Читать книгу "Имеющий уши, да услышит"
Автор книги: Татьяна Степанова
Жанр: Исторические детективы, Детективы
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 23
Avec que la marmotte[25]25
И мой сурок со мною (фр.).
[Закрыть]
Я снова один, мне дали свободу, зачем кокаин?!
Ведь есть этот воздух, бери и вдыхай.
И все – жди прихода.
Так выглядит рай…
В. Сурков
Евграф Комаровский вышел в зал с кухни, потирая кулак, увидел Клер у клавикордов, и на лице его сразу возникло очень сложное – счастливое и одновременно виновато-разбойничье – выражение, какое бывает у нашкодивших школяров.
– Мадемуазель Клер, я торопился к вам, но меня задержали и… Шумели мы, да? – Он подошел к ней, взял ее руку сам и, целуя, заглядывал ей в глаза: – Напугал я вас?
– Вы не просто шумели на кухне, Евграф Федоттчч… этот человек… у него нос разбит. – Клер, помня историю про императрицу Екатерину и тогда еще юного пылкого Комаровского, страшилась, что сама покраснеет сейчас, как свекла, она тихонько пыталась высвободить пальцы, которые он целовал один за другим.
– Уж больно скверный человек… такой плохой, подлый. – Он целовал ее запястье, ладонь. – Доносчик. Остолоп. Публика сия полезна нам, жандармам и полиции, однако тошнит от нее даже нас, закоренелых бурбонов. Захарка, подлец, лгать мне посмел. Может, и сейчас не всю правду сказал, однако кое-что любопытное я от него узнал.
И он лаконично, продолжая удерживать и целовать руку Клер, поведал ей результаты кухонного допроса с пристрастием.
– Мне доносчика вашего совсем не жаль, поделом ему, – выпалила Клер, сама удивляясь собственному жестокосердию. – А какие планы на сегодня? – Ей все же удалось высвободить руку, потому что не только ее румяные щеки уже пылали, но – увы – и уши, и все декольте.
– Со взводом солдат посетим снова Горки и осмотрим оранжерею при свете дня, – доложил Евграф Комаровский, кашлянув. – Но это позже. А пока навестим того, к кому давно было пора наведаться, – воспитанника Карсавина Байбак-Ачкасова. Заодно и про редкое индийское оружие его порасспросим – как вы его назвали? Панчангатти? – Он забрал из железного ящика-сейфа, где хранил документы, кинжал, что оставил ему Гамбс.
Взвесил страшное на вид оружие в руке, примерился и сделал такое быстрое движение кистью – кривое широкое лезвие взвилось в воздух, перевернулось и с силой вонзилось в крышку дубового стола.
– Авек плезир! – воскликнул денщик Вольдемар. – Натюрлих, мамзель! Ну кто так может еще, кроме его сиятельства? Ooo, Yesss!
Он подскочил, попытался вытащить панчангатти из столешницы и не смог, а Комаровский сделал это легко, завернул кинжал в ткань.
– Донесение мне нарочный привез, досье на Байбак-Ачкасова, – сообщил он Клер. – Он весьма успешно строил чиновничью карьеру, будучи советником и при Государственном совете в чине коллежского секретаря, и при дворе, имея чин камер-юнкера. И при военном ведомстве графа Аракчеева. Наш пострел везде поспел. – Он произнес пословицу на русском, а затем снова перешел на английский. – Спал и видел получить чин тайного советника, и это в свои тридцать пять. Подавал разные записки, причем противоположного содержания, и графу Сперанскому, и графу Аракчееву – на тему, как нам обустроить Русь-матушку – с закруткой гаек или либерально. Однако после событий декабря прошлого года со службы уволен с малым пенсионом. Публикует стихи в журнале «Имперский инвалид», однако поэтическое сообщество, круг пиитов наших знаменитых, таких как Жуковский, Вяземский и Пушкин, его в упор не замечает, игнорирует. К нему мы с вами, мадемуазель Клер, сейчас и отправимся без его на то приглашения.
– А где он живет? – спросила Клер.
– В Сколково. Деревушка такая здесь есть на болотах и топях, как я в планах землеустройства вычитал.
Денщик Вольдемар приготовил экипаж, однако сам опять остался дома в тылу, получив кучу поручений насчет прибытия взвода солдат и дальнейших действий.
Отправились в Сколково – сначала по деревенским кривым проселкам, а затем по старому Рублевскому тракту, именуемому Царской дорогой. Клер заметила несколько очень богатых поместий вдали среди рощ и лугов – прямо дворцы. Но все они пустовали.
– Я все думаю о том, что мы вчера из документов узнали, – заметил Евграф Комаровский. – Раны топором – они были нанесены и Карсавину, и его лакеям в лесу, и Аглае, и кухарке. И немало сходства в способе нанесения ран – Карсавину почти голову отрубили и лакеев тоже обезглавили.
– Вы думаете, это один и тот же человек?
– Преступления разведены во времени. В двух убийствах вообще выходца с того света обвиняют. А кто его самого прикончил, так и не выяснило ведь следствие. И потом я…
– Что? – Клер смотрела на его внезапно помрачневшее лицо.
– Нет, ничего, глупые мысли в голову лезут…
Евграф Комаровский в этот миг думал о том, что увидел в доме еврея-ростовщика в горах Бюкк. Отрубленная голова служанки Ханны, откатившаяся к стене… Она пялилась на него из прошлого своими мертвыми глазами. И удары в лицо топором там тоже наносились…
– Подлец Захарка высказал мысль, что лакеи Карсавина знали нечто важное о происходившем в поместье незадолго перед убийством. И это для кого-то представляло опасность, поэтому их подкараулили в лесу и убили, обставив дело так, словно это исчадие адское, мертвец там правил кровавый бал. Что все сие было хитрой инсценировкой.
– Я понимаю, но почему вы так встревожены, Гренни?
– Да потому что много лет назад, как я вам рассказывал про Венгрию, я был тоже уверен, что передо мной ловкая инсценировка, но затем… я в какой-то момент засомневался.
Клер помолчала.
– Насчет того, что ваш очень плохой осведомитель поведал – будто Темный существует в реальности и надевает на себя, как оленью маску, обличье других людей, – молвила она задумчиво. – У нас в Англии есть валлийские легенды, и в Ирландии рассказывают, что существовал древний ритуал жертвоприношений языческих. Человека зашивали в оленью шкуру с рогами и травили собаками до смерти, убивали. Так что миф об Актеоне имеет под собой какие-то очень давние основания, еще с доисторических времен. Может, это отголоски нашей общей человеческой памяти? И еще… кинжал панчангатти… Это ведь ритуальное оружие у кургов, оно использовалось при жертвоприношениях, как нам говорил Нолли Гастингс. Я только не знаю, при каких именно и каким индийским богам. Жаль, я его плохо слушала тогда. Мое внимание было поглощено другим.
– Байрон… ваш Горди все мысли тогда ваши занимал, – хмыкнул мрачно Евграф Комаровский. – Конечно… я понимаю, не глупец же я. Вы и сейчас до сих пор его постоянно вспоминаете.
И они умолкли. А что тут добавишь?
И вообще, скоро только сказка сказывается, но не скоро дело делается – они добрались до деревни Сколково, когда солнце уже перевалило за полдень. Свернули с Рублевского тракта на деревенскую пыльную дорогу, и вскоре по обеим ее сторонам потянулись болота и чахлый лес, растущий на топях. Деревня Сколково насчитывала всего пять дворов – везде запустение и разорение. И отсюда всех бывших крепостных барина Арсения Карсавина сослали на каторгу и продали с торгов, а те, кто остался, немощные старики, доживали свой век в покосившихся гнилых избах.
За рощей на косогоре открылся взору желтый особняк, уменьшенная копия римского Пантеона с ржавой крышей и раскрошившимися ступенями, однако с гербом над фронтоном, от которого тоже почти ничего не осталось. Рядом с особняком травой заросли руины каких-то грандиозных строений. Евграф Комаровский объяснил Клер, что все это остатки былого великолепного дворца светлейшего князя Меншикова, сподвижника Петра. Он построил дворец в Сколкове для себя, но бывал там редко, наездами, а после его опалы и ссылки дворец переходил из рук в руки, разрушался. Арсений Карсавин купил его остатки вместе с землями, когда поселился в Одинцовском уезде. От всего дворца пригодным для жилья сохранился лишь флигель. Его и полумертвую деревню Сколково и получил в наследство Хасбулат Байбак-Ачкасов от своего Темного благодетеля.
