Электронная библиотека » Сборник » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 13 сентября 2021, 06:40


Автор книги: Сборник


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 66 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Чупахан, мересид? (Что это такое?)

– Не знаю, – говорю.

– Это твой Урусь, – сказали и поехали дальше; я им не поверила.

К вечеру прибыли в какой-то аул и продали меня новым хозяевам. Не смогу сказать, за сколько меня продали. Только стало мне оттого еще грустнее, что меня, христианку, русскую, и продавали, как товар или вещь какую-нибудь. Вот-де до чего я дожила, никогда не зная, что христиан продавать можно…

Продана я была и с одеждой всей, в кафтане, с шапкой и со штанами и рубашкой. В новом месте тоже дали мне одеяло старенькое и рогожку для спанья. Попала я уже в холопки, и заставляли меня «кукургуз» молоть в каменных жерновах. Жернова цеплялись за зубцы палкой вверху и вертелись, и прыгали, и громыхали гулко-гулко. Насыпала я в середину жерновов зерна и молола с утра, не раннего, до обеда.

С послеобеда мне была воля. Я уходила в лес, в горы, будто фрукты искать. Там, бывало, и помолюсь, и поплачу, и пожурюсь. Как приду домой, меня спрашивают:

– Муляхан (новое имя), что твой плакал?

Я говорю:

– Мой не плакал.

– Не плачь, твой в Урусь пойдет, – разважали они меня, чтобы я весела да «телиста» была, на работу гожа.

И за работой, в шуме, я молилась, не крестясь, а только словами и все спешила кончать работу, чтобы на горе помолиться по-настоящему, чтобы никто не видел. Тут, на коленах, я плакала себе вволю и говорила с ангелами и с Богом, как не с кем было говорить по-русски:

– Святые ангелы и архангелы, донесите вы до Господа, чтобы Господь показал, где я нахожусь в чужой стороне и в чужой вере! Помяну своих родных и отца, и брата, может быть, они-де порублены, и матерь свою.

С тем и приду домой, и легче на душе станет. Лучше для меня не было, как опять пойти в горы. Бывало, сегодня поплачу и назавтра жду, как бы скорее опять пойти плакать – и так постоянно, постоянно все таким же манером.

Жать почти не заставляли и другой работы не давали. Однажды я пожала с ними просо, и хвалили, что хорошо жну («кабзыдыть»), что чисто «кабзыдыть» твой. У них работают все мужчины, и пастухи доят коз и скотину. Я попробовала раз подоить сама, то заругали и вылили молоко на землю. Значит, брезгали и потому посуду тоже для меня отдельную держали везде, и бранили, если из ихнего корца (ковш) воду даже пила.

Ежедневно варили по полмеры кукурузной каши и утром, и вечером давали на еду. По ихнему обычаю, кабардинцы ездят везде без корма и харчей, а угощаются всегда по аулам, как в какой заедут. Про такой случай варили гостям и кормили в отдельной сакле – «гачече» (гостиная). Моя забота была готовить прозапас муку, и два раза в неделю я толкла еще просо в ступе. Гостям из проса варили пшенную кашу на воде и без соли, вместе с которой подавали сыр или балык мясной.

Трудно было привыкать к несоленой-то пище. С голоду, пробовала для себя подпекать кочанок кукурузы, но бранились за это и «чушкой» называли. Сносила и брань, чтобы не голодать только. Дни уже были большие, а у них, как хочешь, только два раза и дают пищу: как зимой, так и летом – поутру да повечеру.

Воду брали в речушке, возле коей стоял аул. Заберем с кабардинкой котел, да кумган медный, луженый. На палке и натаскаем воды вдвоем на всех. Большого расхода не было на воду, только для мытья и питья. Скотину не поили дома, она вся паслась в лесу, лишь баранов пригоняли на ночь в аул. Стирки белья почти не было ни у них, ни у меня. Воду грели к ночи и тогда мылись и окачивались во дворе, а белья не меняли. Кое-когда я мыла летом свою рубаху и сама оставалась в кафтане, пока рубаха высохнет на солнце.

