Текст книги "Кавказ. Выпуск XIII. В плену у горцев"
Автор книги: Сборник
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 66 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Андрей буквально передал Шелесту слова хозяина.
Затем, не ожидая ответа, Цоук снял со стены шашку, винтовку, бурку; надел их, подошел к маленькому дитяти, лежавшему в противоположном углу на разостланных овчинах, и взял его на руки. Долго горец смотрел на своего сына. Маленький Магомет в изумлении поводил заспанными глазами. Наконец Цоук прижал его к груди, поцеловал, бережно передал на руки близ стоявшей матери и направился к двери. Все семейство, не исключая и матери с ребенком, последовало за ним. Во дворе две дочери Цоука уже держали под уздцы его серого коня. Отец подошел к стремени и ловко прыгнул в седло. Сата и Хая, бывшие по сторонам его, молча поцеловали его в колени.
– Прощайте! – сказал Цоук, завернулся в бурку и по хрупкому снегу медленно направился за аул, где гарцевало уже несколько джигитов, ожидавших сбора Дышнынской партии.
– Прощай, прощай! Да хранит тебя Бог и его пророк Магомет! Нет Бога, кроме Бога, и Магомет пророк его! – послышалось из уст семьи Цоука.
Вскоре эта священная песнь раздалась за аулом, и Дышнынская партия с распущенными значками под предводительством своего пятисотенного, мюрида Аслана, направилась к сборному месту и резиденции наиба, в аул Итон-Кале.
Опустело Чентынское общество. В аулах его остались только одни дряхлые старики, женщины и дети. Несмотря на то, отъезд мужей развязал руки многим женам. Они уже неплотно прикрывались чадрами; чаще стали заходить друг к другу в гости. В тесных проулках аулов время от времени можно было услышать громкую болтовню или звонкий смех девушек. В Дышны гуще стала толпа у источников, куда обыкновенно женщины утром и вечером ходили по воду. Их не стесняло ничье постороннее присутствие; они резвились, топтались на хрупких льдинах, грели одна о другую свои озябшие руки.
Так прошло около недели.
Уже раза два или три из Большой Чечни, где в то время происходило занятие нашими войсками Теплю-Кичу, приезжали в Дышны некоторые хозяева на двухчасовую побывку, чтобы только захватить для себя и для своих кунаков чуреков, баранины, кукурузной муки. Уже доставили сюда несколько раненых, навстречу которым каждый раз высыпали все оставшиеся в ауле. Наконец прошла уже другая и третья неделя. Наступил 1850 год. А партия все не возвращалась.
* * *
В обширной сакле Аслана, пятисотенного (маазума) Дышнынской партии, у яркого камина сидела на земляном чисто выметенном полу его молодая хозяйка Маня. Амбразура в ее сакле, выходившая во двор и служившая вместо окна, была прикрыта толстым ставнем. В темном углу сакли под двумя тулупами лежали девочка и мальчик; у изголовья их покоился кот и невдалеке жевал и копошился колоссальный баран. Мане было не более двадцати двух лет. Светло-голубые глаза ее были опущены, и только изредка, когда Маня поводила ими по сакле или при малейшем стуке во дворе чуть вздрагивала и готова была подняться с места, в этих прозрачных глазах отражались лучи огня и с ними какое-то сильное беспокойство. Светло-русые волосы Мани туго сплетенными косичками, по три с обеих сторон, падали на плечи. На ней была желтая, еще довольно новая рубаха и сверху черный шелковый бешмет на вате, обшитый узеньким серебряным галуном (чимчерга). Видно было, что Маня приоделась не без цели; она кого-то ждала.
