третьей текст идёт вразнос. Кстати, в этом отношении роман «Июнь» очевидным образом напоминает «Богемскую рапсодию» группы Queen, и тут даже имеется короткий эпилог, снова возвращающийся к размеренному уютному темпу первой части.

Что касается сюжета третьей главы: идея о том, что поэт или, шире говоря, мастер слова способен повелевать стихиями и людьми (а человеческое сердце тоже ведь стихия, и, пожалуй, самая необузданная и непредсказуемая из всех) – это одна из самых известных тем в литературе. Начиная от Вяйнямейнена и скандинавских скальдов, далее со всеми остановками. В русской литературе тут, конечно, стоит вспомнить Николая Гумилёва и его «Слово». Впрочем, у Гумилёва есть и парное к этому стихотворению под названием «Мои читатели», где влияние поэта на людей оценивается уже не мистически, а вполне практически. Где, можно сказать, Гумилёв предъявляет доказательство своей поэтической силы – то, что его стихи побуждают к действию. Неважно какому, по каким причинам и с какими последствиями (сам-то Гумилёв не указывает, как он воспринял убийство немецкого посла), главное – действие. Показателем того, насколько серьёзно Гумилёв относился к поэтическому влиянию на общество, служит и сама идея Цеха поэтов, который не имел отношения к «литературным кружкам» или семинарам, а скорее представлял собой масонской ложе или братству иллюминатов, людей, своим мастерством меняющих мир.

Хотя не все относились к такому романтическому, пафосному представлению о поэзии должным образом, и, например, Андрей Белый жестоко высмеивает образ поэта-пророка в (моём любимом) стихотворении «Жертва вечерняя». К чему мне это вспомнилось – третья часть романа «Июнь» странным образом напоминает одновременно и возвышенность Гумилёва и иронию Белого. В конце концов, так и остаётся непонятным, действительно ли словесные формулы Крастышевского влияли на события или же это лишь игра воспалённое воображения, укладывавшего всё происходящее в поэтическо-символическую систему. Да и финал главы, в котором Игнатий взбирается на крышу, чтобы прокричать своё последнее поэтическое заклинание, сразу вызывает в памяти Белого с его «стоял я дураком в венце своём огнистом».

Но что там на самом деле не столь уж и важно, это ведь всё равно что интересоваться тем, насколько серьёзно Хлебников считал себя председателем земного шара, действительно ли Хармс призывал травить детей, а Олейников сочувствовал таракану. В произведениях людей, одарённых (или проклятых, как посмотреть) прихотливым поэтическим талантом, воображаемый мир настолько тесно сплетается с автобиографией, а ирония – с серьёзностью, что не только ничего не разберёшь, а и вовсе, может, следом за ними двинешься рассудком.

Что касается лично моего отношения к герою третьей части, то мне опять же описанное всё понятно и знакомо (собственно, и на это высказывание меня в значительной степени подвигло то, что я узнаю себя или некие части себя или воображаемого себя во всех трёх главных героях). Понятно, что я никогда не заходил так далеко, чтобы считать, что могу своими произведениями повлиять на чью-то судьбу или уж тем более на историю страны, но мне, как и каждому творческому человеку, знакомо чувство творения чего-то подлинного и даже, может быть, величественного (точнее, того, что тебе кажется величественным в момент творения, а на самом деле… об этом лучше, впрочем, и вовсе не думать, чтобы не перестать творить). Знакомо желание найти такую словесную формулу, чтобы читатели переживали, чтобы рыдали, смеялись, а, может, даже и задумывались («мечты, мечты, где ваша сладость…»). И в этом, да, есть желание оказывать влияние на людей, сравнимое в каком-то смысле с магическим, а в писателях и тем более в поэтах есть что-то от гипнотизеров… или циркачей… да и от мошенников тоже.

