Текст книги "Побег из Невериона. Возвращение в Неверион"
Автор книги: Сэмюэль Дилэни
Жанр: Боевое фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
Раньше он занимался тяжелой атлетикой. «Весил сто девяносто восемь фунтов, сплошные мускулы. Выступал на соревнованиях, занимал вторые-третьи места. Можешь меня представить таким?» Теперь он весит не больше ста тридцати. С двенадцати лет он мыл посуду в бостонском дайнере, куда его пристроил двадцатипятилетний бойфренд, хозяин этого заведения, но в восемнадцать подсел на наркотики и стал для хозяина староват – пришлось уйти. В девятнадцать ненадолго женился на женщине старше себя. «Я тогда штангу тягал, она на меня и запала». Родилась дочка. Снова наркотики. Новый любовник, тоже штангист. Некоторое время Джои водил фургон с мороженым, даже управлял всем парком таких фургонов, как он говорит. К двадцати пяти все это – семья, любовник, работа – накрылось. Кто-то взорвал фургон(ы?) в котором(ых?) он развозил по борделям наркоту и наличные. К двадцати семи он более-менее постоянно поселился в Нью-Йорке. До переезда кто-то врезал ему в челюсть бейсбольной битой и вышиб почти все верхние зубы; за пару лет Джои пару раз посетил дантиста и удалил корни. Он говорит, что жить на улице в Нью-Йорке проще, чем в Бостоне.
Джои рассказал мне много историй, но чаще всего вспоминает то, что случилось с ним здесь на первых порах.
5.2. Один его друг-наркоман занял брошенную квартиру в наполовину сгоревшем доме района Адская Кухня. Ни электричества, ни отопления там не было, но Джои, оказавшийся зимой на улице, полагал, что его приятелю повезло. Как-то утром он пошел туда в надежде разжиться дурью. Замка в двери не было, Джои толкнул ее и вошел. Приятель, голый до пояса, сидел на матрасе в кухне.
«Привет! – сказал Джои. – Как дела?»
«Пришел? – отозвался тот деловым тоном. – А я вот самоубиться собрался».
«Да? – Джои присел на корточки перед матрасом. – А как?»
– Ты пойми, – говорил он мне, – я думал, что он так шутит. Спал я тогда мало, не раздеваясь, само собой, соображал плохо, вот и спросил из вежливости, сечешь? У него жилье было, и наркота время от времени, и жратва – с чего ему-то так напрягаться?
Чувак ткнул пустым шприцем себе в вену и сказал: «Воздух».
– Если б он сказал «пузырь», я бы понял и что-то сделал, – объяснял Джои. (На наркотическом сленге это называется «пузырь в вену».)
«Говорят, что больно не будет». Чувак нажал на поршень – и ничего.
Джои подумал, что он просто колется, как обычно.
«Иногда надо пару раз повторить». Парень вынул шприц, набрал в него воздух, снова ввел и нажал.
«Эй, – сказал Джои, – это ж опасно».
«Ну да, так и задумано». Парень повторил процедуру в третий раз, выпрямился, точно ему молотком по спине съездили, и упал на матрас.
И полминуты не прошло, как Джои сюда явился!
Он попытался сделать другу искусственное дыхание изо рта в рот, хотя и видел, что тот уже умер – ни пульса, ни сердцебиения, ничего. Так и ушел, бросив друга с иглой в руке.
Те три года, что я его знаю, Джои каждые две недели страдает от ломки. Я видел его с рукой, перебинтованной от плеча до запястья: ночью он вступился за женщину, которую грабили на парковке, и его пырнули ножом. А недавно, не пересекавшись с ним три с половиной месяца, я увидел его во всем чистом, подстриженным, прибавившим фунтов тридцать, и руки у него стали вдвое толще от занятий в спортзале. Он говорит, что три месяца назад ушел с улицы, и клянется, что к героину с тех пор не притрагивался.
«Кокс, правда, могу нюхнуть, если кто предложит, но в то говно больше уже не вляпаюсь. Глянь на меня, я самый красивый во всей “Фиесте” – главное, улыбаться не надо».
5.2.1. В девятнадцать лет (повествует Мастер) я задумался о своем будущем, понаблюдал за своими титулованными родичами и понял, что от титула толку чуть.
Еще недавно из-за него могли и убить. Я отказался от титула, и этот простой поступок породил басню, которая до сих разрастается и ходит по городу и пригородам совершенно отдельно от меня.
Были мгновения, когда моя репутация представлялась мне светом, озаряющим тьму, а я – огоньком в ее середине. Но чаще это нечто чудовищное, обитающее в одном со мной городе; сам я ни разу это чудище не встречал, но люди почему-то принимают его за меня. Оно бродит повсюду, искажает мои слова, приписывая мне глупости и банальности, объясняет ложными мотивами мои действия – я совершаю их по каким-то нелепым причинам и больше не узнаю, когда мне о них доносят.
Меня винят, разумеется, во всем, что творит это злобное существо. Не потому ли, решив основать свою школу, я не стал открывать ее в доступных мне усадьбах Неверионы, а открыл здесь, на краю Саллезе, где этот пригород смыкается с кварталом преуспевших ремесленников? Здесь, почти десять лет назад, в трех строениях с двором между ними, я стал принимать и обучать молодежь, присылаемую родителями со всего города и даже из дальних мест.
Чудище частенько подбирается близко, но отказывается встречаться лицом к лицу: приходится ждать, когда мне о нем расскажут. Удивительно, однако, сколь дерзко оно проникает в мой ближний круг. Я снова и снова встречаю тех, кто находит его приемлемым, и это весьма огорчительно. Думаю, я с самого начала хотел уберечь свою родную Невериону от нелепости, в какую превращается всякое знание, удаляясь от знатока.
5.2.1.1. Вальтер Беньямин в своей книге «Париж времен Второй империи у Бодлера» приводит цитату из «проклятого поэта»: «Недалеко то время, когда все поймут, что литература, не желающая жить в братском союзе с наукой и философией, есть гибельная, самоубийственная литература». Ту же мысль, помимо Бодлера, высказывали и другие деятели девятнадцатого века.
5.2.2. Знатные юноши моего круга (повествует Мастер) между пятнадцатью и двадцатью годами посещают Высокий Орлиный Двор под покровительством обитающих там родичей. Мы остаемся там до трех месяцев – а те, кто получает должность в правительстве, до трех лет.
Вот моя история – я не рассказывал ее, пока не отказался от своего бесполезного титула.
Получив в семнадцать свое приглашение, я отказался от него, заявив, что мне нечему учиться в мрачных придворных покоях, и отправился в путешествие по Невериону. Вот вам и вся история: при дворе я никогда не был.
Я уехал на восемнадцатом году, проездил около года и вернулся на девятнадцатом.
Противоречие налицо, не так ли?
Позвольте рассказать, как я впервые услышал свою историю из чужих уст.
Через некоторое время после приезда я стоял у фонтана в саллезском саду, где богатые купцы и матроны чествовали кого-то (не меня, но мне почему-то полагалось присутствовать) и рассказывал некой графине в кожаном браслете с зелеными камешками на довольно волосатой руке (тоже, видимо, обязанной там находиться) о своих приключениях. «О, я вижу, что вы совершили! – воскликнула внезапно она. – Вместо визита ко двору вы решили поучиться у самой жизни! Замечательно! Императрице, просвещенной владычице нашей, следует поощрять к этому всех одаренных юношей!»
Лестный отзыв, подумал я, но правда ли это? Я так не считал, она наверняка тоже. Ее речь скорее напоминала рассказ какого-нибудь путешественника: самый обычный случай описывается цветистыми словами, благодаря чему запоминаются и слова, и сам случай. Я улыбнулся, мы заговорили о чем-то другом – я и понятия не имел, что только что слышал начало своей истории.
С год спустя я услышал ее целиком, в более или менее законченном виде. Меня пригласили произнести речь в другом доме – я тогда уже начинал задумываться о преподавании наук молодежи, хотя школу основал лишь лет через десять. Дымные головешки отгоняли мошкару, и хозяин дома представлял меня гостям, сидящим на скамьях и стоящим у столов, уставленных яствами и напитками:
«…И когда ему в семнадцать лет прислали традиционное приглашение ко двору, он объявил родителям, что не примет его, и потребовал, чтобы его вместо этого отправили в путешествие, где он сможет научиться гораздо большему. И мудрые родители, гордясь тем, что вырастили столь незаурядного сына, дали согласие…»
Я прекрасно знал, что такого разговора быть не могло. Мать я потерял в девять лет – она умерла, когда гостила у родственников в Авиле. Отец весь мой шестнадцатый год тяжело болел и умер в беспамятстве; болезнь пошатнула его дела – потому-то, помимо прочего, и откладывался мой визит ко двору. А дядя, брат матери, великодушно приютивший меня после смерти отца, был, несомненно, только рад отправить меня подальше.
Замышляя свое путешествие, я даже не вспоминал о Высоком Дворе – и дядя, думаю, тоже.
Слушая этого почтенного господина, я вспомнил графиню: вместо того, чтобы на корню пресечь сплетню, зародившуюся в том другом саду, я дал ей расцвести пышным цветом. Притом оратор преподносил это не как нечто новое: он скорее напоминал своим друзьям, многие из которых были и моими друзьями, об уже известных вещах.
Благодаря его за хвалебные слова, я позволил себе лишь слегка их подправить. Он считал себя моим единомышленником и другом – не мог же я выставить его перед собравшимися лжецом либо глупцом. Те, кто знал нашу семью, и так должны были помнить, в каком возрасте я лишился родителей. Но даже мои поправки стали со временем частью истории: я, хотя и предъявил-де свое требование родителям в столь юные годы, слишком скромен, чтобы в этом признаться – еще одно свидетельство моих высоких устоев.
И это лишь самая малая из досадных неточностей.
Повторяю: ко времени своего путешествия я уже потерял родителей, а приглашения ко двору не получал, да и не ожидал получить. Отчего, спросите вы? Оттого, что жил я не в провинции, а в столице, и у меня было (и есть) множество родичей при дворе. К пятнадцати годам я входил в Орлиные Врата много раз, проводил пару дней с графом, пару недель с герцогиней, навещал провинциального кузена, совершающего свой официальный визит, присутствовал на празднике в чью-то честь; выезжал на придворные пикники и катания больше раз, чем у меня и двух моих младших сестер пальцев на руках и ногах; проводил больше времени со своей четвероюродной сестрой, несгибаемой владычицей нашей (по крайней мере, в ее присутствии), чем многие придворные, годами живущие во дворце. Получил почти весь опыт и все привилегии, ради которых провинциальная знать вынуждена ездить в столицу, и официальным пребыванием при дворе мог с легкостью пренебречь. К моим семнадцати годам весь двор и вся моя родня полагали, что я, в сущности, уже побывал там.
Дядя мой уж верно придерживался этого мнения.
Я, как признанный мудрец, забочусь о правде. Но стоит ли тревожиться о мелочах, что касаются тебя одного? Хорошо ли это – без конца думать о мелких искажениях моей личной истории, к тому же делающих мне честь?
Тем не менее они меня раздражают.
Десять лет спустя мои замыслы начали воплощаться в жизнь, и сливки нашего города, оказывавшие мне помощь, приходили поговорить со мной. Однажды я беседовал с просвещенным молодым человеком из успешной купеческой семьи. Мои знатные друзья все еще смотрят косо на мои связи в мире торговли, и моим друзьям в купеческой среде об этом известно. Чувствую, однако, что обе стороны питают ко мне уважение за наведение мостов между ними, несмотря на чьи-то личные предубеждения.
Мы с тем молодым человеком прогуливались по обсаженной пальмами улице, что ведет из Неверионы в Саллезе. Был теплый весенний вечер. Стены старой Альдамировой усадьбы горели медью за кронами пальм, небо на западе подернулось серовато-лиловыми облаками. Высокий темнокожий юноша, часто ездивший по делам отца, хотел сравнить свои путешествия с моими, и я охотно ему способствовал. Мы шагали плечом к плечу в оранжевой закатной пыли, и он с приятнейшей улыбкой сказал:
«Вот что я слышал от одного моего приятеля. Когда вам в юности пришло время совершить традиционный визит ко двору, вы сказали родителям, что желаете вместо этого отправиться в путешествие. Так ли их порадовало это ваше решение, как все говорят? – Зеленые глаза на его коричневом лице говорили о трех-четырех поколениях предков-островитян, чьих имен он скорее всего не знал. – Меня ко двору пригласить никак не могли, – продолжал он, – но мой отец так привержен традициям, что и слушать бы меня не стал, если бы пригласили».
Я полагал, что этот купеческий сын ждет от меня слов относительно различий между знатью и купечеством Невериона. Он, безусловно, как идеализировал, так и презирал наше сословие, но в этот вечер готов был услышать, что знать к своим детям снисходительна несколько больше, чем его твердолобый деловитый родитель. Что за вздор, думал я. Этот мальчик слишком умен для подобной чуши, даже если хочет, чтобы я ее произнес. Но ведь он не нашего круга. Он не знаком с баснями, отягощающими родовитые неверионские семьи, как грузила рыбачий невод. Скажи ему правду, и все тут – более благодарного слушателя тебе не найти. «Я тоже слышал эту историю, – сказал я с усмешкой. – К сожалению, она неверна. О моем визите ко двору даже речи не заходило – так бывает со многими молодыми аристократами, живущими в Колхари. Мои родители к достижению мной нужного возраста уже умерли, а у дяди, взявшего меня к себе, было слишком много своих забот, чтобы об этом задумываться. Не желая быть для него обузой, я предложил ему отправить меня в путешествие, за что он с благодарностью ухватился, хотя и любил меня. Официально я при дворе так и не побывал, хотя неофициально бывал много раз. Но сказка о храбром юноше, сознательно захотевшем поменять одно на другое и заявившем об этом родителям, к тому же покойным – это всего лишь сказка. Я попросту не заслуживаю похвал, столь щедро изливаемых на разумного, но не существующего в природе юнца».
В улыбке моего спутника не было и намека на то, что он мне не поверил или чего-то не понял. Мы обсудили местоположение школы (его отец только что согласился продать мне два дома в Саллезе, замолвить за меня слово владельцу третьего и все три подновить); обсудили, как полезно школярам путешествовать, поговорили о любознательности и необходимости теоретических знаний в повседневных делах. Потом вернулись к его повозке, и он подвез меня до моего дома.
Дня три спустя ко мне вбежал мой секретарь. Косые лучи солнца сквозь ставни падали на его взбудораженное лицо. «Хозяин, про вас рассказывают ужасные вещи! Говорят, будто школа будет не в Неверионе, а в ремесленном квартале, будто вы, говоря с купцами, отрекаетесь от своего рода. Говорят даже, будто вы оболгали своих родителей, утверждая, что они не благородного сословия! Аристократы, поддерживавшие вас, возмущены тем, что вы потакаете купеческим предрассудкам, сами же купцы думают, что вы их принимаете за глупцов!»
Я, конечно же, растерялся и понять не мог, откуда взялись эти россказни. Еще три дня я осторожно расспрашивал и купцов, и вельмож и узнал, что будто бы рассказал одному юноше из купцов, что мне не позволили отправиться ко двору оттого, что мои родители умерли! Такова, как объяснил я доверчивому сыну купца, традиция у столичных аристократов! Но тот, кому упомянутый купеческий сын (несомненно, тот самый, с кем я гулял под пальмами) все это пересказал, сам был аристократом; зная, что подобной традиции никогда не существовало, он разоблачил мою ложь. Оба они не могли понять, что толкнуло меня на столь нелепые речи.
Я кое-как исправил дело, поговорив со своими знакомыми, но этот случай все еще напоминает мне, как плохо понимают друг друга люди разных сословий.
Ибо по городу до сих пор бродит чудище, в котором, как все полагают, я должен признать себя.
«Я» – это юноша, отказавшийся от приглашения ко двору и предложивший своим родителям (или дяде, по мнению некоторых) вместо этого отправить меня в путешествие.
Теперь «я» не желаю говорить об этом примечательном поступке из скромности – или отрекаюсь от него в своекорыстных целях. Именно этот «я» живет в этом городе, заведует школой, учит детей, пользуется уважением или подвергается порицанию.
5.2.2.1. Цитата из Бодлера в контексте фэнтези производит совсем не такой эффект, как та же цитата в контексте научной фантастики. И произвела бы совершенно другой эффект в жанре, который Тодоров называл «фантастическим» или у писателей натуралистической школы типа Золя или Синклера Льюиса. В обоих паралитературных контекстах Бодлер ведет горячий диалог с текстом. В обоих литературных контекстах он лишь одобряет или осуждает специфические нарративные тропы так называемого сюжета. Создание диалога за пределами этого полунемого суждения потребует недюжинного критического насилия.
5.2.3. Мои недоброхоты из квартала Невериона (повествует Мастер), в том числе мои родичи, говорят, что я, поместив школу там, где она находится, сделал образование ремеслом или торговой отраслью. Даже в наши неаристократические времена они находят это низким и возмутительным. Но что было бы, открой я школу в одной из усадеб Неверионы? Сделало бы это образование чисто аристократической привилегией?
5.3. – Итак, подведем итог. – Министр уперся пальцами в край каменного стола. – Сначала вы говорите, что все сто тридцать семь заболевших – мужчины? А потом смущенно опускаете глаза и говорите, что не все? С бароном Ванаром я, конечно, знаком. Следует ли мне понимать, что часть заболевших мужчин в глазах многих мужчинами не считаются? Если так, то это поистине удивительная болезнь! – Небо за высоким окном горело, как серебро. – Наше положение, однако, не допускает ложной стыдливости. Мы должны тщательно рассмотреть это и принять меры…
6. отковырнуть ногтем темноту под корой желтое дерево под зеленым налетом медь под маслом серый грифель
ступить в корыто глубиной до бедра там плавают шкуры тычешь в них шестом серая жижа в которой стоишь удаляет шерсть потом смотришь на собственную безволосую ляжку Садук никогда не работал в дубильне а я проработал с полгода в семнадцать
Нари с подоткнутым мокрым подолом у стиральной лохани щелочь пронзительные женские голоса
соскрести еще что-то одна краска любит другую воткать проволоку в основу отбить до тонизны если порвется хоть где-то продать дешевле боль протыкается рукой и коленом под болью еще больше боли лечь поудобней когда болеешь такая же редкость как красота когда работаешь плохо
надо ли полагать что ты чуть выше своих друзей чтоб любить их входная завеса дождавшись лета покажет что мастерская не открыта и не закрыта
теперь уж не выше
в постели и еще где-то я следую за огненным пальцем выводящем что-то на боку глиняного сосуда когда мне шесть, миную годы переулки события они закручиваются в воронку пусть себе крутятся как тогда в семнадцать не хочу больше смотреть как умирает маленькая свирепая женщина моя мать в четырнадцать думал что лучше всего умереть как она когда уже устал умирать и поминутно идешь на сделку с болью чтоб дышать дальше под конец такие сделки всегда заключаешь
страх смерти это для здоровых умирание слишком много сил отнимает когда ты болен столько недель страх сменяется раздражением
солнечный луч в уголке окна как локон прекрасного дня что остановился передохнуть за окном голоса пахнет кашей и перцем на моей такой людной и живописной улице
я лежал у себя в комнате только когда болел но не так болеть так значит быть где-то еще
6.0.1. Шеннон отмечает, что английский язык становится на 50 % редундантным (избыточным), когда мы имеем дело с образцами текста из восьми букв. Чем больше длина, тем выше редундантность: в предложениях до 100 букв она составляет примерно 75 %. Еще выше этот процент в случае целых страниц или глав, где читатель получает общую статистику текста, включая тему и литературный стиль. Это означает, говорит Шеннон, что бóльшая часть того, что мы пишем, диктуется структурой языка и более или менее нам навязывается. Для свободного выбора остается не так уж много.
Джереми Кэмпбелл
Человек грамматический
6.1. С каменного возвышения у Моста Утраченных Желаний, с помостов на Старом и Новом Рынках, на углах Черного проспекта, в гавани, на площадях анклавов императорские глашатаи с орлами на груди и спине возглашали:
– В Колхари чума. От нее, как полагают, умерли уже семьдесят пять человек, и из нескольких сот заболевших никто не выздоровел. Мы рекомендуем соблюдать осторожность и чистоту. Ее величество, отважная и благодетельная владычица наша, просит не собираться в больших количествах. Положение еще не бедственное, но может стать таковым.
Люди на мосту, на рынках, на углах улиц слушали, поглядывали друг на друга и поскорей расходились.
6.1.1. «Когда чума овладевает городом, все привычные нормы рушатся. За улицами и сточными каналами никто не следит, нет ни армии, ни полиции, ни муниципальной администрации. Костры для сожжения мертвых складываются из чего попало, каждая семья хочет развести свой костер. Затем топливо иссякает, костры гаснут, из-за них начинаются раздоры, переходящие в массовые драки. Мертвые теперь лежат прямо на улицах, их обгладывают животные, всюду стоит густой смрад. Улицы забиты кучами мертвых тел. Больные, обуреваемые бредом, с воем выбегают из домов: болезнь охватывает весь организм, в тот числе и мозг. Те, у кого нет ни бубонов, ни бреда, ни болей, ни сыпи, гордо смотрятся в зеркало, презирая больных, – и падают мертвыми с чашками для бритья в руках.
Через ручьи вытекающей из тел жидкости цвета агонии и опиума перешагивают странные персонажи, облепленные воском, с носами как клювы, в очках. Обуты они в сандалии наподобие японских: высокая деревянная подошва и вертикальная дощечка для защиты от заразных истечений. Они поют абсурдные литании, но все это им не поможет, и они падут жертвами чумы в свою очередь. Ребяческие ухищрения этих невежественных лекарей всего лишь обличают их страх.
Подонки общества, которым жадность, как видно, обеспечивает иммунитет, грабят незапертые дома, вынося добро, ставшее теперь бесполезным. Послушный сын убивает отца. Целомудренный человек занимается содомией. Прокаженный исцеляется. Скупой горстями выбрасывает золото из окна. Героический воин поджигает город, для спасения которого рисковал жизнью. Щеголь в своем лучшем наряде прогуливается вдоль кладбища. Эти абсурдные действия нельзя мотивировать ни отсутствием санкций, ни неминуемой смертью: ведь эти люди верили, что после смерти есть что-то еще. И чем объяснить эротическую горячку среди выздоровевших? Вместо того, чтобы бежать из города, они совокупляются с умирающими и даже с мертвыми, застрявшими в уличных грудах…»
6.1.2. Вышеприведенный feuilletonage noire Арто о чуме очень живо передал Кен Рассел в своем фильме «Дьяволы».
Эта «чума» имеет к современным эпидемиям такое же отношение, как бессмысленная агрессивная толпа, описанная Элиасом Канетти в «Массе и власти», – к двум наиболее обычным городским сборищам: Зрелищам и Протесту.
6.2. – Вы хотите сказать, – руки министра легли на колени, обтянутые парчой, – что среди трехсот пятидесяти больных, все из которых, как мы полагали, мужчины и притом мужеложцы, не менее семи женщин?! И пять детей младше четырех лет? – За высоким окном наливался кобальтом вечер. – Пока что у нас семьдесят пять смертей и ни одного выздоровления. Боюсь, что времени для приготовлений уже не осталось. Пора действовать. Позвольте предложить следующее, ваше величество…
6.3. – Интересная социальная выборка, – говорит Питер. – Я работаю в Кризисном центре для геев три дня в неделю и каждый раз принимаю больных СПИДом, но среди моих знакомых никто не болеет. При этом я знаю тех, у кого заболели восемь, девять, десять друзей. – На скатерти с бахромой, покрывающей круглый дубовый стол, стоят три хрустальных бокала с белым вином. – Тут надо помнить вот что. Всей этой статистике по количеству сексуальных контактов в год на среднего больного со СПИДом – от шестидесяти до трехсот – доверять нельзя. Как тут вычислить среднюю единицу? Одни утверждают, что у них за всю жизнь было всего два контакта, и последний состоялся два года назад. Другие называют просто астрономические цифры, три-четыре тысячи в год. И те и другие, учитывая деликатность темы, могут как преувеличивать, так и преуменьшать по самым разным причинам. – Сейчас у нас июль 1983-го. Питер уже полгода работает волонтером в нью-йоркской клинике.
– Питер, – говорю я, – ты же знаешь, что означают триста контактов в год. В четверг идешь в подходящий кинотеатр и проводишь полтора часа в заднем ряду балкона, в пятницу по дороге с работы заходишь на двадцать минут в подходящий общественный туалет. В каждом месте можно иметь по три контакта с эякуляцией. Шесть контактов за два часа в неделю дают за год триста двенадцать контактов. Ты не хуже меня знаешь, что можно работать по восемь часов в день, вести активную социальную жизнь и даже к ужину не опаздывать, имея свои триста контактов в год. Так живут тысячи мужчин в этом городе. – (Я сам делал это больше дюжины лет, совмещая жену, относившуюся к этому снисходительно, и ребенка с активной гомосексуальной жизнью – и уже шесть лет после развода продолжаю в том же духе.) – И это даже без походов в бани или в бар с задней комнатой, где можно поднять свои показатели вдвое-втрое. Мужчины-гетеросексуалы, освещающие СПИД в СМИ, просто понятия не имеют о размерах сексуальной активности, доступной геям в Нью-Йорке! Они понятия не имеют, составляя эту статистику, – говорю я, – что вполне приличного вида гей лет двадцати или тридцати может поиметь два-три контакта в метро, пока едет к врачу, чтоб на СПИД провериться! – Я сам удивился такой своей вспышке – как, думаю, и двое других за столом.
– Но мы также знаем, Чип (это моя кличка, полученная лет в десять), что многие геи – возможно, тысячи – могут пересчитать свои контакты за год по пальцам, – говорит Питер, накалывая на вилку ломтик жареной картошки. – Больные, с которыми я работаю, действительно жили на скоростной полосе, но у нас все еще нет надежного статистического прототипа сексуального поведения. Мой личный опыт указывает на внутривенные инъекции и пассивный анал – то, что называют анекдотической информацией. Опыт у каждого свой, и все разные.
Солнечный свет, розоватый из-за витражного окна, открытого этим июльским утром, зажигает серебром стальные приборы.
6.3.1. В Неверионе, конечно, своя модель. Сколько-то лет назад эпидемия пришла на Ульвенские острова, и императрица, сострадательная владычица их, посылала корабли и лекарей, чтобы вывезти оттуда здоровых.
Власти Колхари, самого современного и прогрессивного из тогдашних городов, имели некоторое представление о чуме, но без текста Арто представляли ее на более примитивном уровне, нежели мы. Благодаря известиям с островов они знали, что такого в их городе нельзя допускать.
6.4. Ночью двадцатидвухлетнему Ферону (его уже не раз удивляло, что он дожил до таких лет) полегчало. Такое уже случалось, и чудесного исцеления он не ждал.
Лежа на соломе под одеялом, которое сам окрасил в оранжевые и голубые тона, он повернулся на бок (поясница болела, отвлекая от тошноты), вспомнил об отце, улыбнулся.
В семнадцать лет он работал в дубильне, а отец – на постройке Нового Рынка.
Каждую дюжину дней отцу давали выходной, и он отсыпался.
Ферону давали отдохнуть два дня из десяти.
Третий по счету его выходной совпал с отцовским, и накануне вечером они долго сидели при лампе, зажженной от углей в очаге.
На сильной коричневой отцовской руке лежали тени от волосков. Огонек лампы колебался, и они шевелились.
Отец шумно ел деревянной ложкой крупяную похлебку с перцем и салом, приготовленную Фероном.
«Давай завтра куда-нибудь сходим вместе», – сказал он.
«Давай», – ответил Ферон, не совсем понимая, что он имеет в виду.
Они легли спать. Ферон упирался пяткой в пальцы другой ноги, руки у него пахли чесноком и новой варварской приправой, корицей (отец с этим новшеством кое-как примирился), пахли корой, мокнущей в каменных корытах.
У входа на Мост Утраченных Желаний отец потеребил ухо, поросшее седым волосом, и спросил (Ферон побаивался тревожных нот в его голосе, зная, что за ними часто следует наказание):
«Ты раньше ходил сюда?»
Ферон, конечно, ходил через мост на Старый Рынок. Он знал, что отец не об этом спрашивает, но простое «нет» значило бы, что он хочет задобрить отца. Между тем он работал в дубильне, как взрослый, и уже вырос из этих уловок.
«Нет, – ответил он. – То есть да. Ходил».
Отец слегка улыбнулся. «Я тут подумал, что пора тебе побыть с женщиной. После смерти твоей матери я бывал здесь чаще, чем следовало, потом пореже, но знакомые у меня тут остались. Выходит, ты меня опередил… плохо я о тебе заботился, зато теперь ты знаешь, как это делается».
Усталость, накопившая за рабочие дни, не покидала их и в свободные, и сил как на признания, так и на отрицания не оставалось.
«Ты найди себе кого-нибудь, – сказал Ферон, – а через пару часов снова встретимся».
«Нет, – сказал отец, – пойдем вместе. Так дешевле выйдет, в одной-то комнате. – Они пошли через мост. – Выбирай, которая больше глянется».
Странность всего этого вызывала у Ферона улыбку, но где-то внутри колыхалась тревога. Странность и в то же время обыкновенность. Отец и сын, рабочие люди, пришли удовлетворить свои плотские нужды – высечь бы две эти фигуры на камнях моста.
«Вот эта вроде бы славненькая…»
«Молоденькую хочешь? – усмехнулся отец. – А я так наоборот. Даже в твои годы выбирал кого постарше и прав был. Матушка твоя была на четыре года старше меня, да хоть бы и на четырнадцать…»
«Отец, – внезапно выпалил Ферон, – не нужна мне женщина. Если б я и стал кому-то платить, то мужчине, но все опять-таки наоборот: это мужчины мне платят». С ним это, честно говоря, случалось всего три раза, да и на это его подбил приятель, с которым он теперь почти и не виделся. У него кружилась голова от собственной храбрости (будто челнок запутался в основе и наконец выпутался), усталость прошла, подошвы и ладони покалывало.
Отец остановился.
День был ясный, но те участки кожи, куда не падало солнце, оставались прохладными. Рыжий парень гнал по мосту полдюжины коз – они блеяли, поглядывая по сторонам желтыми, с черным продольным зрачком, глазами. Одна уронила на камень кучку черных орешков. Две немолодых женщины на той стороне смеялись то ли над ними, то ли над пастухом. Проехала тележка, запряженная ослом.
«Значит, мать-то права была», – промолвил отец.
Злится, должно быть, подумал Ферон, ожидая упреков, а то и затрещины.
«Я уже тогда понимал, что права, но говорил, что ты это перерастешь. Может, и перерастешь еще».
«Мне семнадцать, отец. Ничего уже не изменится. Да и не хочу я, – пожал плечами Ферон, – не хочу из этого вырастать».
Отец пошел дальше, он тоже.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.