Электронная библиотека » Владислав Бахревский » » онлайн чтение - страница 15

Текст книги "Никон (сборник)"


  • Текст добавлен: 17 декабря 2013, 18:04


Автор книги: Владислав Бахревский


Жанр: Исторические приключения, Приключения


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Куда нас? За что? – взмолился Савва пожилому стрельцу.

Тот, напуская на себя строгости, сказал:

– Не нашей властью – высшей. На войну везут. Война будет.

– Да с кем?

– А кто ж его знает? На кого царь укажет!

– Так чего ж с нами, как не с людьми? С женами бы дали проститься, с детишками.

– Молчи, мужик, молчи! Не твоего ума дело!

Стрелец досадливо замахнулся на Савву бердышом, а Савве уже не до стрельца было – Енафу увидел.

Она бежала обочиной дороги и махала ему зажатой в руке свечой.

«Не поставила-таки», – огорчился Савва и крикнул:

– Енафа, дома меня жди! У Лесовухи жди! Я приду, хоть через год, хоть через два!

Стрелец шмякнул его по губам кулаком, кровь потекла.

– Я тебя слышу! – кричала Енафа. – Слышу! Са-а-авва, прости-и! Прости-и, бога-а ра-а-ади-и!

– Не дают людям жить, – сказал Савва. – Никак не дают.

Стрелец снова замахнулся, но не ударил.

Возницы погоняли лошадей, и бабий вой, запоздало взметнувшийся над пустыми осенними полями, висел как черная птичья сеть.

Енафа осталась со своей свечечкой одна на дороге. Постояла и пошла. Через поле да в лес. Еще подумала: к отцу бы надо идти, но не пошла. Чего свою чуму в хороший дом заносить. Жизнь как колесо без обода – на спицах одних тыркается туда-сюда. Сколько уж беды претерпеть пришлось, а у нее еще и про запас есть.

Шла Енафа на свое болото. Шла, себя не помня.

И такой болью вдруг спеленало ее, что и свет померк.

Очнулась. Луна стоит, как свеча.

Подумала: «Одна ведь я теперь без Саввы-то. Совсем ведь одна. Господи, и не в лесу, на белом свете – одна».

И тут в ногах у нее завозилось, закричало голосишком тонюсеньким, родным.

В беспамятстве родила.

Лес, болота. Кричи не кричи – одна.

Перекусила пуповину зубами. Завернула дите в теплый платок и пошла, поспешая, к Лесовухе. О зверях и не думала. Боялась повалиться без памяти. За дите боялась.

Ничего, дошла. Бог не оставил.

Уж только в полдень, пробудившись в избе Лесовухи, спохватилась:

– Кто у меня?

– Сынок, – ответила Лесовуха.

5

Алексей Михайлович сразу после заутрени приехал к учителю своему, человеку роднее родных, к Борису Ивановичу Морозову.

– Привезли осетра поутру. Живого! Я тотчас собрался и к тебе, порадовать свежей рыбкой.

Пятеро слуг вошли в светлицу с огромным осетром. Осетр бился, и дюжих царевых слуг пошатывало.

– Каков?!

– Спасибо за память! – Борис Иванович потянулся поцеловать государя в щеку, но тот опередил старика, расцеловал.

– На кухню тащите! – махнул рукою на осетра. – Борис Иванович, я к тебе душой отдохнуть. Сбежал, от всех сбежал.

Проворно улегся на лавке, заложив руки за голову и прикрыв глаза, попросил:

– Почитай, как в былое время.

– А что же почитать?

– Да хотя бы жития. Сегодня-то у нас что? Одиннадцатое? Великомученик Мина, мученики Виктор и Стефанида. Мученик Викентий, преподобный Федор Студит… Чудотворец юродивый Максим… Почитай про Максима да про Студита. Из своей книги почитай.

