Текст книги "Любовь и утраты"
Автор книги: Сергей Кулешов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Так минули сентябрь и октябрь. Руководство то ли делало вид, то ли действительно не замечало, что ситуация в редакции, мягко говоря, складывается необычная. Рано или поздно должно было рвануть. И рвануло. В субботу, 9-го ноября, я был приглашён на торжественное собрание областной милиции. Отмечался их профессиональный праздник. Привычный длинный и нудный доклад, скучные лица руководства в президиуме и всеобщий вздох облегчения, когда эта бодяга закончилась. Потом концерт, танцы и застолье. Честное пионерское – я не выпил ни граммульки. Но с людьми пообщался и с Карпенко. Тот не удержался: «Где же обещанная статья?»
– Не ерепенься, завтра развернёшь газету, увидишь.
А поутру раздался телефонный звонок. Настойчивый. Не хотел брать трубку. Я их уже боялся, этих звонков. Люська не выдержала.
– Заткни ты его наконец!
«Ого, характер прорезается», – отметил я и взял трубку. Ну мало ли что? Может, Алексей, может, Фоменко? Наконец, может случилось что-то. В трубке раздался тусклый, официальный голос шефа:
– Попрошу незамедлительно явиться в редакцию.
Звучало как приказ. Это меня покоробило. Мог бы и повежливее.
– Может, до завтра? Выходной как-никак, – попытался я возражать.
– Нет! – Тон был жёсткий, категоричный. – Только сегодня и немедля.
Видно, и впрямь что-то стряслось.
– Ну, надо так надо, – сдался я и стал собираться.
Что ж. Собрался, пошёл. Всё думал: что случилось? Может, с номером что-то не так. Но вчера, после торжеств, я допоздна проторчал в редакции, пока лично не проверил, что гранки полос вычитаны и сданы в секретариат для дежурной смены. В голове крутилось всякое: могли корректоры допустить какую-то страшную опечатку или даже грамматическую ошибку, по моему недосмотру мог проскочить материал очередного диссидента – их теперь развелось как собак нерезаных, власть-то понемногу отпускала вожжи, стала более лояльной к их блажи – да вообще могло случиться что угодно.
Я и поздороваться не успел, как шеф, выскочив из-за стола – откуда столько проворства-то взялось? – визжал, брызгая слюной – хоть бы не ядовитая, – и, тыча мне в лицо свежим номером, набросился на меня.
– Как? Как вы могли написать такую ерунду, такую нелепость?
Глаза выпучены – вот-вот выскочат из орбит, лицо и шея налились кровью – сейчас его хватит апоплексический удар, и конец. Даже жаль стало старика. А я так и не понимал ни фига: что его так взбесило? А надо было понять. Но для этого нужно, чтобы шеф внятно и более или менее спокойно изложил причину, вызвавшую столь бурную его реакцию.
– Не надо кричать и впадать в истерику. Скажите толком, что произошло?
– И, главное, ваша подпись!
Ого! Это уже кое-что. Значит, провинился всё-таки я, а не кто-то другой. Ну, за себя-то мне легче отвечать. Ответственности я не боялся, всегда был готов ответить за свои проступки. А их у меня было ох как много. Но в этом номере подпись моя может стоять только под материалом, посвящённым работе областной милиции, и это означало, что ничего крамольного там быть не могло. Все приводимые в статье факты выверены и подтверждены документально.
– Ну и что, что моя подпись? – спросил я.
– Как вы могли так восхвалять этого прощелыгу, этого бонвивана, этого, этого… – шеф захлебнулся от переполнявшего его негодования. – Этого очковтирателя и мздоимца?
– Шеф, придержите коней, остановитесь наконец. Что за чушь вы несёте? Откуда вы это всё выкопали? Где факты? Где доказательства?
– Какие факты, какие вам доказательства? Об этом вся область, кроме вас, знает и говорит! Да и вы знаете, – понизив голос, шипел он мне в лицо, – только пьянствуете вместе…
Это уж было слишком. Никакой особой дружбы у меня с Карпенко не было, и не пил я с ним по-настоящему никогда, так, раз-два по рюмашке…
– Я всегда полагал, что вы редактор серьёзной газеты и не пользуетесь слухами. А факты я проверял. Лично проверял.
– Да знаю я, как вы проверяли, – он махнул рукой с такой силой, что лист с первой полосой оторвался и улетел под стол. Дружок ваш закадычный. Собутыльник, – повторил он. – Вот вы и поёте ему дифирамбы. Мальчишка! Много себе позволяете! Вы и под меня копаете!
– О чём это вы?
– Думаете, мне неизвестно, что вы выпрашивали себе моё кресло. Наверняка с три короба всяких гадостей наплели в горкомах-обкомах.
Этого уж терпеть было просто непозволительно.
– Послушайте, вы, старый выживший из ума чудак…
– Не смейте так со мной говорить! – завизжал шеф, топая ногами.
Но меня уже понесло. Мне было плевать на всё: и на вежливость, и на уважение к возрасту. Что заслуживает, то и получит.
– Да будет вам известно, никуда я не ходил, ни на что не напрашивался. Меня вызвали и объявили. А про вас сказали, что вы решили уехать в другой город. Это же ваше решение? Не я же выталкиваю вас из города.
– Ну, решил-перерешил – это дело моё.
– Нет, уважаемый, так дело не делается. Это вы могли мне сказать и передумать, а с партийными органами так не играют. Так что не прикидывайтесь шлангом. Будьте мужиком. Собрались – езжайте себе на здоровье. И воду тут не мутите. А уж если у вас что-то сорвалось, так идите к Шаповалову, так прямо и скажите: ошибочка вышла, временное помрачение. Мне и легче идти с вами в пристяжных, а не тянуть этот воз.
Шеф на глазах сник и поплёлся к своему столу. Тяжело опустился в кресло. Обхватил голову ладонями и крепко потёр лысину. Закончив эти упражнения, он поднял на меня глаза и уже тихим и слабым голосом проговорил:
– Нет-нет, вы всё-таки всегда под меня копали. Вот и за наводнение вам медаль, а мне – фиг с маслом. Будто газета ежедневно не освещала подвига горожан в борьбе со стихией.
– Помилуйте, бог с вами. Ведь я в любую погоду дневал и ночевал на дамбе и не только собирал материал для очередного номера, я физически работал, порой по пояс в воде. Я сутками дежурил в штабе паводковой комиссии. Там и Фарман Курбанович не считал зазорным для себя дежурить, и Иван Иванович Нестеров, но вас за три недели я что-то не видел. Какие же у вас могут быть претензии ко мне? Да и не сам себя я награждал. Не верю, неужели вы, старый человек, можете завидовать тому, что ваш сотрудник награждён медалью. Смешно, простите.
– Ладно. Помиримся?
– Считайте – помирились. Я не любитель давать советы, когда не просят, а вам всё-таки посоветую: решили уезжать – поезжайте. Не опускайтесь до мелких дрязг. Вы прожили большую, достойную жизнь, не превращайтесь на её исходе в склочника и скандалиста.
– Вот вы уже меня и хороните.
– Избави бог! Живите сто двадцать лет на радость родным и друзьям. А то, до чего вы сегодня довели себя из-за какой-то ерунды, точно сведёт вас прежде времени в могилу.
Шеф уставил локти на крышку стола и склонил голову.
– Так я пойду?
Шеф только рукой махнул. На том и расстались.
12
В понедельник я и не подумал идти в редакцию. Полагал, что шефу надо дать немного успокоиться, привести нервы в порядок. Хотя эффект мог оказаться совершенно обратным – его вполне могло вывести из себя то, что я так открыто манкирую своими обязанностями. Люська не понимала, что происходит, почему я заторчал дома? То и дело искоса поглядывая на меня, от вопросов всё же воздерживалась. И в очередной раз подтвердилась истина: мы предполагаем, а Господь располагает. Часов в одиннадцать телефон прозвенел. Ещё не взяв трубку, я почувствовал – не к добру. Так оно и оказалось. Секретарша шефа замогильным голосом, в котором трагических нот было больше, чем во всех шекспировских трагедиях, вместе взятых, сообщила: ночью у шефа случился обширный инфаркт, скорой помощью он доставлен в обкомовскую больницу, находится в реанимации. Не было печали! Собрался быстро. И опять Люська не спросила: куда? Зачем? Ей, как видно, все мои дела по барабану. До больницы добраться была пара пустяков. Встретился с главным кардиологом: что? Как? Ничего нового. Обширный инфаркт, состояние стабильное. Пять суток будут приводить его в порядок в реанимации, потом переведут в палату.
– Взглянуть-то на него можно?
– А что глядеть? Лежит труп трупом, не шелохнется.
– Ну и шутки у вас, однако.
– Дело привычное. Врач не может позволить себе жить в состоянии вечного сочувствия и соболезнования. Нам дело делать надо. Порой это жёсткая, даже, сказал бы я, жестокая работа. Вы знаете, как хирурги во время войны безжалостно кромсали тела раненых во имя спасения жизни? Впрочем, откуда вам знать, вы в то время пешком под стол ходили.
– А вот и неправда ваша. К сожалению, знаю.
– Откуда? Из книжек, что ли? Так там всё больше врут.
– Был такой в жизни эпизод. С мамой в октябре сорок первого во время подмосковных боёв оказался в дивизионном медсанбате. Такого навидался, что вряд ли чему-нибудь ещё удивлюсь в этой жизни.
– Да, история. Однако пойдёмте, позволю вам взглянуть на вашего шефа.
Одна стена реанимационного отделения в кардиологии была сплошь стеклянная; на ложах, больше похожих не на кровати, а на корытца весов для младенцев, я увидел лежащую рядком пятёрку инфарктников, находившихся в беспамятстве и совершенно голых, словно новорождённые.
– А почему они голые? Они ж позамерзают.
– А вот тепло-то им сейчас абсолютно противопоказано. Мёрзнут, конечно. Бывают на этой почве и осложнения. Пневмонию подхватывают, – пояснил врач. – Но не часто. Нужно выбирать между тем, что более, а что менее им сейчас вредно или полезно.
– Смотреть-то на них не очень приятно. И правда лежат, как в морге. Жуть.
– Для вас жуть, для нас рутина, повседневность.
– Значит, говорите, через пять суток.
– Ну, это не догма, но чаще всего именно так.
– Тогда до встречи. Через пять суток навещу. Но если вы его отсюда извлечёте раньше, дайте, пожалуйста, знать. Надеюсь, не затруднит? Был бы признателен.
Пришлось-таки ехать в редакцию. Коллектив хороший, сработанный, но кто-то же должен стоять у штурвала. Такова жизнь. Овец должно пасти. «Какая глупость в башку лезет», – подумал я.
Судьба распорядилась проще. В среду сообщили, что шеф ушёл в мир иной. Поездка на кладбище для устроения всех кладбищенских формальностей, подготовка похорон, похороны и поминки – всё происходило как в чаду, и я плохо соображал, как и что делается, хотя всё легло на мои плечи. Почему-то смерть эта меня не очень огорчила. Нет, ни обид, ни зла на шефа я не держал, в конце концов, при нём работалось мне довольно вольготно, но и чего-то, что вызвало бы во мне печаль, в душе моей не возникло. Видно, очерствел. Да и пора было по-настоящему садиться в редакторское кресло. Сотрудников я всё же собрал. Объявил: никаких перемен, тем более перемен резких, не будет, ответственного секретаря назначу из своих. Никаких варягов. В редакции после этого разговора стало заметно легче дышать, люди повеселели.
13
И потянулись дни. Не было никаких революционных перемен, не было никаких реформ, всё осталось таким, каким было прежде. Только чуть острее стали критические статьи, только чаще материал корреспонденты стали получать не по телефону, а мотались по городам и весям, не просиживая задницы в корпунктах, мотались в любую погоду на места ведения геологических разведок, бурения скважин, прокладки нефтяных и газовых трубопроводов. И всё это происходило как бы само собой, без жёсткой направляющей руки. Это я так думал. А что думали остальные работники редакции, не знаю, не интересовался, хотя к дельным предложениям прислушивался, не брал отсрочку на обдумывание, как прежний главред, старался содействовать внедрению. Как-то на очередном заседании бюро горкома – в бюро меня кооптировали по должности – сказали, что газета стала свежая, острая, интересная. Я чуть не поперхнулся, не ожидал. Честно – не ожидал и даже не задумывался. Чёрт его знает, как это выходило. Но, наверное, они были правы.
Труднее всего было высиживать весь рабочий день в редакции, а приходилось. В любой момент могли позвонить из горкома, обкома или из горсовета. Могли не понять моего отсутствия на рабочем месте. Ну раз, ну два, конечно, прошло бы, но не постоянно же. Корреспонденций последнее время я почти не писал, разве что передовицы. Занять себя было нечем. Так и пришла в голову идея писать роман. И время с пользой будет проходить. Роман о чём? О ком? А что я вообще знал? Какой у меня был жизненный опыт? Школа, университет, работа в редакции. Если бы ещё очерки… Это куда ни шло. А роман – это всё же роман. Плана не составлял. А чего его составлять. Писал о покорении геологами и нефтяниками северных земель; писал о людях, которых хорошо знал; чуть изменив фамилии, не было нужды фантазировать. Всегда можно спросить у героев моего романа, как и что происходило, у живых героев, творивших тюменское чудо.
В один из таких дней и нарисовалось в моём кабинете маленькое чудо, носик в потолок, глаза голубые и ясные, словно весеннее небо, и вся круглая рожица в конопушках. Это была Лида, дочь моей давней знакомой. Мать её, работавшая в горсовете по культурной части, давно состояла в разводе – вернее, её благоверный сначала сбежал, благополучно оставив её с малюткой на руках, а уж потом пришлось заняться разводом, – и у нас с ней даже что-то намечалось, что могло вырасти в настоящую близость и семью, но дальше дружбы не пошло. Что-то не заладилось. Теперь я уж и не помню, кто кому предъявлял и какие претензии, но уступать никто не хотел. Конец истории очевиден.
– Это к вам, Сергей Петрович, – сказала, улыбаясь, секретарша, впуская Лиду в мой кабинет, – говорит, по серьёзному делу.
Я вышел навстречу.
– Давай-ка садись. Рассказывай, с чем припожаловала.
– Ой, что вы, дядя Серёж, некогда рассиживаться. Дедушка приехал, – затараторила Лида. – Всего-то на три дня, проездом в санаторий. Хотел с вами повидаться.
– Хоп!
Это слово ко мне прилипло в годы короткого пребывания в Ашхабаде. У туркмен это означает: договорились, хорошо.
– Буду сегодня непременно. После шести.
– Ну, тогда я побежала?
– Дуй до горы! – подтолкнул я Лиду к выходу.
Пестрикова я знал давно. Познакомились ещё в первый год моей жизни в Тюмени. Я был молод, горяч, полон энергии и планов, летал на крыльях романтики, мечтая перевернуть мир. Перевернул. Запойный пьяница, и цена мне – грош. Пестриков – так он сам называл себя, непременно в третьем лице – был сибирский писатель. Общаясь с ним, я чувствовал, как ему хочется стать вторым Маминым-Сибиряком, но масштаб личности оказался не тот. Пестриков был влюблён в Сибирь, писал только о Сибири, писал не много и не очень увлекательно, но почему-то – а почему, для меня так и осталось загадкой – стал популярен у сибиряков. А вот разговаривать с ним было интересно. Он много знал и рассказывал лучше, чем писал.
Вечером я был у Пестриковых. Успел ещё заскочить домой переодеться. Люська наблюдала внимательно, не задавая вопросов. Прежде чем покинуть квартиру, спросил на всякий случай: «Не хочешь пойти со мной?» – «Куда?» – Старый знакомый приехал, хочу встретиться». – «И чего я там не видала?» – «Интересный человек, много видел, много знает, интересно рассказывает». – «Обойдусь». Вот так у нас. Называется, поговорили.
У Пестриковых все были в сборе. Из кухни доносились запахи чего-то вкусного. Лида была искренне рада моему приходу. В былое время именно я, а не мама, водил её и в кино, и в театр, и в зоопарк, и в кафе-мороженое, я покупал игрушки, читал хорошие книжки, рассказывал о своих поездках. Девочка прилепилась ко мне. Не её вина, что не срослось. Наше расставание досталось ей больнее, чем нам, взрослым.
Это была далеко не первая моя встреча со старым Пестриковым в квартире его дочери. По сути, мы и с ней-то познакомились, когда однажды, после читательской конференции, Пестриков пригласил меня к себе на чай. А уж всё остальное завязалось после его отъезда. Он мог и вообще ничего не знать о наших отношениях, если только она не писала ему. В этом доме всегда было тепло и уютно. И всё бы хорошо, если бы Белла – Изабелла – не так часто говорила о желании иметь полноценную семью. То ли намекала, то ли мечтала – поди пойми. И ещё ей не нравилось, что я выпиваю. Весь вечер старик Пестриков ровным тихим голосом в «стихах и красках» повествовал о своих новых путешествиях по Сибири и Северному Уралу, о том, что издал за это время.
– Я привёз вам свои книги. Все с автографом, с посвящением.
Потом рассказал, что планирует писать. По ходу выяснилось, что едет он в Алушту, что каким-то образом писательская организация выхлопотала ему и оплатила двухмесячную путёвку, и отправляется он не столько отдыхать, сколько писать повесть, а может быть, и большой роман о Сергееве-Ценском. На горе, что высилась на северной окраине курортного городка, до сих пор сохранялся и был совсем в неплохом состоянии дом-музей писателя, автора «Севастопольской страды». Пестриков и меня расспрашивал о достижениях и планах, да только мне нечем было похвастать. Разве что новым назначением. Назначение старик одобрил. Говорил, что в периодической печати сейчас нужны грамотные, умные и смелые, с передовыми взглядами люди. А когда они были не нужны, скажите на милость? Неужели в самом деле он полагает, что его мнение так важно для меня. Стоп! Опять меня несёт. «Ты ж пришёл, откликнулся на приглашение, ну так и веди себя как порядочный человек. Он не слышит твоих мыслей? Что ж, и в мыслях недурно бы оставаться порядочным», – думал я, изрядно устав и почти засыпая от монотонной речи своего визави.
Белла принесла из кухни бутылку вина, протянула мне штопор, дескать, ты мужчина – тебе и открывать.
– Зачем это? – сурово спросил Пестриков. – Ты же знаешь, я этого зелья в рот не беру.
Белла взглянула на меня, всё-таки гость. Но и я дал понять, что пить не склонен.
– Ну и правильно, – одобрила Белла.
Вот сука. Обязательно было намекать на мою слабость? Нужно мне её одобрение, как зайцу триппер. Сказал бы я, что о ней думаю с её заботой о моём здоровье, да вечер жаль портить. Ели всякие вкусности. Белла готовить умела. Ей бы не в горсовете стул просиживать, а где-то в приличном заведении шеф-поваром трудиться. Но это уж дело не моё. Пили чай с вареньем и разнообразными пирожками. И когда только успевает? Сегодня же рабочий день, а из горсовета вот так, запростулечку, не сбежишь раньше времени. Пестриков, великий знаток чаёв и чайного ритуала, с упоением, не давая никому вставить слова, живописал, как делаются различные составы и какая от этих составов польза. Он тяжело расплылся в кресле, красный, распаренный, словно только что вышел из парилки. Но пора и честь знать.
– В другой раз договорим, – сказал я, извиняясь.
– Если только на обратном пути. Завтра отчаливаю.
Я пошёл к выходу. Белла меня провожала. В прихожей, крепко взяв за лацканы пиджака, сказала, прижавшись:
– Ты бы заходил, хоть изредка. Сам видишь, как Лидка рада.
– Ни к чему это, – ответил я, отстраняя её.
В прихожую выскочила Лида, обхватила меня за шею.
– Дядь, Серёж, ты не пропадай?
Пришлось пошло отговариваться занятостью на работе. Врал, конечно. А что делать? Ребёнок же. Противопоказано рушить надежды.
Странно, но этим вечером Люська зло сказала: – Нагулялся?
Я не нашёлся, что ответить: не мог понять, что этот вопрос означает. Какие у неё на меня права?
14
Мне нравилась установившаяся в редакции атмосфера, я никого не дёргал, ни на кого не давил. Если случались ошибки или недоразумения, по-товарищески подсказывал, как исправить. Разносы были исключены напрочь. Но и на меня никто не давил. Никто не требовал снять или, наоборот, поставить тот или иной материал, не подгоняли, не «учили уму-разуму». Может, поняли, что дело идёт в правильном направлении. А может, просто приглядывались: справлюсь ли? Предвестником драмы явился Максимыч. Он долго отсутствовал, меня это злило. Нужно же было знать, как дела у Люськи, когда я смогу освободиться от этой нагрузки. Мне порядком поднадоело её присутствие в моём доме в качестве квартирантки, и потом, дружба дружбой, но всему есть предел. У меня в конце концов есть и собственная личная жизнь. И вот заявился Максимыч: как жизнь? как дела? помогают ли лекарства? нет ли побочных явлений? А чего задавать вопросы. Ты доктор: смотри, щупай, меряй – делай выводы. Осмотр ничего серьёзного не выявил, никаких побочных явлений.
– Всё, – сказал Максимыч, – все назначения отменяются. Никаких лекарств. Диета, покой, хороший сон, частые пешие прогулки на воздухе. В любую погоду, – подчеркнул он. – Да, ещё хорошо бы записаться на солярий. В обкомовской поликлинике отличный солярий. Думаю, в твоём нынешнем положении тебе это будет не трудно устроить. За сим – адью. Буду признателен за вознаграждение продуктами.
Во деловой! Наговорил с три короба и не поперхнулся. В нынешнем положении… Между тем Люська вынесла из кухни увесистый свёрток с чем-то добытым в моём холодильнике.
– Ты бы ему и холодильник предложила, – зло сказал я. Хотя понимал – не прав.
– Мерси, – сказал Максимыч и поцеловал Люське руку.
Та и бровью не повела, глазом не моргнула. Будто всю жизнь все только то и делали, что целовали ей руки. Ну, бог с ней. Пусть потешится. Ей тоже несладко пришлось.
– Да, и вот ещё что, – это уже в дверях с лестничной площадки, – массаж. Непременно нужен ежедневный глубокий массаж. Найди хорошую массажистку. А если жаба душит, сам обучись. Дело нехитрое.
С тем и покинул нас эскулап. А вечером, приняв душ, Люська, обнажившись совершенно – чего прежде не позволяла себе, – улеглась на мою кровать, сказала-приказала:
– Массаж велено делать.
Пришлось мне потрудиться. Аж руки заболели с непривычки. Трудился-то как раб на галерах.
15
Течение дней неуклонно приближало нас к Новому году. Почему-то хотелось думать, что он будет счастливым. Был тёплый зимний вечер. За окнами давно стемнело, и, смотрясь в них, можно было увидеть только своё отражение и промельк автомобильных фар. В квартире тихо и тепло. Едва слышен проигрыватель – звук я убавил до минимума, – исполнялся концерт Мендельсона – мой любимый. Люська привычно распласталась на кровати, а я корячися – делал ей массаж. Идиллия, да и только. Мне причудилось: мы семья – я и Люська. Идиллия прервалась самым прозаическим образом. Входная дверь распахнулась, и в комнату ввалилась необъятная туша Алексея, за его спиной маячил Фоменко. Я так отвык его видеть, что мне показалось, он заполнил собой всю комнату. Высоким, почти бабьим голосом эта туша завизжала:
– Ты глянь, Фоменко! Мы подыхаем на северах, а некоторые борзописцы тем временем наших баб дерут! Эти голубки устроили себе хорошую жизнь. Шлюха! – выплюнул он мерзкое слово в сторону Люськи.
– Не сметь! – завопил я, вскочив и бросившись с кулаками на Алексея.
Фоменко, всегда готовый ко всяким неожиданностям, перехватил меня почти на лету и зажал в своих объятьях.
– Ну-ну, тихо. Успокойся, Серж. Это он сгоряча, не подумав.
И я сник. Опустился на кровать рядом с Люськой, невозмутимо повернувшейся всеми своими обнаженными прелестями к Алексею, спокойно взирая на происходящее. Слёзы текли по моим щекам. Тихо я причитал:
– Подлец. Негодяй. Ни за что оскорбил женщину, бросил её и смылся.
– Ну хорошо, успокойся. Сейчас во всём разберёмся, – проговорил Фоменко, поглаживая меня, словно дитя малое, по голове. – Всё будет хорошо.
– Вы больше мне не друг, Алексей Николаевич, – истерично выкрикнул я всплывшую в голове фразу из «Онегина», – убирайтесь прочь из моего дома! Я больше не хочу вас видеть! Никогда! – мой голос звенел от напряжения, готовый сорваться.
Но это ещё не было заключительным актом. Алексей, сбросив с себя шубу, завернул Люську и, схватив её в охапку, понёс прочь. Я потерянно смотрел им вслед. Фоменко остался со мной, всё ещё успокаивая меня, как умел. Но вот ушёл и он. Каждый при своём деле. Я никому не нужен. Вот и вся идиллия. Звучал финал мендельсоновского концерта.
Была глубокая ночь. В хрустальной пепельнице я сжёг паспорт и партийный билет и вышел из дома. Дальше было затмение.
16
Как потом сказала мне Люська, нашла меня она. Алексей и Фоменко подняли на ноги всех, всех поставили на уши. Уже природа дарила тепло последних мартовских дней, а поиски оставались безрезультатными. Лишь случайная встреча Люськи с Максимычем помогла узнать, где я. Максимыч и рассказал, что после того, как её унесли, я запил по-чёрному, запил, как никогда прежде. Было всё: денатурат, политура, наркота во всех её вариантах. Я не просыхал, опускаясь всё ниже, на самое дно. Максимыч и сам на меня наткнулся случайно, когда избитого меня вышвырнули из какого-то притона на улицу. Он и перетащил меня в теплотрассу. В полубреду я рассказал ему об уничтоженных документах и решении стать бичом. Каких только болезней не обнаружил Максимыч в моём пропитом и отравленном организме. Он врачевал меня, употребив всё своё искусство, но болезнь зашла так глубоко, что и он утратил веру в моё исцеление. Отчаявшись, он намеревался вызвать скорую помощь и отправить меня в больницу. Теперь этим занялась Люська. Ни словом не обмолвившись об этом с Алексеем и Фоменко.
Я лежал в отдельной палате обкомовской больницы. По официальной версии, возвращаясь ночью из редакции, я подвергся нападению, был избит и ограблен, напичкан наркотиками и вывезен за пределы города. Что происходило дальше, было покрыто мраком. Милиция не понимала, кого и где искать. Ну, чистый Голливуд. Меня все жалели, а навещая, заваливали фруктами и ахами-вздохами. Врачи выбивались из сил, но дело на поправку не шло. Наконец настало время, когда на все вопросы о моём здоровье врачи только покачивали головами. Все понимали: дни мои сочтены.
Я не имел представления, как выглядит моя палата. Мне это было безразлично. Я жил в сером тумане. Открыть глаза было тяжело, слепил невыносимо яркий свет. Я просил убрать свет, но меня никто не слышал, мой призыв не выходил из моего горла. Я чувствовал, что рядом со мной всё время кто-то есть, тот, кто легко и ласково прикасается к моей руке. Это была нежная, добрая рука. Я догадался – Люська. У меня не было желаний, я был пуст, совершенно пуст, будто из меня выпустили воздух, а вместе с ним и мою память. Я не различал дни и ночи. Жизнь в бреду. Без просвета. Если я и забывался на короткие мгновенья, то видел какие-то картины безобразных притонов, сборища теней, наркоманов и алкашей, слышал грубые крики, ещё более грубый и ненавистный чей-то смех. Мне снилось, что меня бьют, выталкивают в беспросветную тьму, и у меня нет сил сопротивляться. Я просыпался в слезах, слёзы мне мешали, и кто-то лёгким прикосновением убирал их с моих щёк, шеи и груди.
Я знал, что умираю. Ещё день-два, ну три от силы, и аля-улю. Загремим под фанфары. Каким-то чудом проникший в больницу Максимыч – ещё одна тайна для города стала явной – и с позволенья врачей ознакомившийся с объективными показателями состояния моего организма, понял – это конец. Он и темнить не стал. Сказал просто:
– Финита ля комедия, брат. Готовься.
А мне было безразлично. Я устал жить. На грани жизни и смерти я понял наконец, что жизнь моя никчемна и не нужна даже мне, не то чтобы кому-то ещё. А значит, нет смысла землю топтать.
Дольше молчать Люська не решилась, рассказала Алексею всё. Алексей и Фоменко в ту же ночь прилетели с Ямала в Тюмень. На следующее утро они были у меня. Это был мой последний день. Люська сидела рядом, держала меня за холодеющую руку. Алексей опустился на колени у кровати. Фоменко стоял столбом.
– Прости, – сказал Алексей, в горле его дрожали слёзы.
Говорить я уже не мог. Качнул головой: нет. Не простил. Не мог простить. Не было больше у меня такого друга – Алексея. У меня вообще не осталось друзей. Может быть, Люська? Не знаю. Но всё-таки я собрался и совсем тихо, так, что ей пришлось прислонить ухо к моим высохшим губам, просипел:
– Ты хорошая девочка. Будь счастлива.
Не знаю, расслышала ли. На большее у меня не оставалось сил. Мне стало тепло и хорошо. Ни боли, ни мыслей. Я закрыл глаза, казалось, плыву по облакам. Плыву туда, откуда нет возврата.
Хотьково, 7.06–11.07. 2021 г.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.