Потому третья часть «Июня» мне кажется в наибольшей степени адресованной к творческим людям и потому, как ни странно, больше способной привлечь читательское внимание (читателей у нас осталось немного, а процент творческих людей среди них весьма велик). Да, при чтении этой главы пригодилось бы некоторое представление об историческом контексте, но даже и без контекста эта история понятна везде и всюду тем людям, которые когда-либо пытались писать стихи… да и прозу тоже. Тому, кто пытался не только выразить свои эмоции, но и заставить читателя испытать нечто схожее, кто стремился испытать краткий миг поэтического могущества и понимал, насколько это и мучительно, и чаще всего – безответно, и странно – с обычной точки зрения. Да, и ещё эта часть понятна и близка любому из тех, кто придумывал сложноизвилистые литературоведческие теории, а потом пытался до кого-нибудь свою теорию донести и получал в ответ лишь насмешки.

***

Как и в прочих «исторических книгах» Дмитрия Быкова, в «Июне» есть множество отсылок на ту литературную эпоху, в которую разворачивается действие. К сожалению, я из этих отсылок смог уловить практически ничего, потому что литературный мир тридцатых и сороковых я знаю гораздо хуже, чем десятых и двадцатых. Однозначно узнал ссылку на Булгакова в третьей части, где они с Крастышевским обсуждают идею книги, которую прочли бы все, а понял один. Но тут намёк абсолютно прозрачен, и даже обозначение собеседника – «бывший врач» – смотрится скорее излишне снисходительной подсказкой.

Конечно, невозможно не узнать в описании девушки Али и того, что происходит с её семьёй, трагичную историю Цветаевой и Эфрона. Но это даже намёком нельзя назвать, тут всё прописано прямым текстом, только имен изменены, да и то вполне очевидным образом.

Ещё мне почему-то показалось, что во второй части в самом конце в Борисе Гордоне, в пробудившейся в нём бескомпромиссной, лютой ненависти к немцам, в осознании собственного происхождения, проглянуло нечто от Ильи Эренбурга. Но на самом деле прототипом Бориса Гордона был Самуил Гуревич, гражданский муж Ариадны Эфрон. По крайней мере, на него указывает Алексей Колобродов в своей рецензии на роман, а также подробно разбирает прототипы и главных героев, и прочих персонажей.

Про литературные аллюзии, так сказать, общего порядка писать можно много, и подробно разбирать откуда что взято. Я, пожалуй, остановлюсь только на том, что встреча Бориса и Али в лагере очевидно напоминает финал «1984» Оруэлла, самый, пожалуй, мрачный финал в истории литературы. В принципе этот же эпизод можно прочесть и как окончательное крушение Серебряного века. В первой главе романа герой выбирает между двумя женщинами, воплощающими разные стороны Вечной Женственности, как это и положено было герою раннего романтического модерна. Во второй же главе другие женщины, но тоже воплощения всё того же идеала, становятся калеками, а герой терпит полное и сокрушительное фиаско на всех жизненных фронтах (Дм. Быков проявил тут несколько больше милосердия, чем Набоков, который в схожем сюжете убил всех, вообще всех, даже ребёнка заглавной героини, хотя, с другой стороны, что в данном случае милосерднее, а что нет, даже так сразу и не скажешь).

О том влиянии, которое на Быкова оказал Фридрих Горенштей, написали многие рецензенты, так что не буду на этом останавливаться. Что же до атмосферы сгущающейся темноты, неизбежной наступающей дикости – мне кажется, в этой части «Июнь» перекликается с «Обезьяна приходит за своим черепом» Юрия Домбровского. И они ещё схожи тем же ощущением того, что автор, описывая одну историческую ситуацию, одновременно держит в голове и другую, явно ему куда более близкую. Домбровский писал о наступлении фашизма на Европу, но при этом думал о том крахе гуманизма и торжестве нравственной дикости, которую наблюдал сам. Так же и Дм. Быков пишет о прошлом, думает о настоящем, переживает о будущем России (да, всё строго по классике: «смотрел на Карфаген, думал о Риме, декламировал о Трое»).

***

Что ещё стоит добавить о литературном пространстве «Июня» – в этом романе отобразились, можно сказать, три источника и три составных части или, если угодно, три ипостаси русского модерна.

Первая часть – символизм с его романтичностью и возвышенностью, уже изрядно приправленный упадничеством и сомнительными нравственными моментами (самый известный пример, конечно, «Незнакомка» Блока).

Вторая часть – техничность, умелость, продуманность. Умение работать с прозой жизни, вообще такая позиция, что надо смотреть на реальность, а не витать в облаках, как некоторые (ассоциируемая в основном с акмеизмом). Тут и акмеизм, и поздний Маяковский. Да, пожалуй, и безуспешные попытки Есенина и Клюева вернуться к родным корням, это ведь тоже была в значительной степени тщательно продуманная и сконструированная имитация. При этом чувствуется уже разочарованность и в себе, и вообще в поэзии, и в окружающей действительности (очень точно выраженное Есениным в стихотворении «На Кавказе»).

Наконец, третья часть – словесные игры Хлебникова, Введенского, Кручёных, вообще всё то, что принято называть общими (и довольно расплывчатыми) терминами «футуризм» и «авангардизм». Экстатичность, душевный надрыв, фантасмагоричность, болезненность, балансирование на грани безумия, а порой и сваливание за грань. Увлечение самыми диковинными идеями и мыслительными конструкциями и доведение их до крайности, до абсурда. Сочетание бурлеска, китча, хаотичности со странной, вывернутой, но строгой и последовательной мыслительной логикой (порой напоминающее «логичность» параноидального бреда).

В истории литературы создаётся впечатление, что эти три ипостаси русского модерна следовали одна за другой, выстраиваясь в цепочку эволюционного развития, точно так же и в романе «Июнь» каждой части соответствует свой возраст главного героя – романтическая юность Михаила, зрелая уверенность в себе Бориса, старческая зацикленность на одной идее Игнатия. Но в реальности эти три ипостаси в эпоху модерна сосуществовали, просто в те или иные моменты что-то больше выходило на поверхность, что-то оставалось в тени. Ранний Маяковский поражал публику словесными экспериментами не хуже Введенского. А в «Заблудившемся трамвае» Николая Гумилёва представлены одновременно все три ипостаси русского модерна, что, собственно, и делает это стихотворение столь выдающимся. Впрочем, и в романе «Июнь» то в Михаиле неожиданно проглянет нечто зрелое и уже заранее усталое, то в Борисе нечто сентиментальное и наивное, а увлечённость Игнатия сочетает в себе юношескую пылкость, и зрелую способность последовательно трудиться над одной и той же целью.

Да, тут ещё мой внутренний Капитан Очевидность подсказывает, что первые две ипостаси модерна можно соотнести с понятиями «дионисического» и «аполлонического» творческих начал, а третья в таком случае оказывается сочетанием этих двух начал, которое, увы, не создаёт гармонию, а разносит всё в пух и прах, подобно тому, как было разнесено в конце жизни сознание несчастного Ницше.

Так вот, возвращаясь к роману «Июнь», – схема русского модерна здесь прочерчена очень аккуратно и чётко, даже, может быть, чересчур. Видно, что текст романа выстроен в подчинении жёсткой внутренней схеме, его архитектоника, пожалуй, сравнима с «Петербургом» Белого (хотя… всё же нет, «Петербург» круче). Это может вызвать вполне справедливую претензию к некоторой неорганичности, надуманности, искусственности текста, но тут уже начинается территория личного вкуса. Например, мне по душе те произведения, в которых я вижу план, симметрию, структурность. Даже если от этого страдает «натуралистичность» произведения, даже если оно становится слишком «литературным» или, как принято в таких случаях говорить, «идущим от головы, а не от сердца», меня это не беспокоит. Но я знаю, что многих такое конструирование книг отталкивает и, мне кажется, подобное может произойти и с восприятием «Июня».

***

Что касается возникающих при чтении параллелей с окружающей нас общественной реальностью (не у меня одного, кстати, возникающих, об этом пишут едва ли не все рецензенты). Да, параллели есть, хотя проводит Дм. Быков их очень изящно – тонкими пунктирами, а не грубыми и широкими мазками, предоставляя читателю приятную возможность догадываться о том, что имел в виду автор, самостоятельно.

Я к сравнениям между историческими эпохами отношусь скептически; слишком уж велик в такой ситуации соблазн для манипуляции читателем с помощью «жонглирования» фактами. Не обязательно даже и сознательно подтасовывать факты под гипотезу, достаточно выпячивания одних сторон и сокрытия других. И сравнение предвоенной политической обстановки с нашим временем тоже кажется мне достаточно натянутым, слишком уж разные исторические обстоятельства, и внешние, и внутренние. Но всё же, должен признать, вычитывать исторические параллели в тексте интересно. Способствует не то чтобы по-новому взглянуть на то …. (вычеркнуто самоцензурой, ну о’кей, путь будет «болото»), в котором мы оказались, все и так понятно, что тут нового может быть, но увидеть его в несколько ином свете.

Очень ядовитая, агрессивная атмосфера. Ощущение какой-то задушенной, нутряной, давно и тщательно лелеемой обиды, которая наконец-то вырвалась наружу… кажется, сейчас это принято называть сложным словом «ресентимент». Чувство ожидаемой со дня на день какой-то глобальной перемены, причём катастрофического толка. Одни надеются на революцию, которая снесёт нынешний режим, другие на внешнее вмешательство – натовские танки на кремлёвской брусчатке. Кто-то рассчитывает на войну, в которой собирается всех победить (скромно умалчивая о том, какой ценой дастся победа), либо же на гибель Запада, будь то от внутренних причин или природных (почитать хотя бы с каким сладострастием пишут про скорый взрыв Йеллоустонского вулкана, при этом, правда, как-то остаётся в тени закономерный вопрос о том, как такая катастрофа отразится на самой России с её-то уровнем зависимости от импорта).

Да, витает ныне в воздухе некая уверенность в том, что внутренняя и внешняя жизнь так запуталось, что только война или какая-то большая беда разрешит проблемы. Причём желательно, чтобы эта беда обрушилась сначала на российское население, привела к объединению и подъёму национального духа («ах зачем, чтоб быть сильней, вам нужна беда?», как пелось в одной старой песне»), а затем вдохновлённая Россия с новыми силами, в полном внутреннем согласии присоединить к себе всё, до чего удастся дотянуться. Вот прям только что попалась на глаза такая замечательная формулировка:

«…к тому моменту, когда Император завершит обустройство России и сосредоточится на завоевании остального мира, Россия лишится от трети до половины своего населения. Именно столько нужно убить, чтобы возродить Россию. И это по самым скромным оценкам, причём имеется в виду территория нынешней России, на позже присоединённых к Империи землях доля казнённых будет совсем другой (говоря откровенно, она будет стремиться к единице)».

Ещё одна параллель из романа – экспериментаторы, пытающиеся создать новое общество. В романе это психологи, в наше время это скорее политтехнологи, технократы и пресловутые методологи из школы Щедровицкого. Которые смотрят на мир, как на шахматную доску или полигон, а на людей как на объекты для достижения нужных целей, а дальше достаточно лишь подобрать правильную «методу», чтобы направить события в нужное русло. Причём в качестве идеала понимаются большая эффективность, чёткость, устроенность и технологичность. А то, сколько жертв придётся принести для устройства правильного «общественного механизма» (или общественной «системы», тоже любимое ныне словечко), ничуть не важно.

Или та описанная в «Июне» атмосфера сочетания бодрой напряжённости, когда кругом звучат призывы и пафосные речи, идёт мобилизация на всех направлениях – военная, общественная, моральная… а в реальности вокруг царит моральное разложение, страх, растерянность и насилие. Тоже очень знакомо. Да. Так же как и привычка к репрессиям, когда ты знаешь, что любого человека могут посадить за всё, что угодно или вовсе без какой-либо причины. И это не вызывает никакого возмущения, а воспринимается как такая норма жизни, с которой просто надо считаться. Или же товарищеские суды, вроде описанного в первой главе романа, когда человека обсуждают и осуждают не за конкретный проступок, а за то, что он думает не так, как положено, и ведёт себя не так, как положено. Кстати, в этом отношении «Июнь» явно наследует большой литературной традиции описания судов, в которых главное не определить вину, она уже заранее известно, а провести ритуал принесения в жертву – «Посторонний», «Приглашение на казнь», «Процесс». В наши дни, правда, такие судилища проходят чаще всё же в формате обсуждения в соцсетях, и приговоры выносятся только виртуальные, хоть и на том спасибо.