На зиму дров не припасали, а только дубовых листьев для корму баранов и топки. Зимы холодной не было вовсе. Топку я носила им и раз занесла не в свою саклю, и снова бранили, что я непонятлива. Горько мне стало, пошла я за саклю и громко заголосила навзрыд. Они услышали и собрались уговаривать:

– Не плачь, твой в Урусь пойдет, – говорила старуха, – не в этот год пойдет, не на второй год пойдет, а там, после, пойдет.

Должно быть, они уже прослышали, что скоро войне конец, а мне не известно ничего было.

* * *

Не спознала я, когда успели они договориться и продали меня третьему хозяину. Только в один день присылает новый – третий – хозяин за мной своего холостого сына для перевоза в аул, куда-то еще дальше.

Он сказал:

– Собирайся, Муляхан! Наша будет звать тебя «Перин». Поедем в Урусь!

В какое время деньги были заплачены, не догадалась я, и только после у хозяйских дочерей спроведала, что за меня взяли всего добра, с сундуком и шашкой под серебро, почти 700 рублей.

Поехали куда-то к морю, и я сидела на седле впереди, а сын хозяйский сзади на кульшах лошади и держал меня, немного обняв. Дорогой он стал было заигрывать и по-бесстыдному прижимать. Приехав в лес, под чинары, велел мне слезать:

– Выпсих.

Поняла я, что нехорошее он задумал, и заголосила, зарыдала. Тут-то Бог меня и не оставил, а послал случайного пешего кабардинца с топором. Мой хозяин посовестился его, не сел уж сам на лошадь, а повел ее со мной в поводу.

Осерчал он тогда на досадную встречу, потому что хотел надо мной надругаться, а Бог-то и не попустил этого.

В новом ауле оказалось большое хозяйское семейство из отца, матери, двоих сыновей женатых (по две жены), холостого сына и двух девок – дочерей. Девочки были говорючие и меня жалели, и порассказала я им, как брат их хотел надо мной надругаться. Они и смеялись, и плевали, и ругали его за то, что хотел опоганиться, связаться с русской девкой.

Снова я поселилась в женской сакле, и была мне дана опять та же работа у жерновов. Свобода мне была тут полная. Ознакомившись с местами, стала я ходить в лес, нашла там местечко для молитв. И опять мне становилось легче после молитв, как будто с кем погуторю. Здесь тоже девки уговаривали меня молиться по-ихнему, да я отказалась. Молятся они три раза в день, но только больше старики и старухи, молодые же не молятся никогда, и меня оставили в покое.

Устройство сакли было одинаково с прежними аулами.

Девки эти были много более работящие, чем в первых аулах и, видимо, были побогаче тех. Они работали и сапоги, чизмы (теплые валенки), шапки, седла и ткали или плели золотой шнур.

Пища была такая же, как и везде, и тут тоже я ела мясо лошадиное, как узнала о том у этих хозяев случайно. Копченая кобылятина сладкая на вкус; ну прежде ела, так думала, что баранина. Ребрышки круглые, белые, жирное мясо, красное, как хороший окорок.

И тайком, с голоду, я отрезала его себе кой раз; чуть припеку на огне и поем хоть без хлеба или каши. Была молодая я и кушать хотелось не два раза на день, как у них завелось. Случилось мне как-то отыскать мясо, завернутое в кожу. По шерсти кожи домекнулась я, какое это мясо, и разглядела лошадятину, да было уже поздно. Что делать, едят же люди, хотя и некрещеные. Лошадь ведь только что Богом не благословенная, а скотина чистая и ест сама все чистое, сено да овес или пшеницу, не как свинья. После, у себя, узнала, что наши при болезни и молоко кобылье пьют, по нужде тоже, и поуспокоилась. Ели иногда они и буйволятину, если мужчины уворовывали где и пригоняли в аул. Составлялась вечеринка, и на ней были одни мужчины со всего аула, а женщины только той сакли, хозяева которой пригнали быков.

Повидала я и ихние обычаи немного. Девки и ребята попевали песни, но мало, а чаще при свадьбах и играли на чем-то тогда.

Свадеб было много, и на них шла стрельба и скачку на лошадях делали.

С детьми они добрые и бьют их редко, и то матери. Грудью кормили трехлетних даже ребятишек.

Припоминаю, что сюда, к третьему хозяину, как-то привели еще одного купленного, закованного пленника Ивана Черноморского. Он был у нас недолго; и его скоро сменяли или выкупили; я же осталась. Выходит, Бог хотел, чтобы я еще потерпела, и я терпела. Мы было сначала с Иваном хотели убежать, и дед-пастух из беглых солдат все подманивал нас нарочно.

Дед говорил Ивану:

– Я как буду на ночь тебе оковы запирать на замок, так или ключ оставлю, или совсем не запру, а хозяину скажу, что, мол, запер или там ключ потерял… Вы же в ту ночь бегите.

Мы не поверили деду, сомнителен он нам был.

* * *

Скоро, под конец третьей зимы, стали все по аулам собираться на войну с русскими. Один сосед в те поры хвалился, что он один всех русских «пупче». Мне же досадно стало на его слова, и я крикнула, что-де тебя первого русские убьют, – так и случилось. На третий день, по выходе жителей на войну, привезли этого соседа, раненного в бедро.

Он все мне горевал да жалился:

– Как Перин сказал, так и вышло; зачем твои так сказал, не надо так!

И другие все мне тоже долго выговаривали за мои недобрые слова, какими я заступилась за русских. Тот был человек безродный, бездомный и лежал в чужой сакле. Кабардинки все лечили его сами и перевязывали, и промывали, да не помогли, знать. Они и песни ему пели, плясали, чтобы был здоровее, но он все чах и к весне помер.

Мужчины в ауле собрались, обмыли его кисейной мочалкой с водой. Положили на доски простыню длинную, в одно полотнище, и из-под спины вытянули ее на ноги к лицу покойника, да по-над головой его связали простыню угол с углом, вышло как мешок. После поместили на носилки и рогожи и стали молиться, разводя руками и обмахивая себе лицо. Вырыли могилу не совсем по-нашему, с пещеркой в яме, и там похоронили его полусидя-полулежа.

Вот к тому времени русское войско подошло к аулу близко. Хозяевам довелось утекать и дома свои бросать. Они, хитрые, сперва понасыпали в козлиные мешки просо да кукурузу и свезли все куда-то, а сами погодя собрались и меня потащили. Я недомогала: у меня начиналась оспа. С горы я увидела много войска: пехоту, казаков и пушки. Войска стреляли гулко, и кабардинцы кричали «вий!» (караул) и бежали дальше до тех мест, куда было свезено зерно. Мне бы остаться, да, больная, боялась, что не успею закричать, как свои убьют нечаянно или кабардинцы приколют. И шла я с ними, а сама, больная, чувствовала себя как неприкаянная.

Увидели они, что войска остановились, и тоже сами расположились в разоренном каком-то ауле. Но бывали тогда и от них перебежчики к русским и обратно. И донесли эти перебежчики, что в ауле, в плену, русская девка. Вышло приказание лазутчикам достать пленную. Кабардинцы же, проведав это, меня спрятали в самой дальней сакле, и я лежала там больная, одна-одинешенька. Скоро в аул явились солдаты и с криком:

– Где тут, кто православной веры, выходи-выходи!

Все искали меня. До моей сакли солдаты не дошли и проникли к моим хозяевам, и требовали у них русскую девку. Те вопили свое:

– Аллабила (не знаем). Нету русская девка. Один Бог! – и божились, руки поднимали к небу. Ну и приказал тогда старший взять вместо меня в плен самого кабардинца. Тому живо связали руки и пинками попхали из хаты, коль не хотел идти в крепость Туапсе.