Хорошенькую Маню любили не все дышнынские женщины. Ее светлая, всегда приветливая наружность, видимая покорность мужу, трудолюбие и доброта сердца – последнее, по мнению горцев, совершенно лишнее качество для женщины – не привязывали к ней, как бы следовало ожидать, старух и молодых девушек. За Маней никто никогда не замечал уклонения от супружеских обязанностей; никому не выдала она себя ни словом, ни делом, ни взглядом. Мужчины в особенности были убеждены, что лозунг Мани – любовь, верность и покорность своему мужу. Аслан не чаял в ней души. Он с гордостью иногда выслушивал комплименты стариков, которые отзывались о Мане с уважением и уверенностью.
Но что же теперь призадумалась бедная Маня? Отчего глаза ее то заблестят, то вновь скроются под ресницами, то вздрогнет она, то вздохнет и опустит нарядную головку?..
Нет, сегодня все, даже сам муж, ошиблись бы в ней. Никто не следит за ней в сакле. Вся прислуга ее покоится крепким сном в нижней сакле, смежной с хлевом… По хрупкому снегу кто-то тяжелыми и быстрыми шагами направляется к ее сакле. Маня живо поднялась со своего места, левую руку невольно поднесла к груди, насторожила слух и затаила дыхание.
– Маня! – раздалось вполголоса за дверью.
Маня, как кошка, прыгнула к двери. В одно мгновение ловко приподняла она деревянную щеколду и впустила знакомого нам дезертира.
– Индрей, тебя никто не видел? – спросила она его шепотом и с беспокойством.
– Никто, никто, Маня, – отвечал он ей довольно громко, нимало не стесняясь присутствием спавших детей и обнимая ее за талию.
– Индрей! – с испугом произнесла она. – Дети!.. – И, как вьюн, она вывернулась у него из-под руки.
Прежде чем дезертир опомнился, Маня прыгнула к очагу, разметала горевшие головни, засыпала их пеплом и тогда снова подошла к своему гостю.
– Индрей, деллендухо меллишь дица (пожалуйста, говори тише), – чуть слышно произнесла она, обнимая его.
Умоляющий голос Мани, как видно, образумил дезертира. Он нехотя покорился ей. Его нахальная физиономия приняла как бы мягкое выражение. Маня осторожно взяла его за руку, подвела к лавке, покрытой войлоком и находившейся у светлой стены под амбразурами, посадила и сама уселась подле него, протянув ноги и прикрыв их куском того же войлока. Дезертир обнял ее и прижал к своей груди.
Но в эту самую минуту над самым ухом Мани, за ставнем амбразуры раздался знакомый голос. То был голос Шелеста.
Направляясь к сакле Аслана, он, при повороте в переулок, увидел тень Андрея, вышедшего из башни на противоположной стороне двора и быстро промелькнувшего в жилище хозяйки. Шелест не более как из любопытства неслышными шагами подошел к амбразуре и стал тогда невольным свидетелем происходившего внутри. Как поразила его эта сцена!
«Так вот, – подумал он, – хваленая Маня!»
– Маня! – сказал он громко.
Хозяйка вскочила с койки; глаза у нее заискрились, сердце, словно молот, стукнуло раза два в груди и замерло. Мгновенная тишина воцарилась в сакле.
– Маня! – повторил Шелест.
Тут только Маня опомнилась, быстро повернулась к изголовью, выхватила из ножен кинжал, висевший над койкой, и, подняв кулак левой руки кверху, правую занесла против груди Андрея. В эту минуту в комнате загорелась тлевшая головня, вспыхнула, осветила Маню, ее отчаянное выражение лица, помертвелые щеки, руку, дрожавшую над грудью дезертира и самого дезертира, прижавшегося в противоположный угол койки, и снова потухла.
– Иди к Дзаде; приехал кунак Аслана; скоро поедет обратно, – поспешил сказать Шелест ломаным чеченским языком, вздрогнув при взгляде через щель ставня на эту картину.
Голова Мани медленно откинулась назад, левая рука ее, не сгибаясь, как палка опустилась, и сама она в изнеможении облокотилась о койку.
– Сейчас, – сказала она довольно твердым голосом, но так, как будто только что была разбужена.
– Прости, Индрей, – проговорила она, лишь только затихли шаги удалившегося Шелеста. – Я думала, что ты изменил мне, что хотел посмеяться надо мной. Прости, мой добрый кунак. – И она протянула руки, чтоб обнять его.
Тут только очнулся Андрей. Он поднялся с койки. Испуг на лице его сменился досадой, злостью. Теперь он чувствовал себя господином: кинжала более не было над его грудью.
– А, змея!.. – застонал он, подняв теперь в свою очередь кулак над головой Мани. – Так-то ты веришь мне.
Но Маня не отступила перед занесенным кулаком. Даже и в эту минуту она не допускала мысли, чтобы какая-нибудь дерзкая рука посмела коснуться женщины, хотя бы то была рука гяура, способного на всякий предосудительный поступок. Нежность и доброта вмиг пропали с ее лица: она презрительно и с достоинством взглянула на дезертира, сняла со столба свой пестрый платок, окутала им лицо, запахнула бешмет и молча вышла из сакли.
Эта женщина вмиг преобразилась и стала прежней Маней, какой знали ее люди.
IIIСпокойно загорался день на Дышны-Ламе.
Ребра боковых хребтов этого великана позлащались красными лучами восходящего солнца, которые будто медлили пробраться в аул, перебирая на пути мириады блестящих снежинок. Дышнынские женщины, завернувшись в бешметы и полушубки, доверчиво скользили под гору с кувшинами и котлами. Подойдя к ручью у того места, где еще вчера черпали воду, они находили его покрытым корой льда и, вытащив из-под снега своими окоченелыми руками тяжелые камни, разбивали ими лед, чтобы таким образом добраться до глубины ручья, где на дне чуть слышно струилась вода. Наполнив ковшами свои котлы и кувшины с узким горлом, они торопились обратно в сакли. В числе прочих женщин сюда явилась и работница Аслана. Лишь только она склонилась к ручью, чтобы зачерпнуть воды, как услышала подле себя знакомый ей голос.
– Что делает Маня? – спросила Сата, остановившись подле нее.
Работница вместо ответа двинула плечами, как бы затрудняясь выразить то, чем была занята ее хозяйка.
– Скажи ей, что я сейчас буду у нее. Вот только исполню поручение, которое мне дала мать, и прибегу.
– Дёкен-ду (хорошо), – отвечала работница.
И Сата, как серна, в два прыжка перепрыгнула на ту сторону ручья и скрылась за тесно сгроможденными саклями.
Маня сидела у себя в сакле на маленькой скамеечке перед очагом, в котором потухали уголья. Ее глаза, всегда более или менее красные от дыма, постоянно господствовавшего в сакле, еще краснее стали от бессонно проведенной ночи. Концы ее дорогого бешмета спустились на пол и валялись в пыли. Две из ее косичек, полурасплетенные ею, вероятно, в то время, когда она предполагала прилечь, далеко не гармонировали со всеми остальными, в которых перевивались разноцветные ленточки. Подперев голову руками, она бессознательно смотрела на истлевший уголь и не обращала ни малейшего внимания на стужу, господствовавшую в сакле.
Вошла ее работница. Бросив на хозяйку озабоченный взгляд, она молча и с участием покачала головой. Поставив кувшин с водой в дальнем углу, работница подошла к Мане и дотронулась до нее рукой.
– Маня!
Маня повернула голову и вопросительно посмотрела на свою работницу.
– Я видела Сату. Сата обещала сейчас прийти к тебе.
Маня отвернулась и снова стала смотреть на очаг. Работница сложила на груди руки и почтительно ожидала ответа. В это время проснулись дети. Девочка высунула голову из-под тулупа, которым была прикрыта, и тотчас спрятала ее снова.
– Нана, шилию! (Холодно, мама!) – пропищала она из-под своего овчинного одеяла.
Хозяйка не шевелилась.
Прошло еще несколько минут. В то время когда работница повернулась и готова была отойти от Мани, эта быстро приподнялась со своей скамеечки и неожиданно спросила:
– Ты говоришь, что Сата будет?
– Будет.
– Хорошо. Разведи огонь и подмети саклю.
Вслед затем она торопливо сняла с колышка, вбитого в стенку, свою черную шерстяную, довольно поношенную чадру, подобрала наскоро волосы и окутала ею голову; потом сняла шелковый бешмет, бросила его в угол, а с детей бесцеремонно сдернула тулуп которым они были прикрыты, и набросила себе на плечи. Девочка и мальчик боязливо взглянули на мать и не нашлись что сказать. После некоторого недоумения дети безмолвно поднялись с постели и, корчась от холода, придвинулись к очагу. Полуизорванная черкеска мальчика и поношенная рубаха и шаровары девочки, в которых они спали не раздеваясь, составляли резкий контраст с тем костюмом их матери, который она старалась прикрыть ветхим тулупом. Несмотря на всю доброту, которой славилась Маня, видно было уже из настоящего обхождения, что дети и женщины, находившиеся у них в доме, беспрекословно и с уважением привыкли подчиняться ее воле. Хотя дети были в том возрасте, который постигает материнское горе, но не смогли спросить мать о причине ее страданий. Вообще ни они, ни работница не позволили себе ни единым словом нарушить тишину в сакле.
Вошла Сата.
– В добрый час, Сата, – сказала хозяйка, – садись.
Гостья уселась.
– Давно уехал Бецуш?
– Вскоре после того, как принесли от тебя посылку Аслану.
Наступило молчание. Рассеянность не сходила с лица Мани. Видно было, что она хотела что-то сказать Сате, но решимость боролась в ней с недоверчивостью. В свою очередь и Сата, меряя урывками Маню с ног до головы, порывалась начать с ней какой-то серьезный разговор. Мысли обеих женщин, сколько можно было судить по их замешательству, выражавшемуся на лицах, были далеки от обычной болтовни; притом и появление Саты в доме Аслана имело какую-нибудь особенную цель. Если бы Сата явилась бы сюда за хозяйственной нуждой, она не мешкала бы и давно бы ее высказала. Но дело, как видно, касалось не горшка или вертела, а чего-нибудь поважнее.
– Маня, я хочу просить твоего совета в одном деле, – сказала нерешительно Сата после некоторого молчания.
Хозяйка обратилась к работнице и велела ей выйти, а детей услала в дальний угол.
– Я видела, Сата, что ты имеешь нужду во мне, на твоем лице не укрылось от меня беспокойство. Можешь смело рассчитывать на меня. Сестра твоя Хая не могла бы тебя больше любить и быть с тобой искреннее моего.
– Благодарю, Маня; да наградит тебя пророк за это.
Серьезный и вместе ласковый тон Мани расположил Сату к совершенной откровенности.
– Видишь ли, когда отец уезжал, он поручил мне строго присматривать за Иваном. Между тем этот надзор не по силам мне. Если б от меня зависело, я бы давно вывела его сама за нашу ограду, сама дала бы ему кинжал в руки и именем пророка благословили бы его в путь. Он мне очень жалок, Маня, и, кроме того, он очень хороший человек. Может быть, между гяурами есть у него жена, дети, которые плачут по нему, а он такой покорный, послушный!.. Мне очень жаль его, Маня! Сегодня ночью, когда мы проводила Бецуша, я подошла к его сакле и посмотрела на него. Он жался в углу на сене. Увидев меня, он попросил войти и так обрадовался, когда я села подле него. Я думала ему принести шашлык, потому что от гостя нашего остались кушанья, приготовленные для него; но он в первый раз отказался. Знаешь, он меня расспрашивал о том, какой путь в настоящее время более удобен для перехода в Чечню или на Лезгинскую линию. Я тотчас заметила, что он спрашивал не без цели. Но могла ли я ему указать его? Если б отец узнал, а при спросе его я не смела бы отпираться, что я руководила его побегом, он убил бы меня. Я отказала Ивану, ничего не объяснила. Он это приписал моему нерасположению и, опасаясь, чтоб я не изменила его тайне, заклинал, умолял меня не выдавать ее никому. Ведь ты также не выдашь меня, Маня? – произнесла она голосом ласкающегося ребенка.
– Нет, можешь быть спокойна.
– Беркалла, беркалла (благодарю, благодарю), Маня. Что же мне делать теперь?
Маня нехотя улыбнулась этой наивности.
– Я все-таки не понимаю, Сата, чего же ты хочешь?
– Я?.. Я не знаю, Маня. Мне жаль Ивана, он добрый человек и всегда так усердно работал.
– Значит, из расположения и признательности ты хотела бы спасти его.
– Спасти… – отвечала она задумчиво и потом через минуту продолжала, как бы спохватясь: – А если вдруг отец?.. – и испуганными глазами взглянула на Маню.
Обе женщины задумались.
– Знаешь что, Сата, – продолжала хозяйка несколько спустя, – если ты спасешь его, ты действительно накличешь гнев отца на свою голову, и не потому, что лишила его работника, у вас работниц и без того довольно, а потому, что осквернишь и себя, и все семейство помощью, которую окажешь гяуру. Будь Иван магометанином, тогда еще с полгоря. Посоветуй ему переменить веру.
– О, Маня, отец много говорил ему об этом и уверял, что из него вышел бы хороший наш, но Иван и слушать не хочет. Он готов исполнять наружно все наши обряды и обычаи, но переменить веру не желает. Отец обещал тогда женить его на хорошей, хотя и бедной девушке в горах; но Иван мне после сказал, что если б и пришлось жениться, то он женился бы только…
Сата склонилась в эту минуту к очагу и стала перебирать руками недогоревшие головни.
– На тебе, конечно, – договорила Маня. – Теперь я все понимаю. Немудрено, – произнесла она с ласковой улыбкой, – если вследствие такого предпочтения ты так радеешь о нем. Продолжай.
– Но и тогда не переменил бы своей веры.
– Глупый Иван, – произнесла Маня, двинув плечами.
Снова наступило продолжительное молчание.
– Вот что я тебе скажу, – прервала паузу наконец Маня. – Слушай. Теперь ты действительно не можешь оказать ему никакой помощи, потому что, как девица, ты и себя, и свое семейство подвергнешь опасности и злым толкам. Нет сомнения, что отец тебе этого не простит. Попроси Ивана, чтоб он отложил свое намерение или до прибытия отца, когда с тебя снимется всякая ответственность за него, или до того дня, когда выйдешь замуж; это еще лучше. Притом объясни, что безумно теперь пускаться в дорогу по неизвестным местам и глубоким снегам. Он не должен забывать, что наш аул находится в самой середине гор. Когда же ты будешь замужем, тогда втайне ото всех ты сама можешь вашего работника вывести на дорогу, и имя мужа защитит тебя от подозрения и обиды как со стороны отца, так и со стороны всех жителей аула.
– Но если этому пройдет год, два и более?
– Что же делать? Впрочем, не горюй, Сата, – продолжала Маня с улыбкой, трепля ее по плечу. – Такие хорошенькие, как ты, не засиживаются в девках.
Этот комплимент имел благодетельное влияние на Сату. Самолюбие ее было польщено, и она робкой, но благодарной улыбкой ответила на любезность хозяйки. Маня также достигала этим путем своей цели. С одной стороны, она успокаивала Сату и удовлетворяла ее требованию, с другой – маленьким лукавством и общеженской хитростью располагала ее в свою пользу.
– Ты хорошо решила, Маня; я так и буду делать, так и передам все Ивану. До времени он не захочет, чтоб я жертвовала собой. Иван – хороший человек.
Когда после некоторого раздумья, которым закончился разговор двух женщин, Сата встала, чтоб идти домой, Маня ее остановила.
– Постой, Сата, мы не кончили еще, – возразила она. – Садись. – И потом со сдержанным равнодушием продолжала: – Хотя ты не замужем и очень молода, для того чтобы поверить тебе что-либо, но уж если мне суждено поделиться моими мыслями с кем-нибудь, то, конечно, приличнее всего с тобой, потому что ты добрая и расположенная ко мне девушка.
Сата с недоумением и любопытством смотрела на серьезное лицо Мани, которая говорила, не поднимая глаз.
– Видишь ли, дело шло о вашем пленнике, а теперь касается моего жильца. Тебе известно, что он, по воле наиба, живет у нас во дворе. Но Аслан его не любит и запретил ему входить в нашу саклю. Вчера же, пользуясь отсутствием мужа, я вышла к нему, впустила к себе, и вижу теперь, что поступила очень дурно. К тому же обидела Индрея, когда он почти не заслуживал этого. Конечно, я бы оставила без внимания этот случай, если бы, как прежде, была уверена, что Индрей добрый человек. Этого теперь я не думаю, но ссориться с ним опасно, он будет мстить мне. Сделай же для меня вот что: когда придет к вам в саклю Индрей за тем подаянием, которое ему от вас назначено наибом, скажи ему, что сегодня, помни же «сегодня», я тебе говорила, что желаю его видеть у себя. Иначе он не решится быть у меня. Просить его о том после обиды, которую я ему сделала, я не могу сама; но возлагаю это на тебя и уверена, что ты мне не откажешь.
– Хорошо, Маня, будь покойна. Если нужно будет, я сама сумею к тебе привести Индрея.
– Нет, нет, этого не нужно. Делай так, как я сказала.
– Хорошо. Прощай. Только не обвиняй меня, если дело не сладится.
Сата вышла. Когда она шла по двору и плотно куталась в чадру, легкая двусмысленная улыбка не сходила с ее губ. Внутренне Сата была довольна, что в руках ее секрет лучшей женщины аула; и хотя она не давала себе ясного отчета в отношениях Мани к дезертиру, но догадывалась, что тут нечто более, чем простое участие, тем более что положение Индрея относительно было очень хорошее и не могло возбуждать сострадания, а скорее даже в сердцах байгушей и мелочи, подобной им, возбуждало зависть. Но значит и сердце Мани, образцовой Мани, также способно таять, как и жесткий снег на высотах Дышны-Ламы, если касается его луч солнца.
Сата бегом пустилась к своей сакле.
IVПост-ураза был уже на исходе. Время от времени из ущелий наносило теплые ветры, и упорный снег, поддаваясь влиянию весеннего солнца, таял на покатостях гор, а в полдень мутил ручьи, нанося песок и глину. Вскрывшиеся поля просили сохи. У подошвы хребтов поднялись васильки и незабудки; окрестные аулу луга зазеленели черемшой, и резкий запах ее разносился по закоулкам аула.
Пришла весть о возвращения партии. Все, кто только мог стоять на ногах, в назначенный день высыпали за аул. Почтенные старики в своих изорванных полушубках, с которыми они не расставались и летом, старухи в своих засаленных чадрах, девушки и молодые женщины в разноцветных рубахах, увешанные на груди и на шее стеклярусом, серебром, разными бусами; ребятишки и девочки с трещотками, балалайками, медными и жестяными блюдами и тазами – все это сбежалось со всех сторон на дорогу, по которой должны были проезжать их отцы, мужья, братья и сыновья. Лица встречающих горели радостью. Одна Маня стояла молча в стороне, опершись об угол полуразрушенной башни. Она, по-видимому, не принимала никакого участия в общем веселье. Сложив на груди руки, она, как и прочие, действительно глядела на дорогу, но взор ее скользил по ней как-то упрямо, нехотя. Всем было любо, всем было весело; ее одну, бедняжку, томило какое-то недоброе предчувствие. Было ли то страдание за свою будущность или опасение за благо близких ей – кто разберет!
– Здравствуй, Маня! – сказала Сата весело, подойдя к ней.
– Здравствуй, Сата!
– Что с тобой, отчего это ты так повесила голову?
– Так что-то тяжело, моя дорогая.
– Едут! Едут! – раздалось с башни, оборонявшей вход в аул.
Магическое действие этого слова разом подняло всю толпу. Крик, гам, визг, нестройные звуки рожков, бряканье меди и железа, песни – все это слилось в какой-то хаос и дикой гармонией понеслось по ущелью. Толпа пустилась бежать навстречу всадникам, толкаясь, опережая, нагоняя друг друга.
А там, из-за горы, на истощенных лошадках, в разнохарактерных чухах, бешметах, полушубках и оборванных серых солдатских плащах мелкой рысью подвигалась Дышнынская сотня. Впереди развевался двухцветный значок, и об руку с ним, блестя серебряной оправой оружия, ехали Аслан и мулла, представители этой нестройной, дикой, беспорядочной толпы, напоминавшей собой челядь Чингисхана. В этой толпе как-то странно и смешно сплетались крайности: серебро с нищенством, нищенство с высокомерием и гордостью, сиявшими на лицах последних байгушей, гордость и высокомерие во взгляде с тощим желудком и обрюзглым телом; огневые движения всадников с медленностью и ленью измученных коней, которые не приветствовали своего жилья даже и веселым ржанием, – словом, тут было все, не исключая и радости на лицах, которую вызывает у людей встреча с близкими после долгой разлуки. Нетерпение по мере приближения партии к аулу выражалось в более частом и звонком хлестании лошадей, которые, повинуясь нагайке, мало-помалу прибавляли рыси.
Почти за версту от аула сотня была встречена жителями Дышны. Мулла затянул «Ля-илляхи». Молитву подхватили все воины и, смешав свои голоса с исступленными криками встречавших, наводняли воздух такой нескладицей, что, вероятно, и сам Магомет, если бы встал из гроба, не мог понять, что хочет выразить эта взбеленившаяся толпа.
От места встречи до самой сакли Аслан был провожаем своей женой и детьми. Горцы, невзирая на адат, по которому изъявление ласки их женам считается неуместным, радостно приветствовали каждый свою семью. Только их маазум ехал угрюмый и молчаливый. Его нахмуренный лоб и сдвинутые брови обличали какое-то душевное расстройство. Дети при встрече с отцом бросились к его стремени, ловили его руками; но железный ли характер отца или тяжелое состояние его духа разом парализовали эту любезность. Малютки молча и с недоумением отошли в сторону, к своей матери, и схватили ее за бешмет, искоса поглядывая на отца.
При въезде во двор Аслан увидел стоявшего у дверей своей сакли Андрея, покуривавшего трубку.
– Ага, кунак, здорово живешь! – весело прокричал ему дезертир.
Хозяин слегка повернул голову в его сторону и проехал мимо.
– Ишь, собака, черти бы тебя разорвали! Загордился небось пуще прежнего. Постой, брат, как бы не пришло время, чтоб ягненком поглядел на меня, – проворчал оскорбленный беглец.
В эту самую минуту лошадь Аслана, лениво и устало ступавшая под своим седоком, споткнулась на передние ноги.
– А-а, все проклятия правоверного на твою голову! – злобно проговорил Аслан, бросив взгляд на Андрея, так что трудно было отгадать, к кому относится этот комплимент: к Андрею ли, или четвероногому. И вслед затем он неистово хлестнул нагайкой бедное животное.
Лишь только Аслан вошел в саклю, как с умилительными приветствиями явились к нему его работницы и с поспешностью бросились за яствами, которые приготовили для давно жданного хозяина.
– Пока я ничего не хочу, Маня, – проговорил Аслан. – Мне прежде нужно отдохнуть. Я так устал, что и целый день мне не в радость. Никогда еще я с таким неудовольствием не входил в эту саклю, – докончил он как бы про себя.
И с этими словами он снял с себя пояс, кинжал и шашку и швырнул их в изголовье широкой скамейки, на которой к его приезду был постлан красный войлочный ковер. Затем, не снимая папахи и чухи, он лег и заложил руки под голову.
Вот все, чем была удостоена Маня после долгой разлуки. Она не смела ни о чем спрашивать своего мужа, потому что знала его характер и обычай, по которому гордость мужчины запрещала поверять женщине тайны или предчувствия своего сердца.
Медленно и грустно вышла Маня во двор, чтобы расседлать и напоить коня Аслана. Эту заботу, в знак особенного внимания к жене, Аслан разделял исключительно только с ней одной.
Значение, которым пользовался Аслан среди своих одноаульцев, и доверие, которым облекал его Шамиль, были занозой для тех более или менее испытанных храбростью горцев, которые видели в нем препятствие к их возвышению. Не менее того и наиб, метивший в преемники себе старшего своего сына, Мажи, втайне готов был разделять с ними это неудовольствие. Всегда угрюмый, молчаливый, деспотически управлявший своими воинами во время походов и на месте, Аслан хотя наружно и пользовался уважением в Дышны и окрестностях, но этот род привязанности был не совсем прочен, потому что поддерживался не любовью к нему, а страхом. Безупречный во всех отношениях как горец и магометанин, Аслан имел много врагов, и стоило только кому-нибудь из них метко бросить искру в сторону маазума, как тотчас нашлись бы сотни людей, даже из лиц, по-видимому, более или менее родственных, близких ему, которые готовы были раздуть эту искру в огромный пожар. Аслан все это знал; ему тяжело было вечно оглядываться по сторонам и из-за спины ждать удара. Но гордость и честолюбие не позволяли ему снять каким бы то ни было образом почетное звание маазума, которое в будущем представляло возможность быть наибом. Аслан решил ждать и пока кое-как перебиваться, лишь бы со временем видеть в своих руках все общество. Тогда бы он расправил крылья!..
Не лучшее сравнительно было состояние духа и его жены. Вся эта огласка о ней, похвалы и крики со стороны большей части женщин были не более как рабское потворствование словам их мужей, неподдельно уважавших Маню, в сущности же подруги не любили Маню почти столько же, сколько их мужья не любили Аслана. Словом, и муж, и жена не угодили каждый своей стороне. Аслана любили все женщины, но под него подкапывались мужчины; Маню, напротив, любили все мужчины, в особенности старики и дети, но втайне ненавидели многие женщины.
Андрей был малый неглупый, казался отважным джигитом, и наконец был для Мани запретный плод. Как строга горская женщина с христианином в присутствии посторонних, так искательна и угодлива, когда уверена, что за ней не присматривают. За увлечением скоро последовало разочарование. Андрей оказался негодяем, и увлекшаяся им женщина страдала втайне. Ее душило уязвленное самолюбие, униженное достоинство.
Несносен был и Аслан. Добиваясь наибства, он возбудил немалое против себя негодование. Были тайные замыслы на его жизнь. Распускали слухи, будто он изменник, будто сам посылал лазутчиков в русский лагерь не с целью выведать численность и расположение войск, а с целью продать за десять туманов Дышнынскую сотню. Старый наиб по-прежнему был ласков; но Аслан не верил этим ласкам: он знал, что Альдам храбр, хитер, добр, но слаб и по большей части служит орудием чужих целей. Как человек опытный и прозорливый, Аслан был убежден, что чем наружно ласковее будет с ним наиб, тем сильнее и быстрее действуют его враги. Нужно было или самому действовать решительно, или сдаться.
Такие мысли волновали Аслана при въезде в родной аул; вот почему он так нелюдимо встретил свой двор и изменился в лице, когда его дорогой, любимый конь споткнулся у порога. Плохой, видно, знак!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?