Борис Иванович улыбнулся, достал из ларца толстую, рукой писанную книгу, открыл. Начал читать, а голос дрожит. Все вспомнилось, все. Алеша – мальчик добрый, порывистый, а он, учитель его, – молодой, затейливый, весь в надеждах. На боярство, на богатство, на первенство. И все у него было – боярство, богатство, первенство. Богатство и ныне прибывает, но столь же резво прибывают и годы. Ничто не в радость. Все желания изжиты. Все исполнилось…

– «Святой Максим избрал ко спасению путь тернистый и тяжкий. Христа ради принял он на себя личину юродивого, – читал Борис Иванович, совершенно не вникая в слова. – Ходил Максим летом и зимой почти совсем нагим и любил приговаривать: „Хоть люта зима, но сладок рай“. Обездоленных он поучал: „Не все по шерсти, ино и напротив… За дело побьют, повинись да пониже поклонись, не плачь битый, плачь небитый. Оттерпимся, и мы люди будем, исподволь и сырые дрова загораются. За терпение даст Бог спасение“. Но не только слова утешения говорил святой…»

– Погоди, Борис Иванович! – попросил государь. – Давай-ка поразмыслим… Хорошо сказано: «Оттерпимся, и мы люди будем…» Про нас говорено! А ведь сколько лет тому? Скончался блаженный в 1434 году. – Две сотни лет!.. Русь еще под татарами была, и конца нашествию не ведали. А юродивый – ведал! Оттерпимся! Вот и оттерпелись. Соединит нас Бог с Украйной, и не только сами людьми будем, но и всех угнетенных православных людей на востоке и на западе вызволим из-под супостатов, чтоб тоже о себе сказали: «вот мы и люди теперь».

Борис Иванович слушал царя, да не больно слышал. Думал о потаенных своих былых и былью поросших чаяньях. Примеривался-таки к царскому месту! В свояки навязался… Да Бог шельму метит…

Сощуря глаза, зорко глянул на своего воспитанника, покойно лежащего на его лавке: «Неужто царь никогда не подумал о том, к чему тянулся учитель его? Неужто и в недобрый час мысли не допускал?»

– Алеша! – окликнул.

– А? – Царь посмотрел на Бориса Ивановича.

– Да так я. По глазам твоим соскучился.

Алексей Михайлович улыбнулся.

– Хорошо мне с тобой… Ты почитай, почитай…

Борис Иванович жесткой маленькой рукой отер уголки сухих своих губ. «Алексей не думал о предательстве ближних. Ему такое в голову не приходило. Ведь он-то всех любил, а кого не любил, так терпел и горевал о нелюбви. По себе и других судит. Оттого и счастлив. Легкий человек».

– «Преподобный Федор Студит родился в 758 году в Царьграде, – прочитал наконец Борис Иванович. – Отец его Фитин был сборщиком царских податей. В ту пору злочестивый император Константин Копроним увлекся ересью иконоборцев…»

– Страшно быть царем! – сказал Алексей Михайлович.

– Отчего же?

– Да вот видишь. Копроним. Я помню, он царствовал больше тридцати лет, а всего и нацарствовал – «злочестивый».

– За гонительство!

– А как царю без гонительства прожить? Терпишь-терпишь… Вон мои толстобрюхие думцы! Россия на войну встает, а они, вместо того чтоб полки готовить, по углам шепчутся… Им бы только спать да жрать, прости господи! Шляхта польская православных украинцев истребляет по одной злобе, а толстобрюхи мои и слышать про то не хотят. Не только ум проели, но и – совесть… Истопник руку топором посек, и то горестно и страшно, а тут тысячи гибнут…

Борис Иванович отложил книгу.

– Побольше умных людей надо около себя держать. Родовитым ничего, кроме спеси их, не нужно, все у них есть.

– Им и на царство начхать! – рассердился Алексей Михайлович. – Начхать, начхать! Без местничества ни одно дело не обходится.

Борис Иванович, согласно кивая головой, сказал:

– На дворян взоры свои обрати. Дворяне царю служат ради правды и душевного призвания. В том их жизнь – царю служить. Наград великих за службу они не имеют, им уж одна ласка царская – награда.

– Есть у меня на примете такие люди, – сказал государь. – Я уж про то думаю. С нашим боярством в пух и прах провоюешься.

– Ты псковского дворянина Ордина-Нащокина возьми на службу. Он во Пскове во время бунта ловко управлялся, – посоветовал Морозов.

Пообедали вместе.

После обеда соснули. И тут приехала гостья, Федосья Прокопьевна со своим сынком. Для того и приехала, чтоб показать Борису Ивановичу племянника – его надежду и радость, наследника всех богатств и владений обоих Морозовых, и Глеба, и Бориса.

Царь пожелал поглядеть отпрыска.

Мальчика привели Анна Ильинична и Федосья Прокопьевна.

Одет он был в льняную белую рубашку. Из украшений – красный шнур на швах и речной жемчуг вокруг ворота.

Вошел, перекрестился на икону. Поднимая руку, полыхнул алыми шелковыми клиньями под мышками.

«Как горихвостка!» – улыбнулся Алексей Михайлович.

Мальчик, помолившись, подошел к государю, поклонился, коснувшись рукой пола. Постоял, разглядывая нарядного человека большими грустными глазами, потом кинулся со всех ног к дядьке, прыгнул ему на руки, и оба они засмеялись, счастливые, знающие какую-то особую, им только ведомую тайну.

Государь, улыбаясь, подошел к свояченице, троекратно облобызал и несколько растерялся перед Федосьей Прокопьевной. В глазах у нее сверкнула насмешка, и он, снова рассмеявшись, взял ее за плечи и поцеловал, чувствуя и на своих щеках легкие счастливые поцелуи.

– Каков сынок-то! – сказал государь. – Сначала Богу, потом царю и – прыг к дядьке на руки.

Подошел к мальчику, погладил рукою по щеке.

– Расти большой – царю в помощь.

От Морозова Алексей Михайлович поехал к своим сокольникам. Мысль озарила.

6

Верховный подьячий сокольников Василий Ботвиньев встретил государя доброй новостью.

– Вешняка неделю назад пускали в Хорошеве. Первая для него охота, а показал себя удальцом. Сделал дюжину ставок и взял сойку.

– Хорошо, напомнил! – засмеялся государь. – Меня в Вешняки в гости звали, сыновья Никиты Ивановича Одоевского. Ну, показывай птицу.

Сокол Вешняк был пойман весною в селе Голенищево. Село было патриаршье. Никон сам поднес государю птицу со словами: «На радость, на охотничью удачу, „утешайтеся сею доброю потехою, зело потешно, и угодно, и весело“.

Последние слова были из «Урядника сокольничаго пути», сочиненного самим Алексеем Михайловичем.

Сокол Вешняк был невелик, но птичьей статью превосходил многих.

– Д-рыг-ан-са, – сказал государь Ботвиньеву.

Ботвиньев подал голубиное крыло с мясом. Сокол накинулся на еду так, словно его целую неделю морили голодом.

– Жадная птица, но лишнего куска не съест.

– Хороший будет охотник, – сказал царь. – Пошли, почитаешь… «Урядник» почитай.

Ботвиньев удивления не выказал, взял книгу.

– Откуда читать?

– Откуда хочешь.

Подьячий улыбнулся и ткнул пальцем наугад.

– «Безмерно славна и хвальна кречатья добыча. Удивительна же и утешительна и челига кречатья добыча. Угодительна потешна дермлиговая перелазка и добыча. Красносмотрителен…»

– «Красносмотрителен»! – Алексей Михайлович поднял указательный палец.

– «Красносмотрителен же и радостен высокова сокола лёт», – продолжал Ботвиньев, но царь снова прервал его, по-особому ударяя на слова:

– «Красносмотрителен же и радостен… – Он прикрыл глаза и пропел почти: – Вы-ы-со-о-ко-ва со-кола лёт». Читай, читай. Сам ведь я сочинял все это, а слез удержать не могу. Господи, как хорошо слова сложились. Да ведь и нельзя слабыми словами про такое диво сказать. Что птицы, что взлет их, что удары из поднебесья. Диво дивное! Читай, Василий! Читай!

– «Премудра же челига соколья добыча и лёт».

– Вот именно, премудра…

– «Добродельна же и копцова добыча и лёт. По сих доброутешна и приветлива правленных ястребов и челигов ястребьих ловля, к водам рыщение, ко птицам же доступание».

Ботвиньев сделал паузу, ожидая, что скажет царь, но тот покачивал одобрительно головой и улыбался. Поглядел на подьячего, взял у него книгу и, водя для большей убедительности пальцем по строкам, прочитал:

– «Будите охочи, забавляйтеся, утешайтеся сею доброю потехою, зело потешно, и угодно, и весело. Да не одолеют вас кручины и печали всякие. Избирайте дни, ездите часто, напускайте, добывайте, нелениво и бесскучно. Да не забудут птицы премудрую и красную свою добычу».

Слезы покатились по цареву лицу, и подьячий тоже вдруг почувствовал, что и у него – капают.

– Васька! – вскричал Алексей Михайлович. – Васька! И ты плачешь! Ведь чудо все это, чудо!

Они пошли умылись. И государь, сделавшись строгим, сказал:

– Сядь тотчас и напиши что-либо из «Урядника» нашим тайным сокольничьим языком.

Ботвиньев принялся за работу, но государь не вытерпел, взял у него лист, прочитал:

– «Дар ык ча пу врести дан…» (Что на обыкновенном языке значило: «Государев челиг сокольничаго пути в мере и чести дан». Это была одна из формул обряда посвящения в сокольники.) – Хорошо, – сказал государь, думая о своем. – Такую грамотку чужие глаза не поймут.

Узнав, что государь приехал, прибежал начальник соколиной охоты Петр Семенович Хомяков.

– Все у нас ладно, – успокоил его Алексей Михайлович. – Вешняк зело хорош! Ради него тотчас и поеду в Вешняково. Как у сокольников побываю, так день легкий, утешный.

7

Подмосковное село Вешняково принадлежало сыновьям боярина Никиты Ивановича Одоевского – Федору и Михаилу. Сам Никита Иванович был на воеводстве в Казани. Казань отдавалась на кормление только людям к царю самым близким и заслуженным. И хоть Алексей Михайлович не очень-то жаловал любовью старого боярина, однако был к нему справедлив. За работу над «Уложением» – сводом русских законов – пожаловал воеводством в Казани. И опять же – с глаз долой.

Братья Одоевские, Михаил и Федор, никак не могли опамятоваться. Приглашали они государя к себе месяца два тому назад поохотиться на зайцев в Карачаровской роще. Царь сказал, что, как снежок выпадет, так он и приедет. Думали, до зайцев ли теперь Алексею Михайловичу, коль война польскому королю объявлена? А он взял да и приехал. Сдержал слово. Да еще как сдержал! За окном мухи белые летят.

Смятение в братьях происходило не потому только, что царь не погнушался их сельскими, не бог весть какими хоромами, – не знали, чем угощать. То есть было у них припасено всякого, с того дня, как царь сказал, что приедет, приготовлялись усердно, хоть и без надежды. Печаль была в другом! Начался Рождественский пост, шел третий день всего. А кто же не знает, что государь – первый постник в стране, монахи так не блюдут постов, как Алексей Михайлович.

С государем людей было немного не хотел в тягость хозяевам быть. Кроме дюжины ловчих, приехали с ним самые близкие к нему и самые великие охотники: Афанасий Иванович Матюшкин, Василий Яковлевич Голохвастов, Родион Матвеевич Стрешнев – все они были дадены царю в товарищи еще в детстве, вместе с ним в Кремле жили.

Старший из Одоевских, Михаил, покосившись на своего стушевавшегося братца, спросил царя: не желает ли коней посмотреть?

Алексей Михайлович, видя смущение хозяев, обрадовался приглашению.

– Грешен, – сказал, – люблю добрых коней, да как их не любить. Иной конь умней человека. Не знаю, как вы, а я примечал. Сидит на умном коне дурак, и все знают, что дурак. И конь его тоже про то знает. Вот ты, Афанасий, зубы скалишь, – обернулся царь к Матюшкину, – а я тебе, выдастся случай, покажу сию картину. Иной конь за хозяина страдает больше, чем он сам за себя.

Царь рассмеялся, и братья Одоевские вспомнили, как дышать, чего руками делать, чего ногами.

Конюшня у братьев была небольшая, но в ней хоть пир затевай – чисто, светло, кони стоят прибранные. И видно, что не для показу все это, обычное дело.

– Кони-то, я гляжу, у вас валашские! – удивился государь.

– У казаков покупали. Они теперь частые гости в Москве.

– Хороши кони! – одобрил Алексей Михайлович да и ахнул: – А этот каков!

Темно-серый жеребец-трехлеток, высокий, до холки рукой и не достать, при виде чужих людей перебирал ногами, и нервная дрожь бежала по его спине – так вода в ручье струится.

– Поглядеть бы, как он ходит, – сказал государь.

Жеребца тотчас вывели во двор. Конюхи провели коня по кругу перед царем, потом оседлали, и Михаил, взяв с места, перелетел с конем через жердяную изгородь, развернул коня и еще раз перескочил преграду.

– Утешил! Утешил! – кричал государь, взмахивая рукой.

Морозец был самый легкий, тонкий снежок, легший на жесткую землю, скрипел под ногами. Каждый чувствовал себя молодцом.

Алексей Михайлович раскраснелся.

Он был очень доволен. Люди кругом все были молодые, все охотники, любители птиц, коней и всяческих утех, которыми бессчетно дарит человека природа.

Солнце в ноябре недолгое и неприметное. На небе стояло ни в радость, ни в печаль, а ушло – не хватились. Но, стряхивая на крыльце снег с сапог, государь глянул через плечо окрест, и душа наполнилась детской, оставшейся на всю жизнь в нем, радостной нежностью. На земле наступил синий час. Все было синее – небо, лес, избы и укрытая снегом земля.

Государь тихонько вздохнул и прошел в дом, где столы уже были заставлены яствами, и очень даже хитро заставлены. От красного угла до середины – строго постное, от середины и далее – рыбное, а уж в самом конце стола – и дичь, и пареное-жареное…

Государь поглядел на стол, удивился, а потом и обрадовался: ишь какие хитрые эти братцы Одоевские.

Сам, однако, съел кусок черного хлеба и запил его кружкой кваса.

Михаил Одоевский не мог скрыть отчаянья.

– Государь! Ваше царское величество, тут меды у нас добрые. Клюковка вот отборная.

Алексей Михайлович взял горстку клюквы, положил в рот, одобрительно кивая головой.

Михаил, подтолкнув брата, выскочил из-за стола, Федор за ним. Встав посреди светлицы, разом опустились на колени, коснувшись лбами пола.

– Государь! – заговорил Михаил, поднимаясь. – Будь, ради бога, милостив, прими от нас темно-серого жеребца. Ведь он понравился тебе. Прими!

Тут вдруг и Алексей Михайлович разволновался.

– Милые вы мои! – Он вышел из-за стола, обнял братьев. – Да разве я к вам за тем приехал, чтобы грабить?

– Государь! – в один голос сказали братья.

– Государь! – продолжал старший, Михаил. – Почти нас! Мы же не корысти какой ради, мы – по любви. Лучшего-то у нас нет подарка. Возьми коня, он же тебе в радость.

– Будь по-вашему, – сказал государь. – А теперь помолимся да спать. Охота любит того, кто рано встает.

Пошли в церковь. Деревянная, с хорошую избу, она стояла на усадьбе. Это была церковь для обитателей усадьбы.

Поп служил молодой, остроглазый.

Государь поглядел, как он крестится. Поп крестился тремя перстами.

– Вот тебе за послушание! – Государь дал попу ефимок. – Отец мой, святейший патриарх Никон, уж почти год как объявил о трехперстном сложении, а многим в одно ухо влетело, в другое вылетело. Святейший-то, как прочитал в греческих книгах, что всякая новина в церковных обрядах – ересь и что двуперстие – это и есть новина, пришел в страшное смятение. Не мог он стоять во главе матери нашей церкви, в которой всякий верующий – отступник! Но вот ведь дивное дело! Сказано – тремя, тремя креститесь! Не слушают. Кто говорит – привычка, кто – из упрямства, а иным – все авось да небось!

8

Охота в Карачаровской роще была добытчатая и утешительная. Государь остался доволен. Ночевать он поехал в Покровское, пригласив к себе братьев Одоевских.

Еще по дороге Алексей Михайлович сказал Михаилу:

– Что-то ты бледен.

– От радости, государь! – признался Михаил. – Все ведь переживаешь. А вдруг зайцы возьмут да и прыгнут все в другой лес. Мы с царем приедем, а их след простыл. Глупые страхи, да ведь не каждый день к тебе царь в гости ездит.

– Мне славно у вас было, – улыбнулся Алексей Михайлович. – Душою отдохнул. У царя ведь забот полон рот.

За ужином в Покровском Михаил сидел, к еде не притрагиваясь.

– Что с тобой? – забеспокоился Алексей Михайлович.

– Прости, великий государь. Голова болит. Аж лопается от боли.

– И не скажешь! Поди ляг.

Михаила увели.

После обеда государь навестил его. Молодой человек огнем горел.

Алексей Михайлович послал в Кремль за врачом, но гонцы со двора еще не уехали, когда князь Михаил Никитич Одоевский, старший сын Никиты Ивановича, вдруг разом ослаб и испустил дух.

Алексей Михайлович, пораженный такой внезапной гибелью совсем еще юного человека, ушел на ночь в церковь, молился до заутрени и заутреню отстоял.

Тревога поселилась в душе царя. Ему уже скоро двадцать пять, а наследника все нет. Первенца Бог взял младенцем, а там все девки пошли. Царица, правда, на сносях… Наследник нужен. Впереди война.

– Господи, помилуй! – молился царь. – Господи, помилуй нас!

И ничего не просил у Бога. Богу желания людей ведомы.

9

Боярыня Федосья Прокопьевна Морозова Рождественский пост проводила в своей деревеньке близ женского монастыря. И монахиням, которые кормились подаянием боярыни, и крестьянкам Федосья Прокопьевна нашла дело благое и нужное: шили тегиляи. Тегиляй – одежда и броня для воинства из крестьян и холопов. Обыкновенная простеганная сермяга, подбитая пенькой, с бляхами.

Под мастерскую заняли самое большое помещение в округе – монастырскую трапезную.

Приехавшая навестить сестру Евдокия Прокопьевна Урусова нашла Федосью как раз в этой трапезной. Федосья пришивала бляхи на тегиляй.

– Потрудись и ты с нами, княгиня! – троекратно поцеловав сестру, предложила Морозова.

Евдокия села на скамейку, сидела, глаз не поднимая.

– Случилось, что ли, чего?

– Случилось, – кивнула головой Евдокия.

– Так что же томишь меня, говори!

– Михайло Одоевский в единочасье скончался.

Федосья продолжала работу, но игла в руках ее двигалась все быстрей и быстрей, а глаза свинцово тяжелели, и тяжести в них все прибывало.

– Федосья! – шепнула Евдокия.

Федосья Прокопьевна отложила работу, встала, пошла из трапезной.

Княгиня поспешила за ней, но Федосья остановила ее:

– Ты потрудись за меня и за себя. Я – в келейку.

У Федосьи Прокопьевны была в монастыре своя келия. Отшельническая. Три стены голые, а во всю восточную – икона Владимирской Богоматери. Икона добрая, тихая.

Плакала Федосья Прокопьевна, как малая девочка. Только слезы-то были не детские – грешницей себя чаяла, погубительницей. Может, оттого и прибрал Господь ни перед кем не виновного человека, что возжелала его аж до немочи мерзкая баба, мужняя жена, возжелала тайно, в помыслах, но у Бога дела и помыслы неразличимы. О помыслы! Погубители души!

Ни молитва, ни слезы не облегчали сердца. Федосья Прокопьевна металась по келии, словно залетевший в избу воробушек. Разве что о стенки не билась…

Встала Федосья на колени перед иконой, осенила грудь крестом и не словами – всей плотью и всем духом, пребывающим в ней, поклялась:

– Господи! Пощади меня ради сына моего! Придет время – я себя не пощажу ради истины твоей.

Из келии вышла – пение! Крестьянки в трапезной пели, не церковное – мирское:

 
Растопися, банюшка,
Растопися, каменна.
Ты рассыпься, крупен жемчуг,
Не по атласу, не по бархату —
По серебряну блюдечку.
Ты расплачься, Авдотья,
Ты расплачься, Ивановна…
 

Федосья Прокопьевна отступила назад, за дверь. Прислонилась спиной к стене. Завыла, стиснув зубы, завыла о бабьей доле своей, о боярском житье.

Пришла в трапезную набеленная, нарумяненная. Поработав некоторое время, повезла Евдокию Прокопьевну в свой деревенский дом.

Пообедали. После обеда поспали.

В церковь сходили на вечерню.

А когда шли со службы, Федосья сказала вдруг:

– Нынче тридцатое – Андрей Первозванный. Крестьяне в этот день воду слушают. Пошли и мы послушаем.

Спустились к речке. Речка была здесь юркая, где переступить можно, а где – лошадь канет, и не найдешь.

Земля под робким снегом была рябая, как курочка. Берега, схваченные льдом, белели, но вода упрямо промывала себе дорогу, не смиряясь со своей зимней участью.

Затаили дыхание.

Вода гудела, всхлипывая, посвистывая, фыркая по-звериному…

Федосья схватила Евдокию за руку, та вздрогнула, испугалась.

– Ты что?

– Пошли! Пошли отсюда!

Бегом выскочили на матерый берег.

– Ты чего? – снова спросила Евдокия.

– Не знаю. Страшно стало!

Уже в тепле, в свету Евдокия вспомнила:

– Вода-то гудела.

– К морозам, – сказала Федосья и не сказала, что еще и к бедам.

10

Родион Стрешнев торжественно поднимался по ступеням Красного крыльца. Он шел к царю от князя Алексея Никитича Трубецкого, ведавшего Казанским и Сибирским приказами. Он шел к царю с вестями самыми добрыми. Казаки приискали царю в бескрайней Сибири новые землицы. Построен острожек на реке Анадырь, и на той реке добыто сто пудов драгоценного «рыбьего зуба» – моржовых бивней и бивней мамонта. «Рыбий зуб» в Европе дороже золота, а у русской казны все упования на труд сибирских казаков. Своего серебра в России нет, искали его рудознатцы на Урале, и за Уралом, и в ледовитых дальних сторонах, а найти не умели.

Основной приток серебра шел от английских купцов. За свои товары русские купцы брали серебром, причем монета принималась не на счет, а на вес. Иностранные деньги забирала казна, перечеканивая их в копейки, разрубая надвое – полуефимок – и начетверо – полуполтина. Переплавкой не утруждались, ставили поверх какого-нибудь короля Фердинанда, эрцгерцога Леопольда, герцога Юлия царское клеймо – всадник с копьем – да год – вот тебе и ефимок. И всячески выгадывали. Голландские талеры, например, принимались по цене в сорок две копейки, с клеймом же их цена тотчас поднималась до шестидесяти четырех копеек.

И все же денег не хватало! А тут еще вышла большая ссора с английскими купцами. В 1649 году за притеснения русского купечества англичане были лишены права беспошлинной торговли во внутренних русских городах. Отныне им позволялось вести торговлю только в Архангельске и платя назначенную для всех других иноземных купцов пошлину. Наказаны английские купцы были не столько за своеволие и за обиды русского купечества, но главным образом за то, что они «всею английской своей землей учинили большое злое дело, государя своего Карлуса-короля убили до смерти». Торговля с Англией прекратилась, и серебряный ручеек, притекавший с Запада, сильно обмелел.

Русскими деньгами стали соболя да «рыбий зуб». Потому-то Родион Стрешнев и шествовал к царю во дворец, надеясь получить за сибирские свои вести драгоценную цареву милость.

И вдруг – лошади, люди, шумное движение. К самому крыльцу подкатило два возка. Невесть откуда взявшиеся патриаршьи дети боярские решительно отодвинули Стрешнева с дороги, очищая путь своему солнцу – Никону.

Взмахивая волнообразно рукой – это надо было принимать как пастырское благословение, – Никон прошествовал мимо Стрешнева, одарив его отеческой улыбкой. Родион взъярился, но куда ему против Никона! Поплакался родне, боярину Василию Ивановичу Стрешневу, тем и утешился.

По дворцу Никон шел, как в своих палатах: кому даст руку поцеловать, а кого и благословит. Шел, шел да и стал.

– Это что такое?! – Пальцем ткнул в темное пятно на ковре.

Старик Михаил Ртищев объяснил:

– Несли царю квасу да горшок уронили.

– Кто же уронил?

– Слуга.

– Непорядок, – сказал Никон. – Попробовали бы у меня уронить!

– Так ведь нечаянно! – оправдывался царев постельничий с ключами.

– Я у себя, – сказал Никон, – несручных слуг не держу.

И фыркнул, как кот.

Двери в святая святых Русского государства распахивались перед патриархом сами собой.

– Принимай, государюшко!

Никон, сияющий, свежий, умный, ни на малый миг не задерживаясь на пороге, шел через комнату, распахнув объятья.

Алексей Михайлович бросил перо, отодвинул бумагу, выскочил из-за стола, чтоб встретить святителя и благословиться.

– Принимай, великий православный государь, вклад русской церкви на строение твоей государевой рати.

Дюжие молодцы патриаршьи, дети боярские, внесли два сундука и ларец. Один сундук был полон соболиными шкурками, другой – книгами.

– Это Евангелия, – сказал Никон. – Божие слово – первый воин. Вспомни-ка, государь, битву Владимира Мономаха с половцами. У половцев была огромная сила, но они обратились в бегство. Русские в великом удивлении спрашивали пленных: «Почему вы бежали?» – «Как же нам было устоять против вас? – отвечали половцы. – У вас одно войско стояло на земле, а другое на небе. Все небесные всадники на белых конях, в доспехах сияющих и страшных».

Никон открыл ларец.

– Здесь деньги. А еще, государь, церковь и я, твой богомолец, собрали с патриарших владений дружину в тысячу бойцов. Недели через две будут в Москве. Пусть их твои воеводы ратному делу обучат.

– О святой отец! – воскликнул Алексей Михайлович. – Ты – верная моя опора. За твоими молитвами – как за крепкой стеной.

Тут государь подошел к столу, помешкал, но взял-таки малую грамотку.

– Послушай вот, святой отец, как нас с тобою честят и в хвост и в гриву. – Прочитал из грамотки отчеркнутое место, морщась и вздыхая: – «Не наши бо страдания нудят нас к тебе, государю, вопити, ниже скорбей и мучений наших моление к тебе, государю, приношу, но страх держит мя о сем, дабы благочестие истинное в поругании не было и гнев Божий да не снидет…» И далее вот… про объявление моим царским величеством войны польскому королю… «Аще бо сия брань не уставлена будет и церквам мир не предан будет, крепости не будет имети быти хотящая брань, но за премногое прогневание владыки нашего Бога велия погибель и тщета будет».

Никон взял вдруг из рук царя лист, поднял над головой:

– Ивашка Неронов слюной брызжет! Угадал?

– Угадал, – сказал государь.

– Зловредный старик! Всем от него одно только неспокойство. – Кинул письмо на царский стол. – Ну, плохо ли ему в Спасокаменном монастыре, на Кубенском, куда царь для душевного отдохновения ездит?.. И встретили его там крестами да иконами. А он так всех донял своими бесконечными укоризнами, что – слышал я – бит был. Не игумен, монахи ко мне взывают: «Освободи, патриарх, нас, бедных, от неуживы». На Колу он у меня поедет. В Кандалакшу! Пусть злобу-то свою охладит. А того, кто вдруг чернил ему принесет, – запорю!

Алексей Михайлович согласно кивнул головой: нероновские послания задевали обидно. Ладно бы себе под нос ворчал старик – людей против Никона поднимает. Неуемный, опасный человек. Тем более опасный, когда война у дверей. Чем дальше такие, тем государству покойнее.

И вспомнил протопопа Аввакума – тоже человек-кипяток.

11

Аввакум выносил на руках детишек и укладывал их протопопице любезной Анастасии Марковне под бочок, под тулуп: Прокопку, Агриппину и, наконец, третий месяц живущего на белом свете Корнилку. Корнилку мать взяла не то что под тулуп, но и себе под шубу.

За меньшими выбежал на мороз большак десятилетний Иван. От лютого мороза воздух вызвездило, и дышать этими колючими звездами было непросто.

Иван плюхнулся матери в ноги. Рядом с ним села Марина, Аввакумова племянница, поехавшая с семейством, чтоб помочь с малышами. Марковна-то отправлялась из Москвы совсем хворая.

Аввакум завалил Ивана и Марину двумя охапками сена, стрелец-возница тронул лошадей, и протопоп заскочил в сани уже на ходу.

Второй месяц ехали на санях. Ехали, ехали… Позади остались Переславль-Залесский, Ярославль, Вологда, Тотьма, Устюг Великий, Соль-Вычегодская, Кайгород, Соль-Камская, Верхотурье, Туринский острог, Тюмень… Оказывается, и тут люди жили. И все у них было, как у людей: свадьбы, похороны, праздники, моления, работа. Много работы. И только подневольным седокам да их возницам не было до всей этой жизни дела. Все мимо, мимо. У Корнилки два зуба успели вырасти… Вот у кого судьба! Десяти дней от роду взят человек под стражу и отправлен за три тыщи верст на выселки.

Аввакум, отворив тулуп, заглянул к Марковне.

– Ничего?

– Ничего, батько!

– Теперь уж скоро! – Закрыл тулуп, поддернул треух на голове.

Бороду уже выбелил иней. Аввакум снял рукавицу, прикрыл мехом нос и рот.

Дорога шла тесным, хлипким, как вытершийся веник, но совершенно непролазным лесом. На такие леса Аввакум уже насмотрелся. На всякое насмотрелся. От смотрин уже в глазах мельтешение и зуд. А как подумается, что у дороги-то этой, непрямоезжей, есть он, край и конец, – сердце вдруг жалостью вздрогнет. Самой дороги жалко. Человек ко всякой жизни привыкает, лишь бы жить! Дорога в Сибирь безмерно трудна, но утешительна. Неизреченны и неисчислимы красоты и чудеса земли: и горы – чудо, и степь – чудо, и лес, и небо, покрывающее твердь и живущих от плодов земли и животворящего небесного света и дождя.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации