Текст книги "Никон (сборник)"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр: Исторические приключения, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)
– В баньке с дороги попарю. Хлеб-соль у меня есть. И выпить найдется. Сосед лихую бражку заваривает: кружку выпьешь – стоишь, а две – так уж и на четвереньках.
Братья смеются, Малаха по плечам поглаживают, а руками в ту сторону тычут, где леса да болота… Понял Малах, о чем братья знать наперед всего желают. Голову опустил.
– В лесу все ладно. А вот Саввы нет.
У братьев глаза – как козочки на задних ножках. Поднялись – и ни туда ни сюда, один страх в них. Малах руками замахал:
– Живой он! Живой!.. Пришли они с Енафой из леса в церковь, а тут князь Мещерский со своей дружиной нагрянул, всех мужиков не нашенских забрал в солдаты. У царя-то, вишь, война нынче!
Испугался: ну как братья повернутся да и пойдут вспять, а бедная Енафа с дитём да со старухою среди болот мыкается.
Поглядел Малах братьям в лица и сказал:
– У Енафы сынок родился. В тот же день, как Савву в солдаты увезли. От страха, должно быть. Хороший ребенок. Одна беда – некрещеный. Енафа из лесу никак не хочет идти, а попа в глухомань тоже не позовешь. Еще и выдаст.
Братья тут вдруг замычали, руками замахали, слезы у них по щекам текут, опять принялись Малаха обнимать, а он в ум никак взять не может: чего это с ними?
Посморкались братья, слезы утерли и, поклонясь Малаху, пошли… слава богу, в лес. Тут и смеркаться стало.
Идя к себе в деревню, посчитывая первые звездочки, Малах все ж сообразил, отчего плакали братья-молчуны. От радости небось! Ежели Савва им как брат, а скорее как сын, то Енафино дитё им словно бы и внуком приходится?
Он шел домой широко, будто гору с плеч скинул, и вдруг стал, топнул ногою, кулаком махнул:
– Да будьте же вы прокляты, отнявшие мужа у жены и отца у детей!
Ногой давил землю, словно паук смертоносный попал ему под лапоть.
– Господи! Неужто ты их в покое оставишь?
Да и сообразил: князь Мещерский у патриарха на службе. На небо поглядел в смятении. Перекрестился, а рука без силы, без воли.
– Убей меня, Господи! Только неправая нынче жизнь. Не божеская! Я сказал тебе, а ты как знаешь…
Домой пришел тихий. И в жизни потишал, раздумался… Ждал наказания себе господнего. Пождал-пождал да и забыл про свое неистовство.
5
Правитель Москвы, боярин князь Михаил Петрович Пронский, вопрошающе взглядывал на своего соправителя, боярина и князя Ивана Васильвича Хилкова. В Боярской думе ныне сидели сплошь окольничие. Бояре при царе – в походе. Большинство окольничих – люди молодые, усмешечек не таят. Пронского глупое это умничанье все-таки задевало. Щекотливость положения правителей и самой Думы заключалась в том, что все приговоры без одобрения Никона – пустой звук. Хозяин Москвы и царства – Никон. Хозяин – не приведи господи!
Дума на сегодняшний день свое высидела, но распустить ее у Пронского духа не хватало – Никон присылал человека сказать, что будет, ибо дела велико наитайнейшие. И никуда не денешься, приходилось ждать. У Пронского кошки по сердцу скребли. Ох, Никон! Нарочно опаздывает! Ему лишь бы величие свое выказать, ткнуть боярство носом в пол: вот вы кто передо мной, на подножье только и годитесь!
Пауза мучительно затягивалась. Хитрый Хилков дремал. Что ж, лучше уж подремать, чем вызвать недовольство собинного друга царя.
Чтобы пресечь улыбочки всех этих ни за что не отвечающих второстепенных думцев, князь Пронский достал два челобитья по делам ничтожным, решить которые он мог бы своей властью.
Первое дело о дворянине и дворне. Человек небогатый, почти бедный, дворянин получил в наследство огромный московский двор и дворню. Земли и деньги достались другому наследнику. Дворянин углядел в дворне пустых нахлебников, да и средств у него не было, чтобы кормить такую ораву. Среди дворни числились знаменщики, чеканщик и всякого рода строители, но дворянин работы им дать не умел и придумал для этих достойных людей дело самое подлое: велел им кормиться подаянием, а половину собранного – отдавать ему, их господину. Произошел бунт. Впрочем, без особой драмы – крови не пролилось. Дворянин отстегал плеткой беременную бабу, та скинула. Норовистая дворня в свою очередь выпорола дворянина и затолкала в холодный чулан его жену и детей.
Князь Пронский по своей простоте считал, что коли дело огласки не получило, так и слава богу. Большое наказание – многие сплетни. Наказанием дерзких не напугаешь, а только иных, таких же, на ум наведешь. Хотелось князю миром дело кончить: дворня повинится господину, а тот великодушно ее простит. Кто же помянет старое – тому глаз вон.
– Холопов, бичевавших дворянина, простить никак нельзя, – не согласился князь Хилков. – Холопов следует – для устрашения татей – бить на Лобном месте, клеймить и – в Сибирь.
– Всю дворню – в Сибирь! Ныне время неспокойное – война, – сказала свое решение Дума.
– В Сибирь так в Сибирь, – вяло согласился Пронский, – а может, дело до возвращения государя отложить?
– Можно и отложить! – тотчас пошел ему навстречу князь Хилков.
В это время двери Грановитой палаты торжественно раскрылись и в дверях появился Никон.
Стоял, опершись на сверкающий каменьями посох. Выждал, когда все взоры обратятся