Это было на второй неделе Великого поста, как досчиталась я после. Мне только известны были среда – пятница да воскресенье с субботой, и то по кабардинскому названию. Ни постов, ни других праздничных дней я не могла считать и жила без Пасхи три года.

К этому времени с кабардинцами наши уже замиряли, ибо они были разбиты и разорены.

Ничего не оставалось моим хозяевам, как только отпустить меня в обмен на кабардинца. Пришел на третий день за мной средний брат пленника и позвал:

– Перин, поедешь в Урусь!

Не могла я сразу поверить тому, чем меня многажды обманули, но собралась кое-как и доехала до хозяйского семейства.

Вижу: мать колотит себя в грудь от горя и волосы рвет от печали, что сына ее взяли. У детей я сведала, отчего бабка так убивается. Грубо детишки мне сказали:

– Через тебя, дьявол-манцысс, дядю и тятю нашего взяли.

Я как будто его пожалела и расспросила, как и кто его взял. Детишки показали на бечевку, как вязали отца солдаты, которые сначала выкрикивали («карамакали») тебя. Немножко я порадовалась милости Господней ко мне, а все-таки с виду была горестна.

Надумали они и обшить меня хоть немного в дорогу. Девка сшила мне кофту, как нагрудник без рукавов, не очень новенький, и чизмы мне починила. Собрали меня и на лошадь посадили, а сами боятся, что и лошадь со мной отберут у них. Подали мне бурку, башлык и утречком отправились в путь по-хорошему, а не так, как в плен везли. Боялись, что я буду жаловаться на всех. Меня-то они саму не жалели, а девки плакали, что калым пропал, что сами разорились, должны ехать в Стамбул. Но деньги у них еще были; не хотелось им, чтобы заставили еще выкуп платить: чай, думали, что на одну пленницу не выменяют брата.

Со мной поехал кроме хозяина еще и сосед. Ехать надо было до крепости всего верст семь, и скоро из-за горы мы увидели, при море, саму крепость с палатками синими и зелеными. Меня спросил хозяин:

– Перин, мересид? (Что это?)

Я сказала, что не знаю («зуореб»). А как подъехали ближе, то рассмотрели город и все, что было кругом него и самой крепости Туапсе.

Совсем близко у самой крепости увидела я, что солдатик вел лошадь на водопой к речной (сладкой) воде. От радости я закричала ему:

– Здравствуй, дядя!

Он ответил, а сам все смотрел, что я была одета по-мужски, да голос у меня был женский. У ворот нас остановили и стали спрашивать, не пленную ли привезли. Как поузнавали солдаты, какой я губернии, уж и земляки отыскались. Мне было не то любо, что земляки не земляки, а наш православный народ кругом повидела.

Доложили про нас начальнику, и он из крепости отдал приказ привести нас к нему. Слышно было, как из-за стены начальник крикнул с кургана (на кургане была его палатка):

– Пропустите их сюда!

Хозяин положил кинжал и шашку наземь у ворот и повел меня на лошади к начальнику, не очень старому еще, полковнику или генералу, я не разобрала. Тот и говорит мне:

– Ну, слезай, умница!

От радости я вся затряслась и от страха какого-то ударилась в слезы. Больше всего я боялась, что отвыкла от русского языка, а надо мне теперь было по-русски гуторить. Расспросили меня, какой губернии, уезда и деревни; кто мои родители и родные поименно; где взята в плен и когда. И так про все спрашивали, как я и в плену это сама себе говорила, помоложе.

Начальник все сам записывал, и солдаты собрались кругом более тысячи, и все смотрели на меня. Глянула: ведут к нам сюда пленного моего хозяина из ямы, где сидел он три дня на одной воде и изморился дюже-дюже, даже не узнать было его. Заметил начальник, что у меня на лице подсохла оспа, и позвал доктора или фельдшера, чтобы объяснить, опасно ли я больна; да спасибо, доктор признал, что неопасно.