Но! С другой стороны, если сравнивать наше время с тем, что описано в «Июне», сразу возникает в голове расхожая фраза про трубу пониже и дым пожиже. На внешнем фронте нет такого уж серьёзного противостояния по идеологическим мотивам. Да, есть некоторый общеевропейский и даже общемировой фронт политических сил, объединяющих левизну в экономике, консервативность в политике и традиционализм в культуре. Действительно, этот фронт напоминает то объединение радикальных политических режимов, которое существовало перед Второй мировой. И точно так же, как некогда СССР, нынешняя Россия пытается вступить в союз с этими новыми силами, чтобы использовать их в своих интересах. Только вот когда сравниваешь Марин Ле Пен или Виктора Орбана с даже не Гитлером, а, допустим, Муссолини, понимаешь, насколько сильно преувеличены опасения в отношении нового движения.

Можно указать, конечно, и на несчастную Северную Корею, которая могла бы играть в нынешнее время ту же роль, которую играла Япония в Юго-Восточной Азии в тридцатые-сороковые, но и тут не очень-то концы с концами сходятся. Ким никак не тянет на великого императора, бросающего в бой самураев на самолётах и танках, он выглядит скорее как жертва сложившейся социальной системы, подозреваю, что его и самого тошнит от того, что творится в Северной Корее, но только куда ты сбежишь с подводной лодки?

Да и на внутреннем фронте – тоже как-то всё кисло. Напряжение вроде есть, а всё оно уходит в пар – хотя и горячий, и обжечься можно, но всё-таки лишь пар. А ведь предвоенное время в СССР отличалось какой-то железномогучей, смертельной серьёзностью. В недавно вышедшем романе Слаповского есть такая замечательная стилизация под дневник убеждённого комсомольца 30-х годов, и мне кажется, что оно куда точнее описывает то железное поколение, выкошенное войной и нашедшее в себе силы восстановить потом страну, чем разброд и шатания Миши Гвирцмана (это не к тому, что персонаж Дм. Быкова не такой живой и достоверный, как персонаж Слаповского, а к тому, что Слаповский выделяет типичное для всего поколения, а Дм. Быков всё-таки, следуя романтической традиции, противопоставляет своего героя окружающим людям).

Так вот, в наше время серьёзность остаётся уделом маргиналов, пусть и довольно многочисленных. Большинство же скорее изображает серьёзность, хотя и очень яростно, и даже, как ни парадоксально, очень искренне, но ровно до того момента, когда надо действовать в соответствии со своими словами, и тут как-то «сворачивает в сторону свой ход». Вот недавно Рубанов очень точно описал такое явление в романе «Патриот», где герой всю книгу собирается радикально изменить свою жизнь, а в развязке… Впрочем, не буду спойлерить.

С одной стороны, это радует хотя бы в силу того, что сильно снижает вероятность переключения общества в режим большой катастрофы или большого террора. С другой стороны, создаёт тяжёлую, душную атмосферу лицемерия и морального разложения. Хотя, опять же, сейчас можно из этой атмосферы выпадать, хотя бы частично, в личное пространство, нет того тотального проникновения идеологии во все сферы общественного и личного, как в тридцатые годы. Да и до того уровня подавленности и травматичности, которые описывает Дм. Быков, наше время всё же не дотягивает. По крайней мере, пока.

Тут-то, в этом «пока» и проявляется ещё одна мысль романа. Проецируя предвоенную эпоху на современность, Быков очевидно ставит вопрос: а не станет ли следствием нынешнего положения дел масштабное общественное потрясение, подобное тому, которое обрушилось на СССР в июне 1940-го? Причём вопрос Быков ставит не столько с точки зрения исторической, сколько с драматургической (как и положено писателю): не может ведь саспенс длится постоянно, рано или поздно должна наступить развязка, нельзя всё время увешивать стены ружьями, какое-нибудь из них когда-нибудь выстрелит, а может, пальнут и все сразу. Сам Дм. Быков, насколько я понял, аналогию между эпохами воспринимает всерьёз и ждёт больших потрясений (что, опять же, если я правильно понял, и стало одной из причин написания именно такого текста, с действием, разворачивающимся именно в такую эпоху).

Лично я-то склонен скорее считать, что ни на какие серьёзные потрясения у страны нет сил, и потому нынешняя тусклость (и тухлость) может длиться очень долго. А когда она окончательно выродится, на смену ей вполне вероятно придёт другая такая же тусклость. Потому что иногда после серых приходят не чёрные, а такие же серые, только с другим оттенком. Впрочем, соревноваться в пророчествах – дело бессмысленное. Доживём – увидим.

PS Эти размышления были написаны сразу после выхода романа, в 2017 году, и что уж тут говорить… в 2024 году и сам этот роман, и мои заметки читаются уже совсем по иному. Дмитрий Быков оказался куда более способным провидцем, чем я, хотя не уверен, что он сам так уж рад свой тогдашней правоте.

Вероника Кунгурцева, «Орина дома и в Потусторонье»

Книга «Орина дома и в Потусторонье», как и обещает заглавие, разбита на две части. В первой рассказывается о том, как в простой деревенской семье родилась девочка Орина, и как при рождении призрак её погибшей сестры (мир живых и мир мертвых в книге соприкасается с удивительной лёгкостью) напророчил Орине смерть в семь лет от укола веретена.

При этом другой дух – загадочный хранитель Орины – в ответ напророчил, что та не умрёт, а лишь уснёт на три дня. И вот Орина подрастает, узнаёт больше о деревенском мире и жизни своих родственников и знакомых, счастливо проживает год за годом своей детской жизни (под бдительным присмотром духа-хранителя), но в семь лет фатальное событие всё же происходит и действие романа плавно переходит во вторую часть – приключения в Потустороннем мире. Это неведомо где находящееся пространство, подобно Зазеркалью Льюиса Кэрролла удивительно похоже на наш мир и в то же время отдельными чертами, то комичными, то пугающими от него отличается.

В Потусторонье, изображённом Кунгурцевой, перемешаны персонажи нескольких мифологий, вогульские и русские народные сказания, да ещё и на всё это напластовываются современные образы и представления. Детей от Бабы Яги спасает Лётчик на самолете Як, перевозчик Язон (брат Харона) возит души меж двух берегов реки и берёт в уплату медные монеты. Нерождённые и умершие во младенчестве дети ходят в специальную школу. Под землёй работает секретный завод, а уж от него всё ниже и ниже опускаются уровни для разных категорий душ. И самое интересное – в этом мире идёт вечная война «наших» с «немцами», в которой тем или иным образом участвует всё население Потусторонья.

Девочка Орина со своим спутником – впавшим в кому одновременно с ней пареньком из той же деревни – пытается разобраться в происходящем и найти дорогу обратно, в мир живых. Заодно ей суждено узнать продолжение тех историй, которые она слышала, когда ещё обитала в мире живых, так что читателю стоит внимательно запоминать лица и события из первой части, чтобы не запутаться, когда развешенные по стенам ружья начнут стрелять.

В этом и заключается самое интересное в книге – в тех тонких и сложных взаимосвязях, которые соединяют мир реальности и воображения, как происходящее в нашем мире отражается в Потусторонье и как оно в ответ влияет на реальный мир. А ещё, конечно, поразительно точно описано то, какое жуткое наслоение символов и образов разных эпох существует в голове у современного человека. Кстати, и в чём с Кунгурцевой также никак не поспоришь – в нашем коллективном сознании идёт постоянная война между «нашими» и «немцами», ощущение разделения земли на свою и «оккупированными». Причём даже не столь важно, кто таким эти самые «немцы», они играют роль таинственного, неуничтожимого зла, вечного врага.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации