Текст книги "Никон (сборник)"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр: Исторические приключения, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)
– Это зачем же я свою лошадь жрать бы стала? – засмеялась Маланья, пугая смехом и дерзостью невиданной монахов и крестьян. – Мне бы вас, бессовестных, слопать!
– Ведьма! – У Федьки пена изо рта пошла. – Не по зубам тебе человек с крестом! Не по зубам!
Спросили дьячка, видел ли он волчицу.
– Не видел, – покрутил головой дьячок. – То, что в купчей слова перевернулись, – точно. А волчицы не было. Да и вокруг саней следов было много, целая стая лошадь разорвала.
Терентий Ивлев, домашний палач Кучума, черный, высохший, согнутый болезнью пополам, тоже говорил против Маланьи:
– Угрожала она мне, ведьма, что сделает таким же черным, как потолок в моей избе. И точно. Три года сох – и вот поглядите-ка на меня теперь, добрые люди! Сжечь ее, ведьму!
– Угрожала Терентию Ивлеву? – спросили судьи Маланью.
– Угрожала. – Маланья не запиралась. – Угрожала ему, потому что он – тать, свел корову у нас три года тому назад.
– Как же ты узнала?
– Мне многое ведомо. Поглядите на его рожу! Хороший человек разве стал бы палачом?
Злы были люди можарские. Один вспомнил то, другой – другое, третий – про больную голову, будто сонного и пьяного накрыла Маланья подолом…
Во время суда Федька Юрьев все бегал на улицу. Со дня порчи никакая пища в животе у него долго не держалась. Глядя на все это зло, судьи приговорили: Маланью, колдунью, сжечь.
Суд шел на Сретенье. Омрачить праздник побоялись, отложили казнь на завтра.
Заперли Маланью в амбар на господском дворе и собак вокруг посадили.
Тут можарские люди опомнились: веселое ли дело человека живьем спалить. Побежали к Паисию с подарками. Игумен был суров. Всех, кто пришел со взятками, велел бить кнутами, и били.
Обозлившись, можарцы объявили Федьке, что в патриаршие земли не побегут. Патриаршие люди быстренько собрались и уехали, не грозя и не споря. «Не к добру», – подумалось можарцам.
Глава четвертая1
Пока вершилось ужасное Маланьино дело, Анюта ни жива ни мертва отсиживалась в коровнике. Чего греха таить, боялась Анюта, как бы не вспомнила на пытке Маланья про нее.
Все же, как ни страшно за шкуру свою дрожать, – когда близкий человек в беде, свой страх недорог.
Спорхнула ночью Анюта с печи, оделась потихоньку и побежала к Маланьиному горькому амбару.
Висела морозная дымка, снег скрипел – в Москве слышно.
Прибежала-таки Анюта на боярский двор. Людей – никого. Собаки цепные, человека завидя, из будок повыскочили и, как волки, уселись молча вокруг амбара и стали ждать Анюту, чтоб разорвать, коли подойдет.
– Маланья! – крикнула Анюта издали.
Маланья, узнав голос, отозвалась:
– Зачем пришла, Анюта? Уходи, пока не увидели.
– Нет никого. А пришла спросить, чего мне сделать, чтоб вызволить тебя. К амбару не подойти, псы больно голодны.
– Ничего не поделаешь, девушка. Помни меня и молись. – Может, черта позвать? Ты научи как, я позову.
– Богу за меня молись, девушка. Богу! И ступай. Караульщик греться пошел. Не ровен час увидит тебя.
Тут в доме дверь хлопнула.
Заплакала Анюта и бежать. Бежит к селу, а сама думает, не позвать ли маленького лешего, может, он вызволит Маланью. Только подумала, обдало ее снежной пылью, выросла из-под земли тройка белых лошадей в серебряной сбруе. Саночки узорчатые, голубыми цветами расписаны. Возок пуст, а на месте кучера Ванюшка-леший.
– Звала? – спрашивает.
– Звала.
– Садись и приказывай.
Как во сне села Анюта в саночки. Шевельнул Ванюшка вожжами, и поплыла земля-матушка, снегами белыми укутанная, из-под легких полозьев. Скрипят полозья как правдашние, а следу никакого.
– Не шибко ли кони идут? – спрашивает Ванюшка, а сам вожжи натянул слегка – кони сгоряча лесок перемахнули.
– Не шибко! – говорит Анюта, а у самой дух захватило.
Дух захватывает, а страха нет. Кони волшебные, сани заморские, кучером – леший, а страха нет: человека спасать едет.
– Темновато нынче, – вздыхает Ванюшка, – была бы полная луна, я бы тебе голубых каменных цветочков нарвал.
– Баловство это, – говорит Анюта. – Вези меня поскорее к вашему главному лешему, дело у меня спешное и страшное.
– Атаманом у нас Федор Атаманыч, папаша мой. Имя его не позабудь. Любит он, чтоб его с уважением величали. И помни: о чем бы ни спросил, правду говори, не то плохо будет.
– Я сызмальства неправды не говаривала, – ответила Анюта и увидала вдруг, что кони идут шагом по лесной дороге.
Навстречу лошадь. Бочку с водой леший везет.
Глядит Анюта – глазам не верит: вместо лошади-то сам Андрей Кучумович. Анюта потихоньку Ванюшку торк.
– Никак барин наш?
– Он самый.
– Страсть-то какая.
Ванюшка смеется.
– Будет знать, как людей мучить. Проснется завтра, пощупает косточки и скажет: «Будто всю ночь воду на мне возили», а про то невдомек, что и вправду воду на нем возят по ночам.
Лес помаленьку расступился, на поляну выехали. На поляне избы. Широкие – по четыре окна в ряд, – под избами, для тепла, коровьи катухи. Собаки брешут. Деревня как деревня. Разве что окошки поярче светятся, а в одной избе из окон-то аж пламя. Анюта ахнула, а Ванюшка ничего. Значит, так надо. В эту избу и зашли.
Переступила Анюта порог и зажмурилась. Будто радуга в глаза ударила. Слышит голос женский:
– Не пугайся. Открывай глаза, смотри, пока смотрится.
Послушалась Анюта и видит – в красном углу Радуга сидит.
Расшивает шелками платье. В кокошнике росинки непросыхающие. Глаза большие, а неспокойные. Будто бы в них реки ласково льются.
Покосилась Анюта влево – печь. Покосилась вправо – стол. За столом на лавке лешие сидят. В конце стола – стул, а на стуле Федор Атаманыч. Глаза у него зыркие, сам куда как лохмат.
Поклонилась Анюта сборищу.
– Здравствуйте, лесные люди! Здравствуй, Федор Атаманыч!
– Будь и ты здорова! Зачем пожаловала?
– Беда у нас в Можарах. Собираются монахи Маланью, дьячка Ивана жену, за колдовство ее сжечь.
– На то они и монахи, чтоб людям житья спокойного не давать. Да и люди ваши хороши. Сами злому потатчики.
– Правда твоя, Федор Атаманыч!
– То-то и оно, что правда. Спрошу сейчас, может ли мой народец помочь твоему горю.
Залопотали тут лешие промеж себя. Кто уткой крякает, кто ветром гудит, кто травушкой шепчет. Полопотали, полопотали – примолкли.
Федор Атаманыч на Анюту и не смотрит. Отвернулся, а все же разговаривает:
– Хочешь навек с бедой распрощаться, девушка?
– А как же! Хочу!
– Тогда у нас оставайся. За Ванюшку тебя сосватаю. Дом большой дам, скотины сколько пожелаешь. Останешься?
Екнуло у Анюты сердце. Слыхала про то, что заблудившихся баб лешие в жены берут. А все же твердо отвечает:
– Нет, Федор Атаманыч!
– Чудные люди! – крякнул в сердцах главный леший. – О спокойной, сытной жизни мечтают, а с человечеством своим распрощаться не могут. Пеняй на себя, девушка. Много горького на роду тебе написано.
– Так ведь в человечестве меня любовь ждет!
Засмеялся Федор Атаманыч.
– Любви твоей – миг.
– С меня мига довольно, лишь бы не обошла!
– Ну вот что, – нахмурился Федор Атаманыч, – ступай, Анюта. Про нас молчи.
– А как же Маланья-то?
– Жива будет! – рявкнул Федор Атаманыч и кулаком по столу грохнул.
Полетело все тут в тартарары, и очутилась Анюта во дворе у себя, в хлеве коровьем. Побежала в избу, а на крыльце Емельян.
– Куда бегала?
– Коровам сенца подбросить. Холодно нынче.
– И то, – согласился Емельян. – Работница ты у меня.
2
Утром против церкви, на площади, подручные Терентия Ивлева складывали высокий костер. Возле них крутился дьячок Иван. Без шубы, почитай, в исподнем. Просил все:
– Ребятушки, вы дровишки-то посуше кладите! Чтобы жаром сразу обдало, чтоб не мучилась.
Ударил колокол, созывая людей на погляденье.
Собирались медленно, собирались, как на праздник: одеты в новое, в лучшее. Незнакомое дело поджидало их.
Объявился вдруг наборщик Федька Юрьев. Крикнул с коня:
– Последний раз спрашиваю: пойдете на новые святые земли, к святейшему нашему государю и патриарху Никону?
Люди ему не ответили.
Настегал Федька коня и был таков. Тут как раз от боярского дома подводы поехали.
– Везут! – понеслось по площади. – Везут! Везут!
3
Маланью возвели на помост. Монахи нарядили ее в черный балахон с белым крестом.
Черный, скрюченный Терентий Ивлев принес веревки и смоляной факел. Взошел на помост священник.
Маланья стояла, прислонившись к столбу, белая как снег. Смотрела в небо. Редкой синевы было небо над Можарами в тот час.
Священник начал что-то говорить ей, но Маланья махнула на него руками.
– Не мешай!
Звонкий возглас ударился в тишину, и тишина лопнула, будто первый ледок на луже. Люди, ожидая великого колдовства, попятились, загалдели, отвлекли Маланью. Она посмотрела на возню вокруг ее высокого помоста и пожалела людишек:
– Вы все повинны в моей лютой смерти, но я вас прощаю. Вы неразумны! А вас, черные коршуны! – крикнула она монахам. – Вас я с места моего недосягаемого проклинаю на веки веков! Пусть каждый мой крик обернется для вас криком тысячекратным! Пусть каждая моя слеза прольется на вас рекой! Да поглотит вас земля! Да смоют вас чистые воды!
Игумен Паисий взмахнул черным платком. Палач ловко сунул Маланье в рот кляп, схватил руки веревкой, намертво приторачивая к столбу. Рысцой сбежал с помоста священник. Сошел с помоста, похваляясь бессердечием, Терентий.
Медленно высек огонь, запалил факел, поднял его над головой, глянул весело на Маланью, подмигнул ей и замахнулся вдруг бешено. Забилась на снегу в падучей баба. Факел полетел в поленницу. Взмыло пламя.
И, перекрывая все крики, зарокотал бас можарского дьячка:
– Малаша, не бойся! Дровишки сухие!
Маланья услышала это, и вдруг ей почудилось, что не под ее помостом забушевал огонь. Горит земля. Маланья видела, как одна за другой, кутаясь в черный дым, вспыхивали можарские избы.
– Конец свету! – крикнула она, но во рту сидел кляп.
И тут кто-то из толпы, не выдержав, отвернулся от костра и увидал, что деревня пылает.
– Горим!
– Горим! – завопили можарцы и, тотчас забыв о Маланье, бросились к избам.
По избам шныряли чужие. Вытаскивали скарб. Узлы на коней, а в избу факел.
– Разбой! Разбойник Шишка пришел!
– Шишка грабит!
Разбойники жгли и грабили.
Монахи попрыгали в возки и, настегивая лошадей, помчались к монастырю. За ними не гнались.
А костер пылал. И трах-та-та-тах! – раскатилась огненная поленница. То Анюта жердиной шуровала.
– Оглох?! – дьячка шикнули по морде.
– Анюта?
– Держи! – сунула топор в руки. – Веревки руби!
Дьячок подпрыгнул на месте, охнул и с ревом кинулся к помосту.
Хрясть! Хрясть!
Маланья на руках. Закрыл телом и опять сквозь огонь.
Вышел. Пылали грива, борода, рубаха. Рухнул. Покатился по снегу. Затих.
Нахлестывая лошадей, катил на санях с дочками, с женой Емельян. Анюта наперехват.
– Стой, дядька!
Остановился. Подхватил Маланью, бросил в сани.
– Э-эх!
Умчались.
4
Погорельцы сидели в церкви, подпаленные, пограбленные, побитые. Ребятишкам хорошо было. Одной семьей большими ложками из больших чашек хлебали. Погреба не горят, в несчастье папаньки с маманьками не скупы на еду, да и мяса жареного было много!
Взрослым сладкий тот кус горло драл. Молчали. Каждый свое думал. А чего придумаешь?
И отворились двери настежь. И пришел Федька Юрьев.
– Ну?! – спросил Федька.
– Чего ну-то? Поехали, что ли? – откликнулся Никита.
– Теперь все едино, – согласились мужики.
– То-то!
Поднялся Петр, вывел своих детишек из круга.
– Неужто остаешься на пепелище? – спросили.
– Не пустовать же ухоженной земле? Кто поправит дедовские могилы без нас?
– Сам дурак – другим головы не задуривай! – крикнул Федька. – Под боком у Шишки живешь.
Смолчал Петр.
Зашумело, загалдело – начались скорые сборы в дальнюю дорогу. Легки были на диво, да никто не давился.
5
Луна не смела показать сияющего своего лица, но и от облаков, за которыми она хоронилась, был свет, и в этом туманном, качающемся свете леший Федор Атаманыч видел окоченевшую душу убитой деревни. Возле черных пепелищ, там, где положено быть крыльцу или хотя бы порогу, лежали на снегу скрюченные комочки степеннейших и добрейших из всего косматенького племени – домовые, их жены – кикиморы, их детишки.
– О-о-о-го-го-ооо! – затрубило горе в просторной груди лешего.
– Ууу! Ууу! Ууу! – тонюсенько откликнулось в утробах бесстыдно торчащих на виду у всего белого света черных печей.
И Федор Атаманыч встрепенулся и заплакал, и слезы у него были как бисер, ибо плакал он уже от радости: не все мертво, будет жива деревня. Взрослые домовые погорели, померзли, а детишек распихали по укромным местам.
Ходил Федор Атаманыч от печи к печи, собирал уцелевших косматеньких чад, клал их на грудь, в тепло шубы.
Постоял благодарно над подпольем, превращенным в землянку, где остался с семейством сеятель Петр. Потормошил мелкотню, сидевшую на груди.
– Запомните доброго человека! На таких стоит русская земля.
И цапнул за кончик хвоста подлую Изморозь, которая уж успела втиснуться в подполье. Вытянул, встряхнул.
– Совесть-то где у тебя?! Смотри, спущу в прорубь, пощекочут тебя раки клешнями.
Кинул за спину, и бедная Изморозь в страхе рассыпалась и повисла иголочками в воздухе.
– Ванюшка! – позвал тихонько Федор Атаманыч.
– Здесь я, батюшка.
– Ты, говоришь, трижды Маланье показывался?
– Трижды, батюшка.
– Что же она не смекнула-то?
– Испугаться – очень испугалась.
– Знать, об одной себе думала… Грешат люди, а коченеют на морозе домовые.
Федор Атаманыч пошел от деревни прочь, но на околице остановился, обернулся и, подняв лапы, словно бы сгреб облака в охапку, и из этой серебряной косматой кудели посыпался обвалом снегопад, накидывая на черное белое.
Луна в небесной прорехе сверкала, как лед, и печаль разлеглась на земле от края и до края. И сказал Федор Атаманыч, положив лапу на Ванюшкино плечо:
– Завидуй родственничкам, Дремучим Лешакам, те осенью провалятся сквозь землю – и нет им дела ни до зимы, ни до людей.
Ванюшка промолчал, ему не хотелось проваливаться, ему даже в их лесное селение не хотелось. К Анюте бы, служить ей потихонечку, невидимо, смотреть на нее и желать доброго.
6
Кудеяр ничего не знал о можарском пожарище. Он объезжал округу на сто верст и более. Чтобы стоять за правду, за обиженных, нужно знать, сколько неправды кругом. Долго не навоюешь, не ведая, куда дороги ведут.
Послал ему Бог вступиться за первых беженцев, спасавшихся от Никона. На ярмарке в селе Парамонове повязали двух женщин да старика, по старику и сыскали, повезли в Рязань в двух санях. С приставом было пятеро стрельцов. Кудеяр выехал на большак по проселку, как зверь на ловца. Из-под горки коня понудил стременами – хоп, хоп, хоп! – и очутился перед санями пристава.
– Кто таков?! – крикнул пристав с испуга: уж больно хорош да черен конь под седоком.
– Я-то – Кудеяр, а ты кто? Кого сцапал?
– Эй! – махнул рукою пристав стрельцам, ища в сене саблю. – Хватай его! Хватай!
Кудеяр выстрелил, пристав замертво выпал из саней, лошади понесли. Стрельцы, не дожидаясь следующей пули, кинулись в лес…
Кудеяр догнал переднюю лошадь, остановил, кинжалом перерезал веревки на руках-ногах старика.
…До самой ростепели рыскали по дорогам люди воеводы в поисках Кудеяра. Расспросы только страх нагоняли: всадника на черном коне видели чуть не в каждой деревне, а зачем приезжал, куда отбыл? Нигде, однако, он больше не появлялся: либо это заезжий, случайный человек, либо… оборотень.
А Кудеяр жил в землянке спасенного им старца – Киприана. Старец был келейником епископа Павла Коломенского, сосланного Никоном в дальний северный монастырь. С Киприаном из подмосковного села Коломенского бежали три семейства. Год прожили на грибах да ягодах, изредка заваливая лося или добывая тетерок. На ярмарку за мукой ходили. Без хлеба русскому человеку жизнь невкусная и голодная.
Леса кругом вековечные, свободного места поблизости нет, значит, своего хлеба не будет, посеять негде. И потому Киприанова паства собиралась уйти в Гуслицу. Там глуше, простора больше, и уже деревеньки есть, никому не подвластные.
7
Кудеяр сначала ждал подснежников.
Он и сам тосковал по дороге, и конь ему жаловался. Для лошадей мужики за день срубили сарай, застелив земляной промерзший пол еловым лапником. Кудеяр дал денег, и мужики у верных людей купили наконец и муки вволю, и овса лошадям.
Однажды утром, по двойному солнышку, когда оно вытягивалось среди вершин деревьев, как выпущенный из яйца желток, Кудеяр услышал зарянок и на косогоре, обращенном впадиной к солнцу, увидал золотое гнездышко мать-и-мачехи. Цвела, не дожидаясь, пока снега сойдут.
Здесь, сидя на пеньке, думал Кудеяр думы серьезные и горькие. Вот убил он человека ради спасения себя, Киприана и двух женщин, и сколько еще лягут головой в пыль, в зеленую траву? Такова цена справедливости, справедливости ли? Отнять жизнь у того, кто отнимает у других свободу, кусок хлеба, честь – не велика ли цена? Чья десница направила руку твою, Бога или Сатаны?
И вставала перед глазами ухмыляющаяся рожа трактирщика. Как сладко всей этой погани измываться над людьми, которые живут трудом и боятся Бога. Федька Юрьев – длинные руки Никона – Божьего гнева не опасается. Насмотрелся толмач Георгий на сильных мира сего. На господина глядят по-овечьи, а повернутся к слугам – и вот уж и волки.
Мертвела душа. Что может один человек, даже с именем Кудеяр, поделать со всей неправдой? Вот она, зима, вот они, снега! Попробуй перекидай лопатой снег себе за спину? За спиной-то снег снегом и останется…
Воззрился на желтые цветы, радостно толпившиеся на солнышке.
– Будь как будет!
Услышал – зарянки всполошились, засвистали, перебивая друг друга. Кудеяр остался сидеть, как сидел, но голову наклонил, чтоб за спиной у себя видеть. Из лесу вышел Киприан.
– Хорошее место выбрал. Тут и солнышко теплее. – Подошел ближе.
Кудеяр поднялся с пенька, уступая место.
– Прости меня, – сказал Киприан, протягивая своему спасителю что-то черное, волосатое. – Я сидел-сидел и надумал: возьми себе мое единственное имущество. Говорят, сие смирялище от самого Ивана Большого Колпака.
– Да что это?
– Власяница… Мне она уже ни к чему, тело старость смирила. Ты ее не теперь примеряй, а когда время придет.
Кудеяр, вспотев холодным потом от нутряного, неведомого в себе ужаса, принял подарок.
– Ишь, напугался! – Старик погладил Кудеяра по лицу. – Это не теперь тебе носить… Потом.
8
Птиц в лесу прибывало, лягушки по ночам тягались с соловьями. Соловей сам по себе, а лягушка если и запоет в одиночку, так чтоб всю свою болотную братию разбудить. И пойдут хоры! Одно болото курлычет, так что на соснах свечечки к звездам за огнем тянутся, а другое болото молчит, слушает да и грянет разом – и такая это музыка, что небо пучину за пучиной разверзает и само будто ухо Господа Бога. И у человека душа превращается в ухо. Слушай! Слушай песнопения весны, ибо на трелях да пересвистах поднимается колос души, как в поле – от теплого весеннего дождя.
У Кудеяра, однако, на болотных трелях взыграло вдруг озорство. Принес как-то в полдень бабочку Киприану. Тот огорчился:
– Зачем убил красоту невинную?
Кудеяр пальцы разжал, ладонь раскрыл, бабочка и полетела.
– Не пора ли напомнить о себе? – любуясь полетом, спросил то ли у бабочки, то ли у старца.
– Зачем тебе рисковать попусту?!
– Кудеяру, отче, слава дороже сотни воинов.
– Что же ты задумал?
– Да вот заскучал на постной каше, с воеводою хочу пообедать.
Изумился старец:
– С воеводой?!
– Мне, отче, доводилось и с правителями стран сиживать за одним столом, но та моя жизнь пропала. – И поклонился вдруг старику. – Отпусти со мной трех мужиков, верну целехонькими. Деньги в Гуслице пригодятся.
– Как тебе откажешь, коли ты жизнь спас и мне, и матерям детушек малых… Но молю тебя и Бога в свидетели призываю – не убивай!
– Я бы и пристава не тронул, но когда один против шестерых… Помолись за меня, грешного!
Перекрестил старец Киприан разбойника Кудеяра и, отпуская с ним отцов семейств, молился дни и ночи.
И во все дни разлуки по вершинам дерев ходил ветер и не было тишины в лесу.
9
Город Пронск древен и славен, однако нет ему большой жизни возле матерой Рязани.
Князья пронские все равно что князья деревенские перед рязанской спесью. Впрочем, княжеские времена быльем поросли, сменились временами воеводскими, и в нынешней Рязани воеводами сиживали далеко не первые люди, а в Пронске совсем даже не последние.
В то лето пронским воеводой был Телепнев, но не из тех Телепневых, что служили московским государям послами и товарищами послов в Турции, в Крыму, в иных иноземных странах, а всего лишь их родственник, Василий Васильевич.
Была у Василия Васильевича страсть, которой он предавался круглый год без какого-то ни было для себя ущерба и ни в ком не вызывая ни зависти, ни порицания. Василий Васильевич любил рыбу ловить. И признавал он ловлю не сетями, не переметами, но удочками и вершами.
Вода в Проне все еще не вошла в берега. Рыба кормилась в заводях, паслась в луговых травах, и улов у князя Василия был в то утро на удивление.
Потянул он вершу одной рукой – тяжело, потянул двумя – тяжело. Тут уж со всей силы, поднатужась, рванул, завалил в лодку, а верша полным-полна, словно ее силой напихивали. Сидевший на веслах слуга аж руками развел.
– Воистину воеводская ловля!
Просиял Василий Васильевич.
– Погляди, рыба-то какова! Всяких сортов и размеров.
– Вот бы костерок да тотчас и заварить ушицу! – раздался сильный голос совсем рядом.
Воевода со слугой обернулись – лодка под парусом. Парус уж свернут. В лодке трое. Подтекли к воеводе, как сама тихая Проня, не плеща ни веслом, ни кормой.
Человек, пожелавший ушицы, поклонился.
– Приветствую тебя, воевода Василий Васильевич! Не обессудь за дерзость, но дело у меня к тебе государское, тайное.
И, нацепя на багор узелок, передал воеводе. Воевода, изумившись, узелок снял, развязал, развернул, а в тряпице – грамота с печатью, но писана бог знает по-каковски.
– От кого сие?!
– Дозволь обо всем на берегу слово молвить, – поклонился человек, передавший грамоту.
Поплыли к берегу.
Здесь иноземец – а на русского этот неведомо откуда взявшийся на Проне человек ни обличьем, ни речью с гнусавой картавиной никак не походил – достал из походной сумы плоскую, обшитую сафьяном доску, раздвинул и превратил в стул. Поставив стул на траву, он сел, разведя почтительно руками.
– Изволь, воевода, меня простить, что сижу перед тобою, но я княжеского рода и удостоен пожизненного права сидеть с шапкою на голове в присутствии моего короля.
– Но кто же ты есть?! – Воевода по московской привычке чуть не обгадился, струсив перед иностранцем. А тут еще такой иностранец, что не знаешь, стоять ли, в ногах ли у него лежать.
Иноземец любовался зелеными просторами и словно забыл о воеводе. И Василий Васильевич, изловчась, шепнул своим слугам, чтоб немедля разложили костер и варили уху, заправив ее для крепости водкой, и чтоб чашки-ложки песком выскребли.
Как только люди воеводы занялись каждый своим делом, иноземец обратил свой взор на Василия Васильевича и достал для него еще одно сафьяновое стуло.
– Садись, дворянин Телепнев, ближе и послушай меня со вниманием.
Стульчик оказался не ахти каким удобным, но ради почета как не потерпеть?
– Тебе, слуге государя, ведомо, – начал неторопливо иноземец, – что господари Молдавии не единожды просили твоего великого самодержца принять их, вместе с землями и с народом, под могучую царскую руку, под сень крыльев российского орла. Пусть твоя милость не требует от меня открыть имя мое. Только убедившись в твоем расположении, я доверю тебе наитайнейшую тайну.
– Отчего мне не быть в расположении к тебе? – сказал простой на слово Василий Васильевич. – Только изволь прежде сказать, от кого сия грамота, потому как ежели она от государева супостата, то и разговаривать мне с тобой неприлично, и на стуле твоем сидеть никак нельзя.
– Успокойся! – улыбнулся иноземец. – С тобой говорит друг и о дружбе.
– Да не поляк ли ты все-таки? Не швед ли? Не вражий ли какой чухонец?
– Я – испанец, православный христианин, ибо служу православным господарям молдавским! – Иноземец достал с груди перстень с камнем, пускающим голубые огни, и, положив в ладонь, поднес к глазам воеводы. – Смотри на сей бриллиант. Если свет его помутится, стало быть, речь моя лжива. Впрочем, этот перстень назначен тебе, но об этом позже.
У Василия Васильевича в паху даже мокро сделалось от такого обещания. Он и вообразить себе не мог, сколько же стоит такой перстенек.
– Думаю, тебе известно, благороднейший Василий Васильевич, что господарь, твой тезка, Василий Лупу ныне свергнут и заключен? В Истамбуле, в Семибашенный замок… Его старшего сына ошельмовали, то есть подрезали перегородки носа, обезобразили, словно эта отвратительная казнь может помешать ему занять престол. – Иноземец снова поднес перстень к глазам воеводы. – Видишь, как чист, как безупречен этот драгоценный сосуд света! Но слушай теперь с особым вниманием. У Лупу есть еще один сын, совсем юный. Вот его-то и его казну мы собираемся укрыть в России, в каком-либо неприметном городе. Ты смекаешь?
– Смекаю, – кивнул Василий Васильевич.
– Пронск подходящ, чтоб укрыть князя и его казну?
Василий Васильевич стал красен, как рак в кипятке.
– Залогом нашей договоренности станет этот перстень. – Иноземец взял воеводскую руку и, примерясь, водрузил его на безымянный палец. Но тотчас спохватился и потянул перстень обратно. – Может быть, я ошибся в выборе?
– Упаси тебя господи! Не ошибся! – Василий Васильевич проворно подогнул пальцы.
– Ладейщики! – кликнул незнакомец лодочникам. – Вот вам за работу.
Отсчитал каждому по пяти ефимков и махнул на них руками. Ладейщики поспешили в лодку, подняли парус, и лодка скрылась за излучиной, будто ее и не было.
– У меня, однако, деньги на исходе, а предстоит еще неблизкая обратная дорога, – вздохнул ходатай молдавского княжича.
– Сколько тебе надо? – спросил воевода с готовностью.
Иноземец достал из-за пояса парчовый мешочек, подкинул на руке.
– Совсем тощий стал. Чтобы его подкормить, нужно талеров… двести.
– Двести? – поежился воевода.
– И коня еще, и дорожных две сумы, для коня и всадника, чтобы миновать ямские дворы.
Поглядывая на перстень, воевода отошел к своим людям, и один тотчас ускакал в город.
А уха между тем поспела, речная, сладкая ушица, из доброй дюжины всяческих рыбьих племен, от ершей до стерляди.
– Изволь, господин, отобедать со мною, пронским рыбарем, – пригласил воевода гостя, указывая на расстеленную на лугу скатерть.
И было вино к ухе, и были пироги, и всякая дичь, и полбока осетра.
– Выпьем первую чашу за государя за царя и великого князя Алексея Михайловича! – провозгласил воевода.
Выпили, и гость сказал:
– Когда наш государь пьет чашу за государя, то всегда стреляют из пушки, – и, выхватив пистолет, пальнул в воздух.
Вторую чашу пили за здоровье наследников господаря Василия Лупу, и по приказу воеводы все три стрельца, которые хранили тишину воеводской рыбалки, пальнули из пищалей.
Пока хлебали ушицу, прискакал из города слуга, привез деньги и пригнал оседланную лошадь.
Гость тотчас поднялся, и воевода Василий Васильевич обнял его на прощанье и облобызал.
– Проводи меня несколько на коне своем, гостеприимный рыбарь! – попросил иноземец. – Я должен сказать тебе наедине тайные слова, по которым ты узнаешь человека от моего повелителя.
Они сели на коней и поехали к лесу. И слуги воеводы, не беспокоясь, пили и ели, удивляясь чужеземцу, и садились на маленькие стулья, которые он оставил в подарок.
Воевода все не возвращался да не возвращался, и, когда уж все вдруг обеспокоились, выскочил из лесу человек в чем мать родила. Он шатался, как пьяный, потрясал руками, но помалкивал. Слуги тоже сначала онемели, потом кинулись к голому, а это сам Василий Васильевич, и во рту у него здоровенный кляп. Кляп с горем пополам вытащили, а Василий Васильевич все молчал да молчал, и слуги не знали, как им быть. И заорал наконец воевода, трясясь от злости:
– Да что же вы стоите? Гоните за ним! Ищите его!
Слуги бросились все к лошадям, а воевода совсем вышел из себя, ногами затопал, как заплясал.
– Про меня-то забыли, что ли?! Дайте же хоть попону стыд прикрыть!
Поскакавшие искать разбойника вернулись ни с чем: на одной дороге засека, деревья крест-накрест повалены, на другой дороге лошади о железные шипы ноги покололи.
– Не Кудеяр ли это был? – спрашивали друг друга слуги и стрельцы.
– Кудеяр, он самый, – признался воевода.
– В город скакать? Людей поднимать?
– Ищи ветра в поле! – досадливо колотил себя по ляжкам обманутый Василий Васильевич.
– А что же делать-то?!
– Верши поеду проверять. Их у меня двенадцать, а проверил одну.
Воевода сел в лодку и поплыл по Проне, и верши все были полны, и воевода радовался.
– Рыбы на ефимок, а убытку двести рублей! – шептались слуги. – Своими руками денежки отдал. И коня в придачу.
– Двух коней-то.
– Выходит, что двух, да одежу, да сбрую с седлами, да еды с овсом на неделю. Вот он, Кудеяр, каков!
– Кудеярище!
10
Киприан, послушав мужичков своих, которые рассказывали наперебой, как Кудеяр с воеводой ел-пил, как дарил воевода Кудеяру деньги и лошадь, как провожал в лесочек, где сам, по вежливой просьбе, перстень вернул, одежду с себя скинул, связал в узел, на своего коня погрузил, – решил сто рублей, подаренных мужикам, принять, а лошадей – упаси господи. Лошади меченые. Их-то небось и высматривают на ярмарках да у ямских трактиров. Оставаться более на старом месте Киприан тоже не пожелал, за мужиков боялся, как бы не соблазнились разбойным непутевым житьем. В Кудеяре души не чают. Очень переживал старец, вновь отправляя всех троих в село Сараи купить три телеги да трех лошадей, чтобы было на чем семейства в Гуслицу везти. Потому и переживал, что Кудеяр вместе с ними отправился.
Не пустые те были страхи. Уже на обратной дороге, когда мужики ехали каждый в своей телеге, на своей лошади, завернули к одной помещичьей усадьбе на водопой.
У колодца никого, а на помещичьем дворе гомон, вопли.
Кудеяр напоил коня – и в седло. Говорит мужикам:
– Поите и вы своих лошадей да езжайте прочь! Погляжу, что тут делается.
– Как же мы тебя оставим одного? – обиделись мужики, хоть и страшно им было.
– Я не один, у меня мой конь. Торопитесь, говорю, – и направился к усадьбе.
Ворота были распахнуты, толпа мужиков и баб расступилась перед всадником, и Кудеяр выехал к самому крыльцу, перед которым двое холопов распластали на желтой соломе худую, с торчащими позвонками, как у обглоданной рыбки, бабу и, поплевывая на руки, ожидали приказания начинать. Справа от крыльца в очередь стояли, прикрывая руками стыд, голые бабы, мужики, детишки.
Помещик, толстый, как боров, вытаращил на незваного гостя маленькие, налитые кровью глаза. Он и рот разинул, и кулаком замахнулся на гостя незваного, но нагрубить не успел. Грохнул выстрел, и огромная туша, покачавшись, как ванька-встанька, покатилась с крыльца, под ноги оторопевшим холопам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.