Начали от меня отбирать одежду хозяева и уже башлык взяли, и бурку хотели брать, но не позволили им и научили меня, что постом еще холодно без бурки и она пригодится. Солдаты, как увидели, что на мне остался худой, грязненький платочек, стали мне бросать свои ручные платочки, кто беленький, кто цветной. Начальник все приговаривал:

– Бери, умница, бери, пригодятся.

Подобрала я их под бурку, принакрылась одним, посмелела.

Отвел меня в палатку какую-то казак, с красным вершком на шапке. В палатке был стол, на нем хлеб ржаной, хороший, и сложенная кровать. Велено было кровать разложить и сена принести на нее, та бурка мне пригодилась для одеяла. Осталась я одна и села на кровать по-кабардински, поджав ноги. Вошел денщик и увидел мою посадку, засмеялся, чуть не уронил стакан чаю, что прислали мне, да грудочку сахару. Чай был хороший, но не сладкий, и я не знала, что его надо пить с сахаром; побоялась и не пить, чтобы не осерчали за «вередованье» (брезгливость): потихоньку вылила чай в сено. Сахару, хотя я не видела тоже сроду, но лизнула и спознала, что он сладкий; того я припрятала под бурку. Сама все глаз не свожу с хлеба на столе и гадаю, когда бы я его съела, – вот как!.. Голодной мне какой чай нужен?! Хлеба мне крепко хотелось, а тронуть чужое жутко, кто бы за меня ответил? Принесли мне в чашке супу с индюшатиной, лодыжку большую положили, опять-таки без хлеба. Солдатик не догадывался сказать про хлеб, а я не смела спросить. Немного погодя он еще пришел с разведкой от начальника, не нужно ли мне чего. Вот и сказала про хлеб; к вечеру прислали французскую булку (с цветной горшок) двадцатикопеечную. В лавке купили булку-то у турка, что торговал в крепости. Была мне радость от булки и ела ее с сахаром; а черный-то хлебец все лежит да лежит…

На ночь помолилась хорошо; уж не совестно было и не боязно среди своего народа. Все же ночью я побаивалась, не забрался бы кто, да все прошло по-хорошему. Утром я вышла на кашеварню, что была против моей палатки, и погуторила с солдатами. Потом пришли офицеры до меня и стали расспрашивать про кабардинцев. Что знала, поведала, не так уж хотелось, противно было их вспоминать. Смеялись офицеры моим речам хохлацким и деньгами понадарили.

Рассудили, что я без одежды, и порешили сшить мне кто юбку, кто пальто. Я была в рубахе и села на бурку, как пенёк, да уголком ее прикрылась. Они же мне и шаль купили, и два головных платка белых, и на две юбки ситцу серенького да тику на рубахи. Все доставали у турка в лавке, и нитки, и иголку даже. Спросили, сумею ли сшить, сказала, что сумею. Трудно было от юбки пояс собрать, но и это одолела. Надо было переодеться. Вышла я за крепость; в палатке боялась – расползутся стряхнутые «нужи». Нашла кустик и за ним наскоро переменила все свое, и все боялась, не попасть бы опять к кабардинцам, да и солдат стыдно. Было же возле крепости собрано много кабардинцев. С берега их отправляли в Турцию, с женами и с детьми. Были многие там кабардинцы, больные оспой и еще чем-то, умирали, и воздух был там вонючий очень-очень.

Напоследок пришел в палатку батюшка крепостной, расспросил, узнал, что я родом из его близких мест. Звал меня в услуженье при матушке его быть, осенью вернуться вместе с ними. Службе батюшкиной осенью наступал конец. Говорил он, что, мол, этапом, умница, дольше пройдешь, настрадаешься. Мне не поверилось и домой желалось. Подарил мне и батюшка 2 рублика, да офицеры 13 рублей.

Стала я жить в палатке, у кашеваров гребешок добывала да себе голову вычесывала. Позже в лавке для себя гребешок достала и почище себя держала; волосы же на мне были короткие.

Один раз господа напоили меня в их палатке чаем с пуншем. И сами капали чего-то себе в чай, и мне налили, и стала я хмельной, и ушла скоро-скоро к себе.

Обедать и ужинать иногда приносили, иногда я и сама ходила. Чаю тогда не пили все, господа только; они меня два раза угощали с булочкой, с инжиром (винная ягода) вязанкой.

Больше я все с солдатиками разговаривала и про свои места, и про ихнюю службу. И все меня жалели и припоминали, как меня искали, да как моего хозяина заполонили. Они же мне с горы объясняли, на море какой пароход с чем приходит: тот интендантский с провиантом, тот турецкий с народом. Все я ждала, когда за нами придет пароход. Полюбила смотреть на море; по три раза в день глядела, и все к дому родному смотрелось… За мной, дней через трое, явились в крепость беглые от кабардинцев, бывшие солдаты, которых царь простил. После того пришел парень лет 17, Иван Борустанский, тоже увезенный кабардинцами от отца в поле, на уборке сена, в семилетнем возрасте. Ему задалось хитро убежать от кабардинцев. Был он там пастухом при буйволовом стаде. Свил он из хмелины веревку, да попривязывал быков в лесу, чтобы не сразу домой пошли, а сам наутек в крепость. Только сначала выведал он, где полки стоят и зори бьют. Забрал с собой оружие и убежал. Он за десять лет мало забыл русский язык и скоро научился грамоте в солдатской школе в крепости. За Иваном, следом, пришла женщина с двумя сынами и с девочкой. Дочка была похожа на мать, а сыновья – в кабардинцев, черноголовые. Пришла и стала на колени перед крепостными воротами, и голосит:

– Моя Урусь, моя Урусь.

По-русски плохо знала; ребенком малым увезли ее в плен. Муж ее-то и все его родные уехали в Стамбул, а ее дети отказались было ехать туда.

– Мы в Урусь хотим, там белый хлеб едят и в сапогах ходят, коли холодно, не в чизмах!

Приняли и ее, стало мне веселее, детей тоже стали в крепости учить грамоте. Прошло еще много поста, и набралось народу беглого много для этапа.

Пасху встретили все таково-то радостно, таково-то весело, как уже давно не встречали. И куличей, и яичек нам дали. На третий день назначили отправку этапа на пароходе в Новороссийск. Радовались все, и более всего мы с Иваном; он звал меня с собой в Борустан повенчаться, да я не согласна была. После узнала, что в те поры отец работал в Борустане, я же не чуяла и трафила путь до дому.

* * *

В дорогу дали мне черевики, портянки, юбку, денег, не помню сколько. Забрали на пароход всех, в самый третий день Христова дня, вольных, невольных, меня, Ивана и ту женщину с детьми. В обед выехали, к вечеру были в Новороссийске. Разместили нас с этапа по квартирам у мужиков. Мужички попались добрые, жертвовали рубахи, когда узнали, что мы были пленные женщины. Провиант получали от людей, по квартирам. Деньги казенные получали на пропитание, на покупку вещей. Деньжат понабралось довольно и одну пятирублевую бумажку я зашила в подкладку пальто. Однако дорогой кто-то у меня украл ее, выкусил подкладку зубами и унес.

В Новороссийске побыла немного дней, пока собрался этап в мою сторону, и пошла сначала с Иваном три этапа. Дальше пришлось идти одной с арестантами. Я-то на подводе сидела, те же в кандалах шли пешком. Иван ушел под Пятигорьем к себе, меня направили в Полтавскую губернию. По дороге никто тоже не обижал и арестанты были добрые все. Только в каком-то городе, в (волостном) правлении, где сдавали нас для отвода по квартирам, какой-то писарек окликнул меня:

– Умница, зайди сюда, в комнатку!

Я взглянула: коморочка маленькая – и остановилась у двери. Он был один и просил меня познакомиться.

Я сказала:

– Какое мне знакомство, я не в таких руках была, да не знакомилась!

Он опять свое начал баить:

– Не может быть, коли ты в таких руках была и знакомств не знала!

Я тоже ему свое ответила:

– Ничего мне не нужно, иду я домой, всем довольна и деньги имею, и пропитание! – Хлопнула дверью и пошла себе.

Писарек пригорюнился:

– Смотри, плохо будет тебе!

И вправду, села я на подводу, а десятник меня не выкликнул на квартиру и отправили сейчас в этапную избу, на женскую половину. Там затосковала и загоревала. Особо журилась, как ночью надели на меня кандалы и на следующих этапах стали приковывать к другим женщинам, кои встречались с партией нашей и шли закованными за свои дела. Как только на этапе я оставалась одна, я снимала кандалы через мои маленькие руки. Довелось как-то, что один арестант меня пожалел и научил пожаловаться начальнику этапа в Бахмуте, где арестантов должны были тому сдать. Послушавшись, стала было жаловаться, да сама и расплакалась от горя; уж солдат и арестанты досказали ему за меня всю правду. Она-де шла вольной, а потом, так и так, стали заковывать в ручники.

Начальник тот сжалился и промолвил:

– Не плачь, девочка!

В бумаги нужные посмотрел да и выругался:

– Ах он, такой-то сын! – и успокоил меня, и отправил на квартиру. И молюсь я Богу и за арестанта того, и за начальника, коли живы, чтобы дал им Господь благополучно здравствовать, а ежели умерли, то послал бы Небесное Свое царствие.

Шли мы по 7–10 верст в день на этапную станцию и больше ждали, чем шли. Мне бы так и бежалось. Попыталась было проситься, пустили бы одну, да не позволили. Мне-то чем ближе, тем охотнее домой. Шли мы до Покрова так-то и на Покров дошли до Ромен, оттуда на станицу Боцланы.

От станицы наш дом стоял версты за три, да и дома-то вовсе не было по-настоящему. Мать жила на хуторах, из милости, у пана Верещаки, в господской хатенке, водила только гусей. Отец был в Борустане на заработках, а брат, что был со мной до плена, пас верещакинских быков. Брат первый и заприметил меня издалека, как я шла с десятником к дому из станицы; по походке опознал тогда меня.

Дома как раз был обед; поели уже борщ, и мать несла дурашную (тыквенную) кашу с загнетки на стол. Собака забрехала, а сестренка в окно увидела меня и сказала:

– Мама, Соломонида идет!

Мать как бросила чугун с кашей, да как выбежала в сенцы и обхватила меня, и заголосила:

– Гость мой, гость дорогой мой! Уж откуда ты взялся, гость дорогой!

И она плакала, и я плакала; а сестра и плакать не могла от радости; прочие дети были во дворе. Десятник посмотрел, посмотрел на нас, подивился и пошел обратно…

– Ну, раздевайся с дороги, надевай рубаху! – говорит мне мать.

– Да на мне все чистое, мама, и «нужей» нет ни одной.

Когда сердце отошло, сели обедать и ели не ели, а больше смотрели друг на дружку.

К вечеру брат как загнал скотину барскую, так и прибежал повидаться. Тут он рассказал, как они с отцом обернулись тогда на казачий пост, как собрали погоню и по следам меня искали и одежину мою подобрали, а в лесу след потеряли и остановились.

Тоже и я ему рассказала, как все годы проплакала и думала, что они оба неживы.

Матери-то они про меня не говорили ничего худого целый год, обманули ее, что я будто где-то там нанялась далеко, в Черноморье. Отец все надеялся скоренько меня выхлопотать и скрывал от матери. Ушел с тем из дома, чтобы деньги добывать на мою свободу, и все высылал на хлопоты обо мне да приказным. Случайно матери про меня сказала одна женщина всю правду, и брат подтвердил все.

Закручинилась мама тогда от того разговора и пошла по ворожеям. На соли, угле, хлебе да печине (глине из печного чела) все ворожили ей. И за упокой меня поминала, чтобы мне быть живой. Мне-то от этого в плену только досадливее было, как помин творили. Отойдет помин, и мне легче становилось.

По приходе моем, на другой день, мать позвала меня к бабушке, коей было 108 лет. Бабушка была слеповата, и мать ей объяснила, что Господь меня домой принес, и так-то все радовались сильно крепко.

Пришла я из плена, уж воля дана была и замиренье было по Черноморью.

* * *

От радости ли тут или от чего иного мама скоро заболела водянкой и через семь недель, под вечер, скончалась на 40-м году жизни. Была я при маминой кончине, и жуткота на меня напала. Открыла я окно и смотрю на улицу, а в хату взглянуть на мертвую боюсь, пока не пришли люди. Дивилась на себя, сколько горя повидела и страху всякого натерпелась, да мало чего боялась, а мертвой родной мамы запугалась, оробела.

Схоронив мать, мы с братом хотели, раздав родным детей, идти к отцу. Вдруг пришла бумага с взысканием с меня 7 рублей 50 копеек казенных денег за этапный путь и за содержание, за портянки и черевички. Пришлось мне наняться в работницы за 8 рублей в год, чтобы заплатить казне, да получить билет на дорогу к отцу. Отправились мы на другой год с народом на Кубань, как и прежде ходили на заработки и как и теперь ходят наши люди. Прошли мы 700 верст в два месяца и отыскали отца в работниках, и повидались с ним, и порадовались обо мне, и погоревали о матери и детях малых.

Тут же я нанялась в работницы к отставному солдату за 18 рублей, от Троицы до Покрова. Срок за работой ушел скоро, и я осталась ни с чем опять. На мое счастье, у солдата была тетка, имевшая двоюродную сестру в Екатериноградской. Они переписывались кое-когда, и та двоюродная сестра имела сына взрослого и все думала, как лучше бы его оженить на хорошей девке. Писала она об этом солдатской тетке и просила, чтобы та высматривала для ее Ванюхи девку из российских, как придут наниматься. Вот тетка и известила ту про меня, что я не гулящая, работала, никуда не уходила от дома. Тогда те приехали и просватали меня у отца за Ивана Сухорукого; дали отцу «на стол» денег 9 рублей серебром и только. Перевенчались мы в Екатериноградской, и я осталась тут навсегда.

Батюшка ко мне сюда приезжал из Борустана два раза и внучку нянчил; да все же скоро и умер. Брат тоже умер еще ранее отца в Борустане же.

* * *

Живя здесь, услышала я, что люди ходят все молиться в Новый Афон и, бают, что, едучи туда, садятся на пароходе в Новороссийске да заезжают в Туапсе. Тогда я надумала: «Уж кому-кому, а мне прежде других надо сходить помолиться вблизи тех мест, откуда меня Господь вывел на свет и на родину».

Побывала я пешком с мужем и одна в Афоне Новом, заходила и в Туапсе однажды. Многое в Туапсе там теперь изменилось, на крепость не стало похоже. Поплакала я там, вспоминая лихую «былинку» свою. Подходя впервые к Новому Афону, признала я то место, где теперь монастырская мельница, ту самую гору с падающей водой, где допреж мне пленщики-лиходеи мои дали водицы. По Зеленчукской реке припомнила три греческие церкви, тогда загоном для скотины бывшие у кабардинцев, теперь обстроенные и вычищенные.

На Афоне я и поговела, и родителей помянула, и дивно таково мне показалось все былое мое, как его устроил Господь Бог и для меня самой, и для матушки России».

* * *

Надо сознаться, что про таких Соломонид Капитоновых и подобных им мы мало знаем и плохо их понимаем. Они между тем, «видавшие виды», не мудрствуя лукаво, доживают свой век, в добре воспитывая уже третье молодое поколение на пользу царю и Отчизне.

Гончаренко С. К. Из кавказского прошлого: По воспоминаниям о трехгодичном плене казачки Соломониды Капитоновны Гончаренко, по отцу Ярошенко, по плену Чупхан-Муляхан-Перин (1860-е годы) / Записал Е. И. Аничков-Платонов // Русская старина. СПб., 1911. Т. 148. № 11. С. 427–447.

Черкес-закубанец

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации