Электронная библиотека » Валерий Туринов » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 27 апреля 2023, 16:40


Автор книги: Валерий Туринов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Так началась его жизнь гулящего. Он много испытал, перевидал. Его ещё не раз били, но то было уже за дело. Так даже он сам считал. Его рука свободно тянулась теперь за всем, что он замечал и полагал, что это было нужно ему. Всё заключалось для него теперь лишь в умении вовремя смыться… Однажды он познакомился с монахом. Тот бродяжничал почище босоногих кармелитов. На жизнь, однако, он зарабатывал трудом: то там, то тут напишет кому понадобится письмецо, бывало челобитную, а то и тяжбу к мировому. За это он имел кусок чёрного хлеба, но не на каждый день. И у него, у того монаха, он обучился грамоте. Попробовал он было ею тоже добывать свой хлеб насущный. Но вскоре жизнь показала ему, что с наукой скорее с голоду умрёшь, чем зажиреешь. И он опять вспомнил своё старое ремесло… Потом он нанимался учительствовать к шляхтичам, к тем, кто был не в ладах с грамотой. Там он выдавал себя за поповича, вспомнив, что отец не только чинил, но ещё читал проповеди в сельской церквушке, убогой, обнищавшей. Даже церковные словечки стали выскакивать из него сами собой, хотя о них не думал он. От одного шляхтича он перебирался к другому. О нём уже и слухи стали расходиться по всем окрестностям. И вот, когда вроде бы всё шло у него гладко, подвернулась та панночка. У неё, у юной, и грудка-то едва лишь пробивалась. От сытой жизни, однако, кровь рано взыграла в ней. Плоть, торжествуя, заявила на неё свои права… И он попался… Когда он объяснял ей буквы и слоги, из них собирал слова и говорил, она упорно смотрела на него, обшаривала жадным взглядом. Огонь желаний вспыхивал в её глазах и там метался. И ножка её, ещё безумной, невольно тянулась к его ноге, её касалась и трепетала, отскакивала боязливо. Но вот вновь тянется она и жмётся, страсть в теле, ещё не развившемся, её корёжит… А потом случился тот грех… Она краснела, затем бледнела и млела, страстно млела, уткнувшись в него, пыхтела… Что было с панночкой? Она расцвела, бутон колкой розы вдруг распустился. И её родители заметили тотчас же это… И вот он уже сидит в тюрьме, в холодной… Вот тут и появился пан Меховецкий… Но теперь он, как бес, смутил его…

Его воспоминания прервали его ближние. Они шумно полезли в шатёр. К нему тут же подкатился шут, уселся у его ног, рядом с Пахомкиным креслом, и звякнул бубенцами на своём пёстром колпаке.

И тотчас же в шатёр вошёл ротмистр, как будто услышал вот этот зов его. Вошёл он не один, с поручиком. Ротмистр был серым, неприметным, из тех, с которых скатывается взгляд, а память ни за что не может уцепиться. Но каблуками щёлкнул браво он.

– Ротмистр Пшонка, государь! К вашей светлости от пана гетмана послан из Ростова митрополит!

И он подал знак поручику. Тот вышел из шатра и тут же ввёл в него какого-то пустынника, а может быть, юродивого.

Так с первого взгляда Матюшка окрестил представшего перед ним.

«Пустынник» был плохо одет, но строен был. Заметно было это даже под старенькой одеждой: на нём топорщился засаленный кафтан, и в грязи были стоптанные сапоги. А шапка, шапка-то! Меховой колпак татарский, на все сезоны годный. Борода же, с проседью, длинная и жёсткая, торчала вперёд, выдавая характер дерзкий, неуступчивый. Черты лица, однако, были правильными у него и броскими, осанка тоже производила впечатление.

«Хотя!.. Да нет, он просто плечи опустил…»

Глаза не прятал он, митрополит, и незаметно было в них религиозного смирения. В них жизнь была, она терзала ещё вовсю его. Он остановился у входа в шатёр, у лощёного полога, и тот не преминул ударить по лодыжкам и его тоже.

Матюшка и не думал подходить к нему, вот к этому митрополиту, вернее, пленнику его. Пока всё было неизвестно, получится ли что-нибудь у них, договорятся ли они… Но тут он невольно заметил, как стоял Трубецкой. Тот жался в уголке шатра, ютился там, как будто хотел спрятаться, и отводил глаза от митрополита, хотя тот не смотрел в его сторону.

Фёдору Никитичу Романову-Юрьеву, а по монашескому сану Филарету, вот этому представшему здесь митрополиту, было уже за пятьдесят. Жизнь круто повернула его третий раз вот только что, в этот момент, вот именно сейчас. И каждый раз на этих поворотах она ставила его лицом к лицу с новым царём, из самозваных. Был Годунов Борис, пришёл на трон и через три года насильно постриг его, загнал их, всех Романовых, в ссылку. Затем явился Отрепьев Юшка, вернул из ссылки их, Романовых, оставшихся в живых. И снова был поставлен он, Фёдор Никитич, перед светлыми очами самозванца, теперь уже Юшки, бывшего холопа у его младшего брата Михаила. И вот сейчас опять то же самое… Ну как тут быть, как вырваться из круга обречённых?.. С дороги он устал, неважно чувствовал себя и был, что греха таить, смущён своим жалким видом. Из-за этого он злился и не скрывал своих глаз, горящих недобрым огнём… Ох этот огонь! У него и сейчас перед глазами всё так же полыхал Ростов: горели городские стены, избёнки, сараи и запасы зерна в амбарах, суля на зиму голод погорельцам. И даже съезжая изба не устояла: полыхнув, она исчезла с лица земли… Со стен сначала стреляли пушки, но недолго: зарядов, пороха и ядер было мало. И вскоре замолчали они. И в храм, где он вёл службу, набитый женщинами, детьми и стариками, уже не доносилось их успокаивающее глухое буханье. И тишина перепугала ещё сильнее беспомощных людей… А вот среди его паствы кто-то всхлипнул, и побежали шорохи по головам испуганных людей, и ужас отразился во всех глазах.

– Дети мои, в сей обители Христовой вы под защитой Господа Бога самого!..

Да, он говорил, успокаивал паству: малых, женщин, старых и калек. У самого же мысли были о жене, старице Марфе, и о сыне: тот был при ней, на той же храмовой усадьбе. С ней, с Марфой, он уговорился, что если с ним что-нибудь случится, то они уедут тотчас же в Москву, на их двор в Китай-городе.

Его взяли там же, прямо в храме, на службе, и выволокли оттуда казаки… «Да разве остановит храм безбожников-то!.. Бес окаянный, Плещеев! Смерд!» Свои же, боярские детишки!.. «Да какие они свои! Такой свой-то злее чужого!»

Казаки стащили с него рясу, смахнули митру с головы. Всё по приказу Плещеева, тот же похохатывал, хватался от восторга за бока, когда казаки раздели его до портов, затем напялили на него хламьё.

«Добро, ещё Ксения не видела в такой одежонке-то срамной!» – почему-то неловко стало ему даже от этой мысли, стыдно перед ней, своей женой.

Он, откровенно говоря, побаивался её: характер у неё был самовластный…

«Вот чёртова Салтычиха!» – порой хотелось ему выругаться, но сразу же терялся он, как только встречался с её тёмными глазами.

Его супруга, Ксения, а в монашестве Марфа, дочь Ивана Васильевича Шестова, дальнего родственника Морозовых и отделившихся от них Салтыковых, не была красавицей и в молодости. А уж сейчас-то, после невзгод, гонений, ссылок, она ожесточилась. И это ударило по ней же: она подурнела, рубцы избороздили у неё лицо и сердце. Но зато, зная её характер, он был спокоен за своего сына, мальчонку, всего-то одиннадцать годков минуло ему.

Его же самого силком усадили в телегу и повезли… О-о боже, как его везли-то! На тряской телеге, запряжённой худенькой лошадкой, по непролазной грязи тащили его целых два дня до Тушино. В обозе вёз Плещеев его. А он сидел нахохлившись, мёрз на осеннем ветру под стареньким кафтаном. И его не оставляла одна и та же тревожная мысль о сыне: «Как же там Мишенька-то, родимый мой! Один он у меня остался!..» Сидел, жался на соломе и равнодушно взирал на всё вокруг…

Матюшка, бросив разглядывать пленника, встал с кресла и подошёл к нему. Почтительно коснувшись его руки, он подвёл и усадил его на стульчик. Сам же он сел опять в своё кресло.

И он заметил, что пленник растерялся от этого. Он, должно быть, ожидал иное, а теперь, настроенный на грубый приём, был сбит с толку и смущён. И это то, чего он, царь Димитрий, добивался.

Сам он был в царском одеянии, а перед ним поставили митрополита в мирской одежде, поношенной к тому же, снятой с какого-то ярыжки. А это, как он понял, угнетало Филарета сильнее, чем мысль о том, что он находится в плену.

– Я сожалею, отче, что всё так вышло! – заговорил он с искренней досадой в голосе. – Холопы сделают всё что-нибудь не так! Велел я доставить тебя сюда с почётом, как положено по сану!..

Он говорил, а сам поглядывал краем глаза, как воспринимают его ближние всё это. Затем он кивнул им головой, и они расселись по лавкам вдоль стен царского шатра.

– Я накажу их за ослушание! – сказал он; но это прозвучало легко, никто не верил, что за этим что-нибудь последует. – А тебе, отче, для жилья поставят шатёр. Тут же, на вот этой горке. Хочу я, чтобы все слышали и знали: у нас здесь Патриарх всея Руси! Запомните! – строго погрозил он пальцем своим ближним и невольно заметил, как Алексашка Сицкий на мгновение прижался к Дмитрию Черкасскому и что-то шепнул тому.

Дядька Алексашки, князь Иван Васильевич Сицкий, был женат на Евфимии, родной сестре вот этого митрополита. И Годунов, обрушив опалу на Романовых и их родню, постриг из всех шести сестёр Фёдора Никитича почему-то только её, Евфимию, да ещё Марфу, бывшую замужем за князем Борисом Черкасским. Евфимию сослали в Сумской острог, и там она была заточена монахиней и вскоре, за день перед Благовещением, умерла. Тому уже минуло шесть полных годин. И муж её, дядька Алексашки, тоже был пострижен в монахи и умер в ссылке.

И Алексашка сейчас нервничал, ожидая, что же здесь будет с Филаретом.

– Третьяков, готовь указ о патриархе! – велел Димитрий думному дьяку. – А ты распорядись о шатре! – приказал он дворецкому. – И чтобы он стоял по чести! И найдите платье, какое следует по сану!

Но вот наконец-то приём закончился, и Матюшка отпустил всех.

Митрополит повернулся и первым пошёл к выходу из шатра. И сзади, в кургузом армячке, прихрамывая в чужой и тесной обуви, он гляделся ещё более жалко и смешно.

И Матюшка, добившись вот этого унижения митрополита, что было нужно ему, тихонько хрюкнул, как будто поперхнулся, и прикусил губу, готовый вот-вот расхохотаться. Он глянул вбок и увидел, что и Трубецкой уставился тоже на митрополита, на Фёдора Романова, слывшего когда-то щёголем на всю беспечную Москву.

Все вышли. В последний раз упал полог шатра, ударил по ногам какого-то из думцев. И на минуту в шатре стало тихо.

Затем лениво зашевелился шут, поднялся с ковра, хотел было сдурачить что-то, но ничего не получилось у него. Он свалился на ковёр башкой вниз, чуть подвернул её и выругался.

И тут дворецкий доложил, что пришёл Заруцкий и просится на приём к нему, к царю…

Заруцкий вошёл в шатёр вольно, своей обычной танцующей походкой, и остановился над шутом. Ухватив его за шиворот, он поднял его с ковра. Красавец-атаман был навеселе, от этого был добр и расположен к шуткам. Он заботливо похлопал Петьку по горбу, как будто выколачивал из него пыль, поправил на его голове колпак и глянул на шута оценивающим взглядом.

– Ох, Петька, как же ты хорош! Ну, словно девка красная! Ха-ха!.. Давай-ка покажи, чем Бог тебя обидел, а скоморохи обучили! Повесели нас с государём! – почтительно поклонился он Матюшке.

– Отстань! – пробурчал горбун и, ворохнув телом, сбросил его руку со своего плеча.

Но всё же польщённый похвалой красавца-атамана, он расплылся улыбкой во весь свой большой и скошенный набок рот. И всю его фигуру туда же, набок, повело, словно каток прошёлся по нему когда-то. Но плоским он не стал, а лишь горбатым, запузырились мышцы, казалось, полопаются от громадной силы.

Заруцкий был строен, ловок и силён. Но и его смущали мышцы этой милой царю коряги, вылепленной, как будто на заказ, щедрой на выдумки природой.

– Зачем ты приволок сюда этого попа? – спросил он Матюшку и уселся за стол, налил себе чарку вина из золочёной царской братины.

– Иван, ты многого не понимаешь, – снисходительно ответил Матюшка. – Се есть politik! – поднял он вверх указательный палец и стал нравоучительно доказывать ему что-то…

А Заруцкий сидел, пил вино из царской братины и помалкивал. Да, он многого не понимал, хотя бы вот того: зачем здесь эта царица, бабёнка крохотная, но злющая, как ведьма.

– И говори мне при всех «государь», а… – не закончил Матюшка свою мысль, посверлил его тёмными глазами, хотя обычно терпел его вольности: ему нравился атаман, его злость, расчётливая смелость.

Заруцкий же, спокойно глянув на него, встал, подошёл к креслу и уселся: в его, царское кресло.

Это было уже слишком!

– Ладно, проваливай, проваливай! – шутливо прогнал он его из кресла. – Это место не для тебя, не для атамана с Дона!.. Хи-хи! – хихикнул он и тут же замолчал, заметив физиономию шута: тот открыл рот и странно пялился на них обоих.

– А хорошее, как видно, место! – встав, похлопал атаман рукой по подлокотнику кресла, прошёлся шершавой ладошкой по отполированной до блеска его спинке, погладил пальцами прозрачный камешек, холодный, гладкий и, похоже, увесистый, торчавший бугорком в спинке кресла как раз на уровне головы сидящего.

И тут же раздался лёгкий треск, из камешка стрельнула искра и остро кольнула его в палец. Он невольно отдёрнул руку и тихо прошипел: «Вот чёрт!..» И у него мелькнула мысль, что царь, по-видимому, владеет какой-то тайной, раз такими искрами стреляет его кресло. Не зря ведь ходят всякие слухи среди казаков, что тот, дескать, повязан с нечистой силой… «С каким-нибудь сатаной!»

Атаман не верил ни в чертей, ни в иную нечисть, и набожным он не был, не задавался и вопросом о том, как устроен весь этот мир.

– Хорошее, хорошее, – пробурчал Матюшка, стеснённый тем, что атаман, как видно, изнывая от безделья, сейчас припёрся не ко времени. Он собирался отдохнуть в обществе царицы, уже предупредил об этом и её даму, пани Казановскую.

«Хотя что за отдых среди баб!» – появилась у него впервые неприязнь к Марине.

– Ну что скажешь ещё, атаман? – спросил он Заруцкого, потирая руками от холода, и вдруг крикнул: «Князь Семён!»

А когда дворецкий сунул голову в шатёр, он обругал его: «Почто здесь холод лютый!.. Сколько раз ведь говорил: не студи шатёр, здесь нет юродивых! Иди, да чтобы натопили!»

Голова дворецкого качнулась вверх-вниз и исчезла. И сразу же засуетились холопы, стали растапливать потухший было чугунный очаг, и в шатре волнами заколебалось тепло, и так же быстро в нём стало жарко.

В шатёр опять вошёл Звенигородский.

– Князь Семён, проводишь меня до царицы, – велел Матюшка ему. – А ты останешься здесь, – сказал он шуту. – Тебе туда нельзя… Нельзя – тебе говорят! – вспылил он, заметив обиду на лице своего любимца. – Царица пугается тебя… Ха-ха!.. Ты в темноте за дьявола сойдёшь! Хм-хм!..

У Петьки словно оторвали его другую половину. Глаза потухли, движения вмиг стали вялыми. Он весь будто превратился в шарнир, вихляющийся, жалкий и больной.

Заруцкий ещё немного потолкался в шатре, сунул кулаком в бок шуту, мол, не унывай, вернётся твой царь от своей подруги, и смылся из шатра, когда в нём стало невмоготу от духоты. Выскочив наружу, он глотнул прохладного воздуха, настоянного осенними запахами прелой листвы, сел на аргамака и шагом поехал в свой стан. По дороге, уже под Цариковой горкой, он встретил Бурбу. Тот возвращался с кучкой казаков из «полюдья». Так говорили они, когда ходили за харчами. Казаки везли на подводах мешки с зерном и гнали коров, отбитых в набеге на какое-то богатое село.

– Молодец! – похвалил он Бурбу. – Но этого, Антипушка, мало! Сам знаешь, какая прорва ртов у нас!

– Ещё два отряда ушли. Должны вернуться: не сегодня, так завтра.

– Добро! – промолвил Заруцкий, и они поехали к своим шатрам.

Бурба тихо замурлыкал с чего-то песню, одну из тех, любимых Кузей. Заруцкий же молчал. Его не трогали ни песни, ни горечь друга об убогом, ничто не шевельнулось в его груди.

А Димитрий прошёл к царице. Там, в её шатре, было тепло. Все дамы были оживлены и веселы, болтали между собой, и в его присутствии тоже. Как будто не было здесь его, царя. И это задело его. Он немного посидел там, затем простился с Мариной и покинул её общество. Выйдя от неё, он хотел было заглянуть к гетману, но передумал. Тот пил сейчас со своими полковниками, отдыхал от ратных трудов в затишье между сражениями. И он подумал, что тот опять будет унижать его при своих полковниках: тонко, издевательски поведёт рассказ о Варшаве, о короле, его семейных интрижках, о чём ходят всякие слухи. И он вернулся к своему шатру, велел холопам подать аргамака. Вскочив на него, он выехал с каморниками за стены лагеря и направился к монастырю на берегу Москвы-реки. Его потянуло взглянуть оттуда, с высокого берега, на сверкающие в лучах заходящего солнца золочёные купола московских церквей и храмов, взглянуть пусть даже издали. Хотел он туда и обещал царице, что въедет в Москву на белом коне.

«Чёрт возьми, да не может того быть! Вот же она, осталось всего каких-то два шага! Бери её голыми руками!»

Но уже тлела в нём подспудная мысль, будто кто-то посмеивался над ним же: не так, не так всё это просто…

А через две недели он пригласил к себе в шатёр Филарета. Тот явился к нему не один, притащил с собой священников. Их здесь оказалось уже много.

«Ого, сколько их!» – удивился он.

На этот раз Филарет был при сане: и митра, и жезл, и панагия, и плащ, размеренная поступь с осанкой величия – всё было сегодня при нём. Он знал, что ждёт его здесь, и принимал всё без ропота, настроен был покорным быть.

И его, Матюшкин, шатёр превратился на время в церковный собор. Указ его, государя, зачитывал думный дьяк Пётр Третьяков. Отлично поставленным голосом повёл он речь, вот замер перед словом «государь», задержка вдоха на мгновение, затем выдох ударом на первый слог, пробежка ровным голосом и длинная протяжка на конечный слог. Вновь текст спокойно льётся до знакового слова. С ним он начинал опять свою игру, не то издевался тонко. И так, как на качелях: то взлёт, и сердце ввысь стремится, затем парение над бренною землёй, и вдруг падение, ужасное, и всё уходит вниз… Играл он голосом, порою баловался, качал всех слушателей… А вместе с ним Матюшка то поднимался ввысь, то падал вниз, чтобы затем опять удариться в полёт…

Своей волей он, государь и великий князь Димитрий Иванович, возводил на церковный престол Патриархом всея Руси Ростовского митрополита Филарета.

И Филарет склонил голову перед ним, самозваным царём.

Да, притих, пригнулся Фёдор Никитич, чтобы пересидеть вновь растревоженную смуту, расцарёвщину, что принесла земле разруху и нового самозваного царя.

«Служить заставить хочет, проходимец!» – с возмущением подумал он, но лицом был строг, спокоен и серьёзен.

А за церковниками стояли князья, бояре. Трубецкой опустил взор и что-то внимательно рассматривал у себя под ногами. Алексашка же Сицкий, напротив, назойливо лез всем на глаза, был крайне возбуждён. На его полных щеках играл румянец. Он вертел головой, поглядывал то туда, а то сюда, словно отыскивал что-то по углам шатра. И старый Салтыков был приглашён на торжество. За ним виднелась физиономия князя Юрия Хворостинина.

«А-а, и этот здесь!» – приметил Матюшка чудаковатого князя Юрия; тот книги, говорят, читает…

Сторонкой держался князь Юрий, сторонкой, но ближе к патриарху.

Скользнул Матюшка взглядом и по Ивану Годунову. Тот притащился сюда, в Тушино, вот только что, когда узнал, что его шурин тут и что его возводят в сан патриарха.

Иван Годунов был для него лицом новым, непонятным. И когда он недавно принимал его у себя, тот отвечал на всё охотно, покладист был. И это не понравилось ему. В том видел он умысел, настороже с такими был.

