Текст книги "Никон (сборник)"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр: Исторические приключения, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
Алексей Михайлович велел остановиться и, выйдя из кареты, приказал привести к нему детей.
Их было пятеро: три мальчика, две девочки. Одной девочке было уже лет, наверное, тринадцать, другой года четыре всего. Мальчики, синеглазые, черноголовые, смотрели смышлено и царя нисколько не боялись. Может, и не понимали, кто перед ними. Были они братьями, погодками, лет от семи до десяти.
– В лес ходили? – спросил детей государь.
Дети улыбались, разглядывая его лицо, одежду, перстни на руках, и не отвечали: дураку понятно, что в лес.
– По грибы? – снова спросил государь, и ему опять не ответили: в корзинах не зайцы же сидят! – Рано вроде бы грибам, не пора.
– Оно хоть и рано, – сказал старший из мальчиков, – только отчего же не пора? Самая пора.
– Это как же тебя понять? – изумился Алексей Михайлович. – Грибам, говоришь, рано, но самая пора.
– Когда грибов хоть косой коси – к войне. А ныне война.
– Поганок не набрали?
– Зачем поганки брать? – изумился смелый мальчик. – Хороших грибов хватает. Вон какие подберезовики, ни одного червивого.
– А белые есть?
– Белые свой срок знают.
Государя разговор весьма утешил, и он не спешил расстаться с ребятишками. Обошел всех, осматривая в корзинках лесную добычу.
– И впрямь хороши грибы! Вот бы отведать.
– Забирай, – сказал мальчик. – Мы еще сбегаем. Куда пересыпать-то?
– Даром отдаешь?!
– Так я же их не покупал.
Ребята и девочки охотно протягивали царю корзинки.
– Бери! Бери! – говорили они дружелюбно.
– Ну, спасибо! – растрогался государь. – Что ж, я тоже отдарюсь. За каждый гриб будет вам пряник.
Мальчик подумал и покачал головой.
– Тут вон петушки! Махонькие совсем. Больно много пряников получится.
Царь совсем развеселился.
– Что же ты обо мне печешься?
– Да вдруг пряников-то у тебя не хватит.
– Как это не хватит?! – Алексей Михайлович, играючи, принахмурился. – Да ты знаешь, кто я?
Мальчик быстро глянул на него и опустил глаза.
– Должно быть… царь.
– Царь! – обрадовался Алексей Михайлович. – Как же ты угадал? Царской шапки-то на мне нет.
– Угадал, – вздохнул мальчик. – Вон какие вокруг тебя! Бородатые, пузатые, а помалкивают. Один ты говоришь.
Свита царя заколыхалась от вальяжного, полного добродушия смеха.
Грибы царь забрал себе на жаркое, детям насыпали полные корзины пряников и сверх того поставили перед ними еще два мешка.
Царский поезд тронулся в путь.
Алексей Михайлович, садясь в карету, сказал Ордину-Нащокину:
– Узнай, чьи ребятишки. Коли родители согласятся, в ученье возьми к своим киевлянам – смышленые.
12
В походе Алексей Михайлович завел обычай всякий день обедать с разными людьми из своей огромной свиты. Ночевать приходилось иной раз в крестьянских избах, за стол многих не посадишь, обижать же людей ненароком – хуже всего. Нечаянную обиду всю жизнь помнят.
На стану в деревне Федоровской с государем обедали Никита Иванович Романов, Глеб Иванович Морозов, митрополит Корнилий, а за вторым столом, у двери, архимандриты монастырей Спасского в Казани, Саввино-Сторожевского и Спасо-Ефимиевского в Суздале, с ними еще двое: стольник князь Иван Дмитриевич Пожарский и царский ловчий Афанасий Матюшкин.
Походный обед царя был незамысловат. На первое щи, на второе каша с гусем да пирог с рыбой. Из питья – квас и пиво.
Перед обедом митрополит Корнилий благословил пищу. Царь, садясь за стол после молитвы, радостно вспомнил:
– День-то нынче какой! На четвертое июня приходится святитель Митрофан, патриарх Константинопольский. Первый из константинопольских патриархов. Бог ему за праведность послал сто семнадцать лет жизни.
– Жизнь была иная! – сказал Никита Иванович, недовольно возя ложкой в оловянной тарелке: щей не терпел, но у царя в гостях и редька слаще пряника.
– Что мы знаем про чужую жизнь? – не согласился государь. – Отец Митрофана епископ Дометий приходился римскому императору родным братом. Однако ж и ему, принявшему веру Христа, в Риме не было защиты, за море пришлось бежать, в Византию.
Никита Иванович, глядя куда-то над столом, с му́кой на лице торопливо выхлебал щи и откинулся спиной к стене, переводя дух. Покосился в сторону царя.
Алексей Михайлович ел неторопливо, по-крестьянски подставляя под ложку кусок хлеба.
«Где только так выучился?» – изумился про себя Никита Иванович и, не в силах сдерживать кипевшего в нем раздражения, сказал:
– У них было куда бегать. Византия – не Кострома.
За столом потишало. Глеб Иванович сообразил, что Романов ведет речи негожие. Промолчать – значит быть с царским дядюшкой заодно; с полным ртом закудахтал:
– Экося! Царев батюшка, великий государь Михаил Федорович, царство ему небесное, не бегал в Кострому, но изошел из нее. А, изыдя, укрепился в Москве. Ныне же великий наш государь, изыдя из Москвы, будет и в Смоленске и много дальше, ибо все это – русская земля.
– Ох, Морозовы! – покачал головой Никита Иванович. – Государь, кто тебе первым поклонился, помнишь?
– Помню, Никита Иванович, – сказал царь, принимаясь за гуся. – Первым был ты.
– Так могу ли царю своему, желая ему одного только добра, правду говорить?
– Изволь, Никита Иванович. Я правду жалую, ты же знаешь.
– Я-то знаю. Но не все про то знают. Помнишь ли ты, государь, как ходил под Смоленск боярин Михайло Шеин?
– Да где ж мне помнить? Мне тогда и пяти лет, наверное, не было.
– Ну а мы с Глебом Ивановичем хорошо все помним. Не правда ли, Глеб Иванович?
– Шеина казнили по боярскому извету, – вспылил Морозов. – Вины за ним не было!
– Не о том речь, что с воеводою сталось, – сказал ядовито Никита Иванович. – Речь о том, что сталось с царевым войском. Ну где нам с Литвою воевать? Били они блаженной памяти царя Ивана Васильевича, били царя Бориса, в плен взяли царя Василия Ивановича Шуйского. А что до Шеина… В поход он пошел со многими пушками и со многими людьми. Вернулся же без единой пушки, а людей с ним осталось тысяч с пять. А знаешь, Глеб Иванович, сколько с ним на Смоленск ходило? Это я, как «Отче наш», помню. Тридцать две тысячи конных и пеших. И сто пятьдесят восемь пушек! А пушки-то какие! Не чета нашим.
От гнева седые брови Никиты Ивановича сошлись, а лицо, как у малого ребенка, съежилось в кулачок.
Царь развел руками:
– Что ж теперь поделать-то, Никита Иванович? Не вертаться же? Мы еще до Вязьмы не дошли, а воеводы наши уж города у неприятеля воюют… Дома-то сиднями сидеть тоже нельзя. Вороги на издревле русской земле христианскую веру под корень изводят. Знать такое и не заступиться – тоже грех.
– «Грех»! «Грех»! – не сдержался Никита Иванович. – Вот как побьют нас латиняне, как навалятся всей силою, так, глядишь, снова Москвы-то и не удержим. Вот это будет – грех! Всем грехам грех!
– Бог милостив! – Государь перекрестился, кивнул на стол, где сидели архимандриты. – У батюшки моего Пожарский был, и у меня, слава богу, Пожарский есть.
Улыбнулся порозовевшему Ивану Дмитриевичу.
И тут в избу быстро вошел Борис Иванович Морозов.
– Гонец, государь! Дорогобуж отворил ворота!
Царь выбежал из-за стола, обнял Бориса Ивановича, обнял Никиту Ивановича.
– А ты говоришь! А ты говоришь!
Обнялся со всеми, кто был на обеде. В избу вошел сеунщик.
– Рассказывай, братец! Рассказывай! – прервал его поклоны государь. – Что за война была?
– Войны, великий государь, не было. Твой, государь, боярин Федор Борисыч Долматов-Карпов, тебя ожидая, послал малый отряд проведать дорогу к Дорогобужу. А с отрядом увязались вяземские охочие люди. Польский воевода как увидел, что на него войной идут, так сразу со всем своим войском ушел из города в Смоленск. Дорогобужские же мещане твоему войску тотчас ворота открыли, а к тебе послали выборных с поклоном.
Государь в порыве снял с себя золотой нательный крестик и надел на гонца.
– Ради радости нашей государской! Носи! Покормите гонца, коня ему дайте самого доброго!
И уже с нетерпением поглядывал на сотрапезников. Подошел к Матюшкину.
– Афанасий, сходи за Томилой Перфильевым. Пусть с обоими подьячими у меня будет тотчас, чтоб с бумагами, с чернилами, и сеунщики пусть тоже будут наготове!
Трапеза торопливо закончилась.
Митрополит Корнилий прочитал молитву, и государь отпустил от себя сотрапезников. Тут же появился Перфильев с Ботвиньевым и Никифоровым.
– Говорят, что на войне человеческих слов из-за пушек не слышно. Ан слышно! Не пушки, а наши с вами грамотки город Дорогобуж нам поднесли. Ботвиньев и Никифоров, вы садитесь и тотчас пишите во все другие города. Каждый день такие грамоты пишите, без моего напоминания, а ты, Томила, в Москву пиши. Порадуем царицу, царевен и святейшего Никона.
Государь подошел и взял лист, с которого тайные царевы люди Ботвиньев и Никифоров списывали текст для грамот в польские пределы. Пробежал глазами знакомый текст: «И вот теперь всем извещаем, что богохранимое наше царское величество, за Божиею помощию собравшись со многими ратными людьми на досадителей и разорителей святой восточной церкви греческого закона, на поляков вооружимся, дабы Господь Бог над всеми нами, православными христианами, умилосердился и чрез нас, рабов своих, тем месть сотворил… И вы бы, православные христиане, освободившись от злых в мире и благоденствии прочее житие провождали… Прежде нашего царского пришествия разделение с поляками сотворите, хохлы, которые у вас на головах, постригите, и каждый против супостат божиих да вооружается. Которые добровольно прежде нашего государского пришествия… верны нам учинятся… да сохранены будут их домы и достояние от воинского разорения».
Письмо было тяжеловато, но сочинил его Алексей Михайлович сам и, подумав, менять ничего не стал. Разные письма веру в их подлинность могут пошатнуть.
Поглядев, как подьячие лихо помахивают перьями, Алексей Михайлович и сам взял перо.
Перфильев предупредительно выскочил из-за стола, но государь остановил его:
– Сиди, сиди! Я на окошке. Света больше.
Алексей Михайлович решил пожаловаться на бояр князю Трубецкому – не один Никита Иванович пугает сокрушением войска и разором царства. Недовольных больше, чем довольных. Одни и впрямь поляков боятся, помнят польские колотушки. Другим дорожные неудобства характер портят. В крестьянских избах ночевать, конечно, и вонюче, и блошисто, еда скороспелая, дорога тряская.
«Едут с нами отнюдь не единодушием, – писал государь, – наипаче двоедушием, как есть облака: иногда благопотребным воздухом, и благонадежным и уповательным явятся, иногда зноем и яростию, и ненастьем всяким злохитренным, и обычаем московским явятся, иногда злым отчаянием и погибель прорицают, иногда тихостию и бледностью лица своего отходят лукавым сердцем. Коротко вам пишу, потому что неколи писать, спешу в Вязьму…»
Закончив писать, государь беспомощно глянул на дверь. Царево письмо должен принять в свои руки думный дьяк, дьяк кликнет подьячего, подьячий писарей. Писаря с великим трепетом запечатают письмо и вернут подьячему. Подьячий – дьяку. Дьяк, испрашивая гонца, доложит о царском письме боярину Борису Ивановичу Морозову. Морозов прикажет кому-то из бояр, боярин пошлет за окольничим, окольничий за стольником. Стольник явится сначала к окольничему, окольничий пошлет его к боярину, боярин к Борису Ивановичу. Борис Иванович кликнет думного дьяка, дьяк велит принести письмо подьячему…
Томила Перфильев, не отрывая руки от листа, поднял голову:
– Государь, коли письмо готово, я его запечатаю и тотчас же отошлю.
– Отошли! – обрадовался царь. – Так-то скорее будет.
Отнес письмо на стол Томилы, весело поглядывая на своих верховных подьячих. Как раньше не догадался – свой нужно иметь приказ, свой собственный, где всякое дело будет и тайным и быстрым. И никого в том приказе из бояр или окольничих – не иметь!
Томила Перфильев на глазах царя запечатал письмо и ушел передать гонцу.
Ожидая Томилу, Алексей Михайлович опять сел возле окна и вспомнил с тоскою гнев Никиты Ивановича.
«Судьбой Шеина пугает… А погубители Шеина – не поляки, московская медлительность. Ждали, пока Смоленск с голоду перемрет, а дождались короля Владислава. Восемь месяцев без толку под стенами толпились! А пушки – верно! – были громадные! Сто пятьдесят восемь пушек!.. Спешить нужно… Всем спешить… Покуда Ян Казимир соберет войско, Смоленск надо взять».
Вернулся Перфильев.
– Быстрехонько! – похвалил государь. – У меня к вам троим повеление: приглядите мне таких же, как вы, людей, быстрых и для тайного дела годных… На войне поспешать во всем надо. Не будем мы поспешать, другие поторопятся. Послужите мне с душою, и вам будет от меня милость и благодарение.
Сказал и пошел поднимать свой чудовищно громоздкий и огромный табор, чтоб ехать в Вязьму.
13
В Вязьме государев полк стоял неделю. Это были дни нетерпеливого ожидания и всяческой поспешности. Первым делом Алексей Михайлович выпроводил из города своего второго воспитателя Долматова-Карпова:
– Передовой полк Никиты Ивановича Одоевского под Смоленском, а пушки в Вязьме, – Вязьму у литовцев, слава богу, еще Василий Третий отвоевал!
Во все стороны отправлены были гонцы с приказом: коли города сами не сдаются – брать их приступом, без мешканья. Перед войсками противника не выстаивать, неизвестно чего ожидая, но нападать, разбивать, изгонять!
Дождавшись полного сбора своего полка, растянувшегося на дорогах, Алексей Михайлович 11 июня выступил из Вязьмы.
Первый стан его в этом походе был в селе Чоботове. Сюда-то и примчался счастливый вестник воеводы боярина Василия Петровича Шереметева – сдался город Невель.
Через три дня в Дорогобуже новая радость: сеунщик князя Темкина-Ростовского привез сеунч о взятии Сторожевым полком сильной крепости Белой.
Некогда эта крепость спасла многие русские земли и города от большого разорения.
В 1634 году король Владислав, которому воевода Шеин поклонился всеми знаменами, пошел на Белую в надежде после громкой победы под Смоленском легко овладеть и этим ключевым городом. Но русские вдруг дали бой, да такой бой, что литовский гетман Радзивилл перекрестил Белую в Красную. Потери у поляков и литовцев были столь велики, что король Владислав отказался от дальнейшего похода и предложил русскому царю начать мирные переговоры.
И вот Белая, не уступившая когда-то польской силе, вернулась в лоно Русского государства. Государь велел митрополиту Корнилию служить благодарственный молебен, а воеводам князю Михайле Михайловичу Темкину-Ростовскому да Василию Ивановичу Стрешневу отправил похвальную грамоту.
В тот день шли к Смоленску скорее обычного. Государь ездил вдоль войска на коне, поторапливая пеших и конных.
– Царь-то у нас развоевался! – с усмешкой говорил Никита Иванович Романов, не страшась, что про те его разговоры государю обязательно доложат.
14
Царь – развоевался, а патриарх – разбушевался. В страхе жила Москва. Люди Никона по доносу и без доноса врывались в дома мещан, дворян и даже бояр в поисках латинянской змеиной хитрости ереси.
Иконы!
Московские инокописцы, соблазнясь красотою итальянских привозных икон, стали писать святых апостолов и саму Богоматерь как кому вздумалось, без строгости, без канона. Патриарх ужаснулся, когда обратил наконец внимание на новомодные иконы. Испорченные писцами книги – это еще не беда, книга – редкость, не всякий поп книгу читает. А вот икона вхожа в каждый дом. Икона у царя, икона и у крестьянина. А коли все иконы порченые, кому царство молится? Кому?
Вопрос об иконах явился на соборе. В тот же день Никон, отслужа литургию в Успенском соборе, стал говорить гневливое слово против икон франкского письма.
Царица с царевнами и ближними боярынями стояла за запоною.
«Господи, – думала царица, – слава тебе и моление нижайшее, что послал ты царю моему такого светлого мужа, как Никон».
«Господи! – огнем горела царевна Татьяна Михайловна. – Мой грех на мне, но коли счастье, мне данное, не от дьявола – слава тебе господи! Слава тебе господи!»
И боярыня Федосья Прокопьевна Морозова, бывшая в тот день с царицею в Успенском соборе, заслушалась Никона, загляделась на него, воина Господня, твердого, несокрушенного.
Но не ведали царственные и сановные женщины, какой искус уготован им уже через несколько минут.
Закончив поучение, Никон дал служителям собора знак, и четверо отроков принесли большую, в рост человека, икону «Рождество Христово». Лицо Девы Марии, склоненное над пресветлым младенцем, было умильное, розовое от нежной материнской ласки, прекрасные глаза ее сияли, руки были живые, каждая жилочка из-под кожи видна.
– Вот! – закричал Никон на прихожан, тыча пальцем в икону. – Вот оно, блядство латинянское! Змея, обвившая саму душу нашего святого православия.
Повернулся к попам:
– Взираете?! Да каждый наш погляд на сию икону – шаг к погибели. Не Богоматери вы поклоняетесь, но дьяволу в образе женщины. Тут и сиськи-то чуть не наружу! Срам! Содом и гоморра! Эй, принесите-ка мне копие!
Ему подали копие для разделения агничной просфоры, и, сойдя с алтаря, Никон встал перед иконою и двумя ударами ослепил изображение…
– О-о-ой! – прокатился под сводами стон женщин.
– То дьявол стонет! – сказал Никон, и каждый шелест его одежды, каждый шаг его стал слышен в огромном храме. – Несите! Несите! – закричал он на служителей.
И те приносили новые иконы святых, и Никон поражал копием каждого святого в глаза.
– А теперь отдадите эти иконы государевым стрельцам. Пусть пронесут по всем улицам Москвы, а бирючи пусть возвестят: «Кто отныне будет писать иконы по сему образцу, того постигнет примерное наказание!»
Царица не видела ослепления икон, зажмурилась.
Татьяну же Михайловну словно приковали к щели. Хоть все в ней и захолодало от ужаса, но глядела на казнь, ни разу не сморгнувши.
«Быть беде, – подумала боярыня Федосья Прокопьевна. – Он ни перед чем не остановится. Да только не один он упрямый…»
15
В тот день, глядя на ослепленную богоматерь, заходилась в слезах вся бабья половина Москвы. Мужчины отводили от икон глаза – смотреть стыдились, да ведь и страшно!
Показом дело не кончилось. Из дома в дом шастали патриаршьи дети боярские.
Иные люди отдавали порченые иконы с радостью, словно от лиха избавлялись. Но не все были покладисты.
Некий сын купеческий, когда патриарший человек, подойдя к иконостасу, вынул нож и стал выскребать лик Иоанну Крестителю, топором рубанул по спине иконоказнителя. Патриаршие люди в страхе побежали из дому вон, но скоро вернулись с подмогой. Тогда сын купеческий пальнул по пришедшим из ружья и убил стрелецкого десятника наповал. Началась осада строптивого дома. Купеческий сын палил из разного оружия метко, калеча государевых стрельцов и патриарших детей боярских, а потом из дому потянуло дымом. Сам поджигатель поднялся на узорчатую башенку, загородясь от пуль и огня иконами нового письма: хотел доказать людям, что новые иконы столь же святы, как и старые.
Осмелевшее воинство кинулось к дому. Пожар погасили, сына купеческого из башенки вынули и, мстя за смерть начальника своего, за раны свои и позор, побили чем ни попадя. Когда опамятовались – защитник новописаных икон уж и не дышал.
В дом боярина Глеба Ивановича Морозова по иконы приехали архимандрит Илларион, князь Мещерский и с ним трое стрельцов под командою Агишева. Стрельцы, впрочем, остались за воротами.
Встречала незваных гостей боярыня Федосья Прокопьевна. Помня, как патриарх колол глаза неугодным иконам, перепугалась.
– Смотрите! – говорила она архимандриту, князю и стоявшему за их спинами Агишеву. – Упаси нас господи, если что не так!
Илларион был в смущении. Морозовы – не те люди, чтоб перед ними власть выставлять. Борис Иванович поныне первый царю советчик, да и сама боярыня чуть ли не в подругах у царицы.
«Господи, пронеси!» – молился про себя архимандрит, оглядывая иконы в домашней церкви.
Больше боярыни боялся углядеть новописаную икону. И углядел, да не одну, но сделал вид, что все тут законное и богоугодное. Ходили и в светлицу. Здесь все иконы были древние, замечательного письма, Илларион даже повеселел.
– У меня в чулане еще много! – сама напросилась боярыня.
В чулан вошли вдвоем, и тут Илларион шепнул Федосье Прокопьевне:
– В церкви-то три иконы нехороши: «Благовещение», «Введение во храм» и образ святой Катерины. Уберите, не хочу, чтоб глаза иконам кололи.
Боярыня покраснела до слез, закивала головой, зашептала:
– Уберем! Уберем! Только куда девать?
– Закопайте, – посоветовал Илларион.
16
Через неделю после памятной литургии патриарх Никон обошел все самые большие иконописные артели, начав с Оружейной палаты.
Проходил по мастерской медленно, переводя глаза с иконы на икону, и, ничего не сказав, удалялся.
На Патриарший свой двор ехал уставший, но вполне довольный: запретных икон никто уже не писал. Более того, Никон сам видел, что у некоторых икон лики выскребены, видел, как знаменщики торопились переписать новомодные иконы по-старому.
Перебирая в памяти прошедший день, вдруг вспомнил о Стефане Вонифатьевиче. Вспомнив, приказал везти себя не домой, а сначала в монастырь старца Савватия: охотник был по натуре, дичь током крови своей чуял.
Видеть старца Савватия не пожелал – больно честь велика для инока. Велел провести себя к знаменщикам.
– Да у нас всего-то один Сафоний, – сказали Никону. – Старый совсем.
– Покажите старого, коли нет молодого! – Никону стало весело: как все меняется в жизни. Когда-то входил в дом Стефана Вонифатьевича дрожа коленками, а ныне у Стефана в своем дому небось коленки дрожат!
Монах с бородою, совершенно серебряной, льющейся тонкой струйкой по черной рясе до пояса, увидев перед собою патриарха, пал к ногам его в великом восторге: такой чести сподобился!
Никон, довольный столь бурным изъявлением монашьей радости, поднял старика с пола, благословил, облобызал, а потом только уж и обратил свои взоры на лики святых, писанные рукою благонамеренного Сафония. Да и обмер!
Все тут было латинянское. Всё – блуд и срам!
– Да ты – еретик! – просипел Никон: горло перехватило.
– Воротник? Где-е? – приставляя ладонь к уху, прокричал Сафоний. – Не-ет! Это не воротник.
Патриарх подошел к огромной, на треть стены, иконе «Вседержителя». Бог был изображен грозным старцем. Волосы вздыблены, рыжая борода как солнце, рука на книге судеб мужская, мясистая. Глаза старец скосил яростно. В самом сидении его было что-то неспокойное, мятущееся. У ног черепахою – праведник! Поглядел Никон – «Боже ты мой! Праведник – сам Сафоний».
Поворотился к другой стене, а там «Адам и Ева».
На лбу Никона пот выступил.
Груди у Евы большие, белые, соски розовые, нежные. Ноги голые и живот, да и все, все! И лишь на самое страшное для глаз монаха место волосы золотые ручейком сбегают.
– Да тебя в сруб! – топнул ногой Никон, вперяясь глазами в Еву.
Монах опять не расслышал угрозы и, подойдя к Еве, погладил белое ее плечо.
– Как живая! Погляжу иной раз, а она будто улыбается… Эх, в молодости бы так писать… Сам-то до умного не додумался. А тут парсуну привезли. Поглядел – и заплакал. Пропала жизнь. Но от обиды и сила вдруг взыграла. Взял доску и давай писать. Что бы ты думал?! За две ночи – все готово! Свечей, правду сказать, уйму сжег.
– Скажи ему! – Никон подтолкнул Арсена Грека.
– Эта икона – латинского письма! – крикнул Арсен Грек на ухо Сафонию.
– Почему латинского? – покачал головой старец. – Красивая икона. Зело! Зело! Я, глядя, плачу… Бог сподобил чудо совершить.
– Дьявол! Дьявол тебя в когти схватил! – заорал Никон старику. – Это же голая баба!
– Где у тебя глаза? – изумился Сафоний. – Тебе-то, патриарху, не пристало дурнем быть. Оттого и голая, что Ева.
– Какая же это Ева! – клокотал яростью, брызгал слюной Никон. – Это баба! Баба! Такая же, как из бань в снег сигают.
– Баба она, конечно, баба, – согласился Сафоний. – Адам – мужик, а Ева, – он развел руками, – баба. Так бог устроил.
– Адама и Еву писать не запрещено! – кричал Арсен Грек знаменщику на ухо. – Но запрещено писать с латинских икон.
– Кто же мог запретить?! – удивился Сафоний, тыча рукою в Еву. – Бог нас такими создал. Бог! Запретить Богово нельзя. Кто запретил, тот дурак. А может, и хуже, чем дурак.
Сафоний отошел от Евы, никак, видно, ей не нарадуясь.
– Зело! Зело!
Никон схватил его за плечи, встряхнул.
– Тотчас, при мне, соскреби и замажь, ибо сие есть богохульство.
– В уме ли ты, называющий себя патриархом?
И увидал в лице стоящего перед ним человека голую, как кость, – власть. Отшатнулся, щурясь, посмотрел на Никонову свиту.
– Экая волчья свора. А ты – первый среди них волк! – Ткнул Никону в грудь пальцем.
– В сруб его! – Губы Никона были белы, но сам он был красен, и кулаки у него дрожали. – В сруб!
Сорвался с места, ударом кулака сшиб Сафония на пол, с размаху, так, что хрустнуло, наступил ему ногой на грудь – так лягушек давят.
– Огнем окрестить! И все это! Огнем!
Когда Арсен Грек догадался взять Никона под руку, чтобы увести на воздух, рука патриарха была мокрая.
17
Келейник Тарах натерпелся от патриарха, на ночь глядя. Все ему не так, не этак.
Потребовал воды для ног – горяча. Разбавил – холодна. Принес ту же самую – опять горяча.
Никон сам видел, что противничает напрасно. Вконец осердясь на весь белый свет, лег спать, но сон не шел, молитва на ум не шла, и ночь никак не кончалась.
Под утро он провалился в тяжелый, зыбкий сон и тотчас услышал неотвязный, наглый стук.
– Как смел?! – рявкнул на Тараха.
– Помилуй, святейший. От князя Пронского к тебе.
– Подождут до утра.
– Да ведь утро.
– Все равно подождут.
Но из-за двери сказали громко и властно:
– Нельзя ждать, святейший!
В комнату быстро вошел полковник Лазорев.
– В Москве чума.
18
Никон шел служить в Благовещенскую церковь. Лицо его было закрыто черным платком, пропитанным розовым маслом и окропленным святой водой.
Что-то было не так на соборной площади, что-то было тут странное. Но Никон оставался спокоен. Он чувствовал в себе это властное холодное спокойствие. Ничто его не пугало.
Перед Успенским собором он остановился, поклонясь надвратной иконе Богоматери, да и прозрел.
Пусто на площади. А тишина как в полночь.
При солнце полночная тишина. И пусто. На всей площади они вдвоем с келейником Тарахом.
«Колокола-то звонили, что ли?» – стал вспоминать Никон и не вспомнил.
И в храме пусто. Священство да князь Иван Васильевич Хилков.
Под благословение князь подошел как-то боком. Благословясь, сказал:
– Уже в трех местах ожгла. Князь Михайло Петрович Пронский велит в приказах окна кирпичом закладывать.
Никон тотчас поворотился к Тараху:
– Ступай на Патриарший двор. Пусть и у нас окна закладывают. В монастыри – никого не пускать.
Никон облачился. Начал службу, зная, что за запоною царица с царевнами.
Служба шла, а божественные слова пролетали, не задевая ни совести, ни ума. На одном из выходов остановился перед Богоматерью, поглядел и понял: простит, все простит. Посмотрел на Спаса, в ярые глаза его, в черные зрачки, и отвел взгляд. Сердце загорелось нетерпением: нельзя времени терять! Моровую язву по воздуху носит, а воздух не лужа, не обойдешь.
Зайдя в алтарь, сказал священнику:
– Главенствуй!
Разоблачился, прошел за запону к царице. Она смотрела на него с надеждой.
– Ехать надо, – сказал он ей тихо. – Тотчас закладывать лошадей и ехать.
19
Полковник Лазорев с тремя сотнями драгун рысью прошел Москворецкими воротами и, оставляя стражу на каждом перекрестке, пересек Царицын луг и через Хамовники выехал к Калужским воротам, запретив здесь движение всем без разбору.
Вскоре по этому пути промчали наглухо затворенные кареты, охранявшиеся спереди, с боков, сзади. Промчали так, словно кто гнался за ними, но сразу же за московской стеной сей скорый поезд перешел на движение медленное, опасливое, со многими остановками.
Направлялись в Троице-Сергиеву лавру, но уже на первый стан, устроенный на закрытой деревьями поляне, пришло известие – дорогу перебежала чума.
Не мешкая, снялись с места.
– Куда? – спросила Никона царица, не отпуская со своих рук младенца Алексея.
– За леса, к хорошей чистой реке! Там и переждем заразу, – твердо ответил Никон.
Царица успокоилась. Хорошо, когда есть человек, который знает, где спасение.
Драгуны Лазорева и он с ними ловили разбежавшихся из тюрем сидельцев. Двое охранников умерли, и сначала разбежались сторожа, а потом, выломав двери, горемыки сидельцы.
– Не дураки они в городе смерть ждать, – решил Лазорев и выехал с отрядом за город, ожидая беглецов не столько на дорогах, сколь на малых тропинках.
И верно, чуть ли не сорок татей выловил, и ушло, правда, столько же.
Не все, видно, за городские стены стремились. В одну из ночей ограбили двор купца Ковригина.
Утром Лазорев поехал к Ковригину, чтоб учинить допрос, а слободские люди вокруг двора засеку ставят – чума.
Купец Ковригин на крышу залез, плачет, грозится, притащил мешок с деньгами, пересыпает из мешка в меру и обратно.
– Выпустите! Не дайте помереть! В монахи постригусь!
Клянет всех нещадно: Пронского, Хилкова, а больше всего патриарха.
– Антихрист проклятый! Колол глаза святым иконам Никон, а наказание от Бога нам, страдальцам. Изловите Никона! Всем вам погибель будет, коли не прибьете дьявола.
Чумному рта не зажмешь, ничего ему уже не страшно.
Лазорев велел зевак разогнать. Дивное дело! От чумы все по щелям разбрелись, как тараканы, а на чумную дикую речь – вот они.
Чумные речи, как сама чума, – заразны. Стали людишки в толпы сбиваться, юродивые на папертях заголосили. И все в одно слово:
– Пусты наши церквы, Бог покинул нас, сирот! Сатане головой выдал!
Лазорев во всех шумных местах был со своими драгунами, никого, впрочем, не трогая и ни во что не вмешиваясь. На ночь глядя, вернулся ко двору Ковригина. Тревожил его купец-сумасброд.
Летнему дню конца нет. Лазорев за день задеревенел в седле, однако ж и ночь покоя не сулила.
Поменял возле ковригинского двора караулы. Солдаты все крепкие, десятник – человек расторопный и не дурак.
– Поеду спать, – решил Лазорев. – Любаша небось извелась, ожидая.
Тут и звездочка на небо вспрыгнула. Словно в свете-то белом и тишь, и благодать.
И только Андрей поводом шевельнул, чтоб домой ехать, на заборе появилась баба, сиганула наземь и кинулась бежать.
– Пали! – крикнул Лазорев драгуну с карабином.
Тот растерянно повернулся к полковнику:
– Как же это?.. В бабу?!
– В чуму!
Лазорев спрыгнул с седла, выхватил у драгуна карабин, навел, прицелился – убил. Грохот выстрела сорвал с гнезд галок. Завизжали, заклубились в небе. И тут еще трижды пальнули. С другой стороны двора. Лазорев на коня, помчался вокруг зачумленного двора.
– Убежал! – крикнул ему драгун. – Трое было! Двое вон они, не шевелятся, а третий в проулок ушел.
– Догнать! – приказал Лазорев. – Один останется, двое – в погоню.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.