Возле флигеля незаметно было никакого движения – ни дворни, ни слуг. На ступенях, как часовые, дежурили шелудивые кошки возле кучи рыбьих костей. Они чего-то ждали, глядя на три открытых окна на втором этаже флигеля.
Оттуда неслась тихая механическая музыка – словно завели музыкальную шкатулку. Avec que si, avec que la, avec que la marmotte…[26]26
И мой всегда, и мой везде, и мой сурок со мною (фр.). Песня «Сурок» – музыка Л. ван Бетховена, слова И. В. Гёте.
[Закрыть]
Простая прелестная мелодия «Сурка» витала над руинами меншиковского дворца, над сколковскими болотами с какой-то почти детской пронзительной нежностью и неприкаянностью. Клер отчего-то сразу решила, что тот, кто слушает сейчас бетховенскую песню, очень одинок и несчастлив в жизни.
Музыкальная шкатулка играла на мраморном столе, заваленном рукописями, черновиками стихов, книгами, гусиными перьями и имперскими картами. Над столом в тяжелых золотых рамах висели портреты Вольтера и вымышленного предка и почти сказочного героя Шамиля Хоттаба ибн Абдурахмана, которого в горных аулах Кавказских гор от вершин Тебуломсты до Чагема дети звали просто – старик Хоттабыч.
У стола стояло бархатное кресло, похожее на трон, но оно пустовало, потому что хозяин флигеля меншиковского дворца был занят под музыку своим утренним туалетом – неважно, что солнце уже давно стояло в зените. Стену зала украшали сразу три зеркала в пол и длинный комод. Хасбулат Байбак-Ачкасов смотрел в правое зеркало, на стекле которого губной помадой по-французски было выведено: роялист еретического толка. На левом зеркале красовалась другая надпись помадой: так устойчивее. На центральном зеркале вилась надпись: передозировка свободы смертельна.
Хасбулат Байбак-Ачкасов лепил себе на бледную щеку черную мушку по незабвенной версальской моде времен Регентства. Зачерпнул из фарфоровой коробочки румян и втер в щеки. Французская мода Версаля тех давних лет, которую он в силу своего возраста уже не застал, но о которой грезил, в юности наслушавшись рассказов о Париже от своего благодетеля, допускала такие вещи, как мужская косметика и пудра. И даже помада – кармин…
На кухне служанка Плакса как раз варила самодельную помаду, добавив в корец свечной парафин, баранье сало, ягодный сок, кармин и патоку.
Вонь бараньего сала напоминала о детстве, о котором Хасбулат смутно грезил лишь в снах – запах дыма от тлеющих кизяков и дорожной пыли, когда джигит проскакал на коне в аул, распугав их, стайку босоногих оборванных горластых детишек, запах горных трав и крови из перерезанного горла кавказского пленника, бившегося в агонии, вкус холодного айрана и овечьего кислого сыра. Как далеко он оставил все это позади – Хасбулат Байбак-Ачкасов улыбался своему отражению. В том-то и состояла тайная прелесть – в его действиях с цивилизованной европейской точки зрения не было ничего постыдного и дурного. То, что казалось в Кавказских горах немыслимым нарушением дедовских табу, то было нормальным в Версале, а значит, и во всем цивилизованном мире.
Как, например, пудреный парик времен Регентства, который Хасбулат Байбак-Ачкасов носил дома с трепетным удовольствием.
Он презирал современную моду биденмайера и романтизма, считал ее пошлой и неэстетичной, его благодетель когда-то полагал точно так же. И сейчас у себя дома в старом флигеле меншиковского дворца в Сколкове Хасбулат Байбак-Ачкасов облачился в костюм, представлявший странное смешение эпох, стилей и норм: козловые кавказские чувяки, шерстяные носки, шелковые французские панталоны, батистовую рубашку с кружевами, на которую был надет версальский атласный длинный жилет времен Регентства – жюсокор. На этот жюсокор сверху надевался серый кавказский бешмет с серебряными газырями и наборным поясом, а на плечи накидывался расшитый серебром розовый французский камзол. На пудреный высокий парик была нахлобучена белая папаха. А за поясом торчал кинжал в узорных ножнах – не наследственный, а купленный еще его благодетелем Арсением Карсавиным на том самом константинопольском базаре, где он когда-то давно приобрел себе на забаву мартышку, что сразу подохла от поноса, этот кинжал, три меры кишмиша, грецких орехов, пахлавы и его – маленького, забитого, затурканного полукровку, которого собирались продать в турецкие бани за три золотых.
Возле того шумного константинопольского базара произошел и случай с Плаксой, тогда еще молодой и очень красивой. Она билась и кричала в зашитом мешке, который тащили стражники Сераля к Босфору. Говорить тогда она уже не могла, только скулила и рыдала. И ее плач услыхал Арсений Карсавин и вмешался. Он потом и нарек ее Плаксой.
Старая верная Плакса приковыляла в зал к своему господину, которому служила с тех самых давних пор (Евграф Комаровский в этот момент громыхал кулаком во входную дверь флигеля), и начала жестами и мимикой показывать – стучат, стучат, мой господин!
Вид у нее был ни в сказке сказать, ни пером описать, такое могло пригрезиться лишь в фантастических творческих грезах после пяти затяжек крепкого наргиле. Чтобы угодить своему капризному господину, верная Плакса напялила гигантский пудреный парик, в котором торчала солома из тюфяка, надела шелковое платье с огромным декольте, что почти сползало с ее иссохшей груди. Фижмы юбок были такой ширины, что она протискивалась в двери лишь боком. А из-под юбок выглядывали красные шаровары и шерстяные толстые носки – чувяки свои она постоянно теряла. На старости лет Плакса все норовила достать из сундука старую гаремную чадру, но Хасбулат ей это строго запрещал.
Стучат, мой добрый господин, стучат! – жестами показывала верная Плакса. Хасбулат Байбак-Ачкасов кивнул – слышу, слышу, поди открой.
Он глянул в окно, потом на себя в зеркало – на свой нелепый костюм. Этакая многослойность образа – вне времени и моды. И усмехнулся – так устойчивее… Он ведь никогда не забывал, что он полукровка в вечном своем одиночестве, которое началось очень давно там, на константинопольском базаре…
Но был и рай во всем этом.
У покрытого восточным ковром французского дивана бурлил кальян – крепкий душистый наргиле зрел, искушал. Хасбулат Байбак-Ачкасов взял мундштук и с наслаждением затянулся пряным дымом.
Спутница графа Комаровского, которую он тогда спас… и которую точно медведь сейчас охранял и берег для себя со всем его смехотворным пылом влюбленного державного идиота, представляла собой райскую птицу… О мон дью! Та самая знаменитая Клер Клермонт! На музыкальном вечере она поразила его, когда пела своим серебряным голоском арию Розины из «Свадьбы Фигаро». Он тогда на миг даже сам возмечтал о свадьбе… А что? Они ведь были одного поля ягоды с этой мадемуазель Клер. Оба такие оригиналы, чуждые всем. Оба без роду и племени – он, одинокий полукровка, и она – неприкаянная мать, схоронившая свое дитя и так и не сумевшая в свои двадцать шесть лет, несмотря на столь громкую славу, выйти замуж.
Входную дверь флигеля Клер и Евграфу Комаровскому после долгого ожидания открыло наконец странное существо – сморщенная старуха в фижмах, напудренном парике и в татарских – как показалось удивленной Клер – шароварах. Клер сочла ее глухой, потому что на все их вопросы про господина Байбак-Ачкасова она не отвечала ни слова, а лишь тыкала в мраморную пыльную лестницу – мол, заходите, поднимайтесь.
В большой зале, куда они вошли под музыку «Сурка» из шкатулки, отразившись сразу во всех зеркалах, пахло табачным дымом с пряностями. Вид Хасбулата Байбак-Ачкасова в парике, папахе, камзоле и бешмете, с огромным кинжалом и бархатной мушкой на щеке потряс Клер.
– Бонжур, – приветствовал их Хасбулат Байбак-Ачкасов и далее изъяснялся только на изысканном французском. – Чем обязан вашему визиту, граф? Я счастлив, мадемуазель, увидеть вас под моим скромным деревенским кровом.
Приветствие словно состояло из двух частей и задавало тон всему разговору. И Евграф Комаровский мгновенно это оценил.
– Прелестный костюм, живенько так, – похвалил он, не моргнув глазом. – Называется люблю Версаль, но приговорен жить в России, да?
Хасбулат Байбак-Ачкасов тонко усмехнулся и… у Клер возникло чувство, что эти двое понимают друг друга с полуслова, с полунамека. Ведь оба они долго служили при царском дворе.
– Мы к вам в связи с расследованием убийства семьи стряпчего, его дочери Аглаи, которая была вам знакома, – объявил Евграф Комаровский уже сухим жандармским тоном, не сулящим ничего позитивного. – В связи с нападениями на женщин в уезде, а также новыми обстоятельствами убийства Арсения Карсавина, от которого вы получили в наследство этот дом, деревню Сколково и окрестные угодья.
– Новые обстоятельства его смерти открылись? – Хасбулат Байбак-Ачкасов поднял темные брови. На его худом миловидном, бледном и таком моложавом лице, что ему и его тридцати пяти лет нельзя было дать, отразился искренний интерес. – Я слышал, что вы его могилу разорили, а Петрушу нашего по прозванию Кора Дуба едва удар не хватил от таких беззаконий ваших. И вы там что-то нашли в старых костях?
– Сомнения и подозрения, – ответил ему Комаровский. – А также кипу официальных документов тринадцатилетней давности о расследовании двух жестоких убийств, о которых вы, конечно, слыхали в свое время. И еще одно чрезвычайно интересное письмо насчет вас, адресованное стряпчему Петухову знаете кем?
– Арсением Карсавиным из преисподней? – Хасбулат Байбак-Ачкасов вернулся к своему кальяну и затянулся от души.
– Третьим жандармским отделением, он был приставлен к вам для тайного надзора.
– Старый дуралей даже не мог этого скрыть, граф. Я все удивлялся, каких тупиц, в смысле кандидатов в соглядатаи, ваши коллеги из тайной полиции вербуют себе на службу. Ведь и ежу понятно, что стряпчий, сутяга и законник, не предназначен для такой деликатной тайной миссии.
– Тайная полиция сама по себе, а мы, корпус стражи, сами по себе. Но мы учтем ваши советы по поводу отбора осведомителей. Итак, милостивый государь, то, что стряпчий был после вашей отставки назначен здесь за вами смотрящим и доносил, не являлось для вас секретом?
– Конечно нет, у него на лбу сие было начертано, словно надпись Вальтазара. Он так тушевался, бедняга. Как все это скучно, граф… Мадемуазель Клер, как вам наши русские дела – не утомили они вас? – Байбак-Ачкасов дохнул дымом из кальяна. – Слежка, доносы, ябеды, кляузы, ненависть, междоусобица, гражданское противостояние после декабрьских событий на Сенатской площади – это и есть современная российская действительность.
– На вашем Кавказе все иначе? – спросил Евграф Комаровский.
– Кавказ давно уже не мой, – засмеялся Байбак-Ачкасов. – Он, возможно, очень скоро станет целиком вашим, граф… неотъемлемой частью Российской империи, но сначала вам там будет жарко и плохо.
– Пока оставим Кавказ, вернемся к убийству стряпчего, его кухарки и дочери. Вы водили с ней знакомство?
– Я был знаком с Аглаей, находил ее умной и достойной внимания девушкой. Мы порой ходили с ней вместе гулять, беседовали.
– О чем?
– О разном. О жизни. Аглая была так молода, она многое хотела узнать, была любопытна и непосредственна.
– Здесь, в Сколкове, она у вас бывала?
– Нет, никогда. Зачем?
– Ну, повод всегда найдется. – Евграф Комаровский оглядел зал. – Вы и «Сурка» бетховенского ей заводили? Нет? Байбак – это ведь сурок на Кавказе?
– Да, песенка – мое проклятие, она преследовала меня с юности. Но Аглая сюда ко мне не приходила. В последние полтора месяца я ее вообще не видел. Она была, видно, очень занята.
– И кальян вы деву юную курить не учили?
– Нет. Это мужские шалости.
– А у меня иные сведения.
– Ваше право – жандарма и шефа Корпуса внутренней стражи – не верить людям на слово. Часть вашей натуры, граф, как я понимаю. Мадемуазель Клер, но вам-то я доверие внушаю? Нет? – Байбак-Ачкасов обаятельно улыбнулся Клер.
– Мне интересно, что связывало такого умного человека, как вы, и Арсения Карсавина, – ответила Клер. – Вы же слушали внимательно на музыкальном вечере мой рассказ о моих взаимоотношениях с Байроном, насколько я помню.
– А какие отношения могут быть между спасителем и спасенным? – на миловидное лицо Байбак-Ачкасова легла тень печали. – Насколько я слышал, граф Комаровский спас вас, мадемуазель – что вы испытываете, какие чувства? Благодарность, признательность… То же самое было и со мной в детстве и юности. Арсений Карсавин меня спас, вырвал из когтей рабства. Знаете историю Петра Первого и его воспитанника Ганнибала, прадеда стихотворца Пушкина? Так было и с нами в Константинополе тридцать лет назад: Карсавин забрал меня к себе, привез в Россию, нанял мне лучших учителей, поместил меня в пансион, где учили языкам, дипломатии и разным точным наукам. Он следил за моими успехами, он использовал свои связи, чтобы устроить меня на государственную службу, и радовался моей карьере, как добрый отец. Хотя он им не был. Он вообще не был добрым ни к кому. Наверное, только ко мне, маленькому иноземцу. Впрочем, все в рамках некоего опыта.
– Какого опыта? – спросил Евграф Комаровский.
– Карсавин всю жизнь проводил некие опыты – над другими и над собой тоже. Ну, я думаю, насчет меня он просто хотел понять, какие плоды приносят цивилизация и образование, как они изменяют девственный ум. Что ж, я доказал ему своей жизнью. – Хасбулат Байбак-Ачкасов усмехнулся.
– В документах расследования его убийства указано, что помимо ран у него имелись на теле застарелые шрамы от ударов плетью и палкой, – заметил Комаровский. – Вам известно что-то об этом? Как он их получил?
– Я же сказал, опыты, опыты… В том числе и над своей натурой, плотью. Он считал, что наслаждение как обоюдоострый меч и его в полной мере можно ощутить лишь совокупно, побывав в роли и жертвы и палача. Естественно, я выражаюсь фигурально. Он являлся сторонником свободы выбора и воли человеческой. Он всегда предоставлял тем, кого любил или желал, право выбора. Он считал также, что принуждение хуже, чем добровольное согласие. Он предоставлял возможность выбора и наблюдал, куда качнется чаша весов в душе человеческой. Кстати, он читал труды об этом вашего отчима философа Годвина, мадемуазель, и был его поклонником.
– Насчет права выбора, принуждения и чаши весов объясните конкретно, – почти потребовал Комаровский. – Что вы имеете в виду?
– Это как раз ответ на ваш вопрос про шрамы на его теле. – Хасбулат Байбак-Ачкасов снова усмехнулся. – Имеющий уши, да слышит.
– Какой у вас кинжал страшный за поясом, милостивый государь, – хмыкнул Евграф Комаровский. – С непривычки к военному делу так и брюхо себе можно пропороть.
– Мой кинжал пока в ножнах. – Байбак-Ачкасов горделиво выпрямился во весь свой невысокий рост. Рядом с гренадером Комаровским он выглядел как хилый подросток.
Клер подумала – мужчины! Что с них взять… Не столько друг перед другом выставляют себя сейчас, выкаблучиваются, сколько перед ней. Взгляды из-под густых темных ресниц, что бросал в ее сторону сей причудливый восточный господин, красноречивы. Нет, малиновка моя, ты еще ловишь мошек на лету, ты не разучилась читать по мужским лицам, как по открытым книгам. А Комаровский тоже все это видит, и он не в восторге от своего визави. Беседа-допрос балансирует на краю…
– А вот этот панчангатти. – Евграф Комаровский жестом фокусника развернул сверток, что держал под мышкой все это время, и лихо крутанул в воздухе страшный индийский кинжал кургов, – он вам знаком?
– Какая чудесная вещь! – воскликнул Хасбулат Байбак-Ачкасов. – Откуда она у вас?
– Ответьте на мой вопрос – вам знакомо это оружие?
– Конечно да!
– Это ваш панчангатти?
– Нет, но я его видел прежде.
– Где? У кого? При каких обстоятельствах?
– У Арсения в коллекции в его доме, который сгорел в Горках. Жемчужина его собрания. Очень редкая вещь, из далеких мест.
– Он бывал в Индии? – спросила Клер.
– Перед войной с Бонапартом он отправился с тайной миссией в Шираз и дальше на Восток. Он путешествовал сначала как подданный Российской империи, а затем по поддельным британским документам как английский полковник. – Хасбулат Байбак-Ачкасов просветлел лицом, вспоминая. – Он проявлял чудеса храбрости, был такой непревзойденный интриган в политике. Из того своего путешествия он и привез этот индийский кинжал.
– То есть вещь сия Карсавина и находилась в коллекции в его доме, который сгорел тринадцать лет назад? – уточнил Комаровский.
– Да! Коллекция тоже сгорела, я думал, все безвозвратно утрачено.
– В момент убийства Карсавина вы ведь находились здесь, в Одинцовском уезде? Вы жили в его имении Горки?
– Я приехал по его вызову накануне, он написал мне письмо. Мы не виделись несколько лет. Помните, что за время то было? Война с Наполеоном, затем такие победы… Время надежд, планов, перемен… Я, молодой чиновник, служил в Петербурге. Но он вызвал меня письмом. Я не остановился у него в Горках, он перед войной поселил меня здесь, в Сколкове, сказав, что мне пора иметь собственный дом.
– Почему он вас вдруг вызвал?
– Он был смертельно болен и знал, что его конец близок. Он сам мне об этом объявил, как своему воспитаннику. Чтобы я в свои двадцать два года свыкнулся с мыслью, что я останусь один, без его поддержки в карьере.
– Он умирал? – спросила Клер.
– Да, он умирал. – Хасбулат Байбак-Ачкасов снова глубоко затянулся кальяном.
– От сифилиса, – жестко вставил Евграф Комаровский.
– Когда дама с косой, не знающая пощады, стоит у изголовья, диагноз болезни уже роли не играет. Его убийство никому не было нужно, оно ничего не меняло. Он бы и так скоро умер.
– Это не вы его прикончили, милостивый государь? – задал вопрос Евграф Комаровский наглым жандармским тоном.
– Не я, граф.
– И вы не знаете, что могло стать причиной его убийства?
– Понятия не имею.
– И никаких догадок у вас?
– Ни малейших догадок.
– А убийство двух его молодых лакеев в лесу зимой следующего года? Вы ведь тоже находились в Сколкове в тот момент?
– Я приехал на Святки и остался по делам наследства. Я не знаю, кому потребовалось убивать двух жалких слизняков, Соловушку и Зефира.
– Имена их помните через столько лет, отлично, – похвалил Евграф Комаровский. – Мы вот установили, по материалам расследования, что такие дела в Горках творились, что даже жандармы побоялись предавать их огласке во время следствия. И вам ничего об этом неизвестно?
– Нет. Я же сказал, я много лет отсутствовал тогда, мы общались с моим воспитателем только письменно.
– Ему и маркиз де Сад писал письма. Он вам о нем говорил?
– Рассказывал, премилый был человек. Только совершенно безумный.
– Ну, не более сумасшедший, чем ваш воспитатель. Он ведь, Карсавин, очень жестоким был. Только почему он себя Актеоном воображал? Актеон – в греческом мифе прямо идеальная жертва изуверского насилия. Знакомы вы с греческими мифами, милостивый государь?
– В рамках моего европейского образования я, худородный туземец-полукровка, отчасти знаком. – Байбак-Ачкасов ответил на издевку спокойно. – Я вам уже говорил – Карсавин был сторонник свободы выбора и для себя тоже. Это был его личный выбор в делах очень интимных, скажем так. А насчет жестокости, граф… А где ее нет – жестокости-то? Наслышан я о случае с белошвейкой, которую ваш подчиненный намедни на ваших глазах ударил в живот кулаком беспощадно. Разве это не акт жестокости? И он покрыл позором не только того негодяя, но и вас, его командира, и весь ваш корпус стражи. Так что прежде чем пенять на соринку в глазу ближнего, не стоит ли вытащить бревно из собственного…
– Ну, заучили вы нас совсем, бедных, глупых. – Евграф Комаровский глядел на него сверху вниз. – Заучили, как и в ваших государственных записках – как нам тут жить и существовать на просторах нашего дражайшего Отечества от Торжка до Оренбурга. Вы бы начали свои поучения, милостивый государь, с Кавказа – родины вашей малой. А то ведь как приезжаю я в ваши пенаты с миссией от государя, первое, что вижу в аулах, – ямы выкопаны. И сидят в тех ямах по уши в собственном дерьме разные кавказские пленники – гяуры, в колодках, избитые, замордованные, с которыми как со скотом обращаются. А чуть что – сразу голову с плеч долой. И заметьте, не отрубают, а медленно отпиливают, чтобы дольше он, гяур, кавказский пленник – солдатик наш бедный русский или казак – мучился.
– Я слышал, что вы не любите Кавказ, граф, хотя и ездите туда регулярно, не боитесь. – Хасбулат Байбак-Ачкасов усмехнулся. – О нравы, нравы… Вы правы, столько жестокости бесполезной. Я сам все это ненавижу. Я бы с радостью все сие от себя отринул, но… мне не устают напоминать здесь, что я всего лишь полукровка – такие господа, как вы, генерал. Меня еще когда на службу государеву принимали юнцом, все допытывались – крестили ли меня, или, как они говорили, «басурманского я вероисповедования». А вот моему воспитателю Арсению Карсавину на все эти тонкости было наплевать.
– Ладно, понял я. Конкретные вопросы теперь вам как воспитаннику Карсавина. Пьер Хрюнов его сын?
– Да.
– А что связывало Антония Черветинского и вашего благодетеля?
– Черветинский им восхищался. Если хотите знать, он был в Карсавина влюблен – платонически, но страстно. Он ему во всем подчинялся, не мог ни в чем отказать.
– А его сыновья Гедимин и Павел?
– В те времена они были просто мальчишки.
– В материалах расследования указано, что кроме вас тогда допрашивали и вашу служанку по прозванию Плакса. Где она сейчас? Жива?
– Жива. Она здесь, дверь вам открывала, она всегда со мной, при мне, мы неразлучны. – Хасбулат Байбак-Ачкасов смотрел на Комаровского. – Что, прямо так и написано, что ее допрашивали? Ну и оригиналы ваши коллеги-жандармы, граф. Чего они только не выдумают в своем полицейском рвении, чего только не напишут в рапортах. Вы им больше верьте.
– Объяснитесь.
Вместо ответа Байбак-Ачкасов взял со стола серебряный колокольчик и позвонил. И через пару минут в зал заглянула старуха в парике, в фижмах и в татарских шароварах.
– Милая, тут возникло недоразумение насчет тебя, – мягко обратился к ней Хасбулат. – Надо его развеять. Открой, пожалуйста, рот. Покажи им себя.
Старуха Плакса обернулась к ним и широко распялила свой рот. Клер увидела, что вместо языка у нее в глотке шевелится черный сморщенный обрубок.
– Ей вырвали язык, когда она была невольницей в Серале в Константинополе за дерзость и за то, что плохо ублажала своего владыку и господина, – объявил Байбак-Ачкасов. – А чтобы владыка гарема потом не испытывал угрызений совести, ее зашили в мешок и собирались утопить в Босфоре. Когда ее тащили к Босфору стражники, ее плач случайно услышал Арсений Карсавин, который находился тогда при дворе турецкого султана с дипмиссией. Он выкупил ее так же, как и меня. Он спас ее, приставил ко мне служанкой. А вы говорите жестокость… Да жестокость словно в воздухе витает, как зараза, если присмотреться. Мадемуазель Клер, я в газетах читал, что во время первого путешествия лорда Байрона на Восток он был участником аналогичных событий. Только там бедняжку, которую он соблазнил из своей прихоти, хотя отлично знал, чем ей это может грозить, все же утопили в мешке, словно кошку. А он и пальцем не шевельнул, чтобы ее спасти. Он вам об этом случае не рассказывал?