«Вон князь Черкасский… А Шаховской, как видно, уже спелся с Трубецким. Хм! С чего бы это?» Да, да, он не верил Шаховскому… И Лев Плещеев был тоже здесь. А там, за ними, тенями маячили новые лица, ещё не примелькались. Он их уже запомнить даже не мог, так много их вдруг появилось в стане русских. Тот рос прямо на глазах, и всё там же, под его царской горкой.

Заруцкий тоже стоял в первых рядах, среди князей и бояр. Он слегка наклонил голову и, казалось, слушал речи. Но нет, не думал он о том, что происходит здесь, и о собравшихся в шатре. Среди них у него не было друзей: враги были и попутчики. И от страстей вот этих с патриархом он тоже был далёк… Забывшись, он тряхнул головой, как игривый конь…

Он поднял глаза и встретился с взором царя, сидевшего на троне, в том самом кресле, ужалившем его так необычно. И он подумал всё о том же, что царь что-то знает, но темнит, как чернокнижник, а знает много. Об это он спотыкался уже не раз в разговорах с ним, но никак не мог понять, откуда берётся всё это у него.

Мгновение всего глядели они друг на друга, но он догадался, что тот скучает тоже от торжества и суеты, этой поповской тянучки. Он переступил с ноги на ногу, отвёл глаза от трона, от самого царя, переглянулся с Сицким, который стоял рядом с Трубецким и нервничал из-за чего-то. Да нет, не из-за Филарета. Он, Алексашка, был заядлым охотником. И сейчас на его лице была явно написана жалость от потери расчудесного денька, вот в этот самый разгар охоты, в осеннем лесу, да ещё с гончими. Там можно было потравить кабанов, оленей и от души повеселиться.

Церковный собор шёл своим чередом. О чём-то шептались князья между собой, и все заметно томились затянувшимся ритуалом.

Речь нового патриарха была после выступления дьяка. И её слушали тоже. Филарет обошёл скользкие места и много лишь о вере говорил.

– И ныне церковь наша, православная, истинная, глубоко скорбит о разладе в народе русском!..

Его голос, вначале вялый, стал крепнуть:

– Рознь поселилась в сердцах наших!.. И беды все от неё святая Русь переживает!..

Он сказал всё, всё изложил. И было произнесено ещё несколько фраз, необходимых по такому случаю. Затем дворецкий пригласил всех в соседний шатёр, к накрытым столам.

* * *

У шатра, где Заруцкий жил вместе с Бурбой, тот ждал уже его и вошёл с ним в шатёр. Заруцкий сразу улёгся на топчан. Он здорово устал от этого приёма у царя, изображая из себя церковного послушника, как в храме. Там, в церкви, он не был до сих пор ещё ни разу: бог миловал. Ох, как же он злился, когда его заставляли неволей торчать, и по-дурацки, на вот таких приёмах.

Пришёл Малыга, их кашевар, принёс поесть.

– И это всё?! – сердито спросил Заруцкий его, когда тот поставил на стол одну лишь толокнянку. – А где мясо? Казаки же привели коров!

– Атаман, ты как привередливая девка, – заворчал Малыга. – Не угодишь! Ты глянь – чё казаки-то едят! Кхе-кхе!.. – закашлялся он, кутаясь в тонкий кафтанишко. Уже начались холода, а он, чудно, ходил как в летнюю пору, по-бедному одетый.

– Ты почто голый-то?! – повысил голос Заруцкий.

– Он в зернь продулся, – ответил Бурба за кашевара, с неприязнью глянув на того.

Заруцкий усмехнулся. Уж он-то знал, как Бурба относится к таборным кашеварам: после Кузи угодить ему было невозможно. Но тут, похоже, была не только ревность: их новый кашевар оказался нечист на руку.

– И мясо твоё там же, – пришёл теперь черед ухмыльнуться Бурбе. – Тимошка ест его вместо тебя! – с ехидцей проговорил он, чтобы завести Заруцкого; тот не терпел, когда таборная мелкота замахивалась на его права, права атамана. – А казаки, проигравшись ему, ходят и грабят! У зерни денно и нощно, неугомонно!.. Один казак себя из самопала грохнул, когда проиграл его там же. Наш поп продулся начисто. Последнюю рясешку заложил. Ушёл оттуда голым! Хм-хм!..

– Кто? Онуфрий!

– Он самый!.. Илейка кабак держит и зернь, мзду берёт по-божески. А без зерни, говорит, вино в кабаке бесприбыльно. И то, мол, государю в убыток.

– Ладно, я разберусь с Тимошкой, – проворчал Заруцкий, поднялся с топчана и дал затрещину кашевару: – Это тебе за воровство!.. – да так, что того вынесло как ветром из шатра, только полог заколыхался вслед ему насмешливо: «Ух-ух!»

– Пошли! – решительно сказал он Бурбе.

– Куда это?! – удивился тот.

– К зернщикам!

Бурба хотел было спросить его, как он будет выгонять Тимошку из табора, но смолчал, увидев его угрюмый вид, и последовал за ним.

Порывисто откинув засаленный и весь в дырах полог, Заруцкий вошёл в кабак, простую татарскую кочевую юрту, прошёл в её центр и сел на кошму рядом с Тимошкой.

Тимошка был личностью занятной, заметной в таборе. Он был рябой, плюгавенький и ловкий, ещё молодой, но уже без зубов, их растерял во многих драках. Задиристый червяк сидел внутри у него, хотя ему-то и доставалось больше всех в потасовках. Он пил, играл в зернь, но не касался баб, ссылаясь на «веру». Она-де запрещала ему творить грех. О нём Заруцкий был уже наслышан. Тимошка был заводилой игры по всему табору, и всё вертелось вокруг него. Он подкармливал ярыжек крохами, что от него перепадали, и те горой стояли за него.

Как ни быстро добирался Заруцкий до кабака, но весть о том, что он идёт в кабак, дошла быстрее. Её, вылетев из его шатра, донёс сюда Малыга, оглушённый подзатыльником. И казаки, спрятав зернь, притихли, чинно тянули вино, ожидая бури от его прихода.

– Ну что! – промолвил Заруцкий и оглядел завзятых выпивох, взиравших на него с тревогой.

По законам вольного донского казацкого круга никто не имел права посягать на свободу казака делать с дуваном то, что он хочет: его доля была священна. И они сейчас ждали: пойдёт ли атаман против круга.

– Сыграем? – предложил он Тимошке. – Илейка, давай «майдану»! – велел он кабатчику, приятелю Тимошки; он знал, что это они вдвоём, уговорясь, обчищали у казаков карманы.

Да, зернь стояла у кабатчика. Но Заруцкий, зная, что на самом деле её хозяином был Тимошка, умолчал об этом.

– Ложи, ложи! – строго крикнул он Илейке, когда тот замялся было.

Илейка нехотя достал зерновую доску. И она, гладкая, отшлифованная до блеска многими руками, лоснясь пятнами, хоть шар катай на ней, сразу приковала взоры страстных игроков какой-то непонятной силой.

– Кто выпускает кости? – спросил атаман казаков по-свойски и дружески похлопал кого-то по плечу. – Что, вас за… драть? Ты, что ли? – спросил он Тимошку.

– Не-е, Меченый, – лениво показал тот на своего дружка, такого же обшарпанного казачишку, но с рваным носом: клеймён был где-то уже крымцами.

Меченый тоже нехотя вытащил кости из кармана широких штанов, показал их всем на своей корявой ладошке с поломанными пальцами. Он был ведомый вор, плутовал в зернь, из-за чего и покалечили его.

– А ну, дай-ка! – велел Заруцкий ему, ловко поймал на лету кости, когда Меченый кинул их ему, махнул как-то неуловимо рукой, и они исчезли, как будто их и не было.

От такого трюка атамана Меченый открыл рот и шамкнул губами, затем обиженно заканючил: «Ты чё, атама-ан!» – отстаивая своё таборное право на собственность.

– Ты почто заплакал-то? А ещё каза-ак! – иронически протянул Заруцкий, передразнивая его, потёр руками, словно тщательно мыл их, и, раскрыв ладонь, показал на ней всё те же три кости: они лежали в ряд, все пустышками вверх.

Рядом с ним завозился и тревожно сглотнул слюну Тимошка. Он испугался, что атаман наставит ему таких шовкунов[51]51
  Шовкуны – щелчки, били ложкой. Ставки по два рубля за 100 шовкунов были высоки по тем временам. К примеру, 6 пудов зерна стоили 8 копеек, годовой оклад пешего казака был 4 рубля, конного казака – 7 рублей, хорошая лошадь стоила 8–13 рублей. Мет – один бросок костей, были две пустые грани, максимальное число очков на одном кубике – четыре, в отличие от современных. «Майдан» – игральная доска. Лопоть – выигранное барахло.


[Закрыть]
, что он будет болеть до самой старости. А то разденет донага, сдерёт всю лопотушку. И у него даже зачесался лоб от предчувствия быть здорово битым… «Не атаман – сам сатана!»

– Ну что? Почём шовкуны? – спросил Заруцкий его.

– Да мы, атаман, по маленькому! За сто – рубля с два… Сойдёт?

– Лады! – отозвался Заруцкий и азартно потёр руками так, что Бурба изумлённо уставился на него. Он никогда не видел, чтобы Заруцкий играл в зернь. А тут, как оказалось, он игрок, к тому же заводной. Но когда атаман незаметно подмигнул ему, он понял, что тот разыгрывает, дурачит казаков.

Заруцкий вернул кости Меченому. И тот, дважды кинув их, выкинул метъ в пользу своего дружка.

– Кидай! – согласился на это Заруцкий, хотя и заметил, что тот смухлевал. – Счастливчик!

Тимошка ловко бросил кости через большой палец. Три кубика взлетели вверх, крутанулись в воздухе, мелькнули белыми гранями и упали на «майдан». Перевернувшись, они улеглись, выставив вверх три грани, краплёные чёрными углублениями. На одном кубике выпало три очка, на втором два, а на третьем – даже четыре.

Это был удачный мёт.

И радость отразилась на лице у Тимошки от этого начала. Здесь царил он, Тимошка, он был как бог в игре. И казаки заухмылялись, наблюдая за верховным атаманом.

«Какой-то незадачливый он, – так было написано у них на лицах. – Куда он лезет: тут надерут его!»

Да, у Заруцкого игра не заладилась сразу же: пустышки выскакивали у него одна за другой, как будто шли по кругу. И он конфузился, показывая, что раздосадован был этим.

«Чёрт возьми!» – процедил он сквозь зубы, но так, чтобы слышали казаки.

И те, злорадствуя, ожидали, как сейчас надуют его. Утрёт Тимошка нос атаману, бить будут ему шовкуны.

А Тимошка ловко бросал и бросал кости. То тройки, а то четвёрки выскочат все вместе, улягутся кости вверх самыми желанными гранями… И вот счёт перевалил за сотню…

– Ну, всё! – снисходительно сказал Тимошка, метнул взгляд на шапку атамана с меховой опушкой. Он смотрел на неё уже как на свою, приценивался: за сколько шовкунов её уступит Заруцкий. Ведь не пойдёт же он на то, чтобы его, верховного атамана, к тому же и боярина, били кочевой ложкой по лбу, при всех-то. Вчера он раздел одного боярского сына: снял кафтан с него за двести шовкунов, затем и сапоги. И саблю тот отдал ему, когда надумал, глупец, отыгрываться. Так и ушёл в одних портах, босым и чуть не плача.

– Не-е, давай дальше! – запротестовал Заруцкий.

А Бурба смотрел на своего побратима и не мог понять, отчего у него трясутся руки: то ли оттого, что он так здорово прикидывается, или от злости, унижения, что его обыграл какой-то ярыжка из кабацких.

– Ну, гляди, атаман! Ха-ха! – нервно хохотнул Тимошка, и нотка своего превосходства стала переползать явно на угрозу.

Заруцкий и эту угрозу, ему-то, проглотил, смолчал, всё так же хладнокровно снял шапку и отдал её Тимошке.

Тот, напялив на себя соболей, скосил глаза на его саблю.

– А может, на неё? – оскалился он, как пёс, учуявший добычу дармовую.

– Давай! – бесшабашно махнул рукой Заруцкий так, будто попал в капкан страстишки отыграться. – А ты ложи всю лопоть, что наиграл! Я на неё пойду, взамен кладу ещё вот это!

Он встал, снял кафтан малинового цвета, новенький, отменный, из атласа, и бросил его к сабле. Подумав, он стянул и сафьяновые сапоги, добавил их туда же, опять уселся на кошму, поджав под себя голые пятки.

У Тимошки алчно загорелись глаза. Он не выдержал, кивнул головой Илейке. Тот вышел из юрты и вскоре вернулся, да не один, ещё какой-то детина втащил за ним в юрту кучу всякого хлама, размахнулся и швырнул его посреди юрты. Рядом с клинком атамана упали на пол три поношенных кафтана, какие-то малахаи, сапоги, все стоптанные, потёртые порты из неизносимой кожи с блестевшими залысинами, а сверху упала рясешка, стыдливо прикрыв весь этот хлам страстишек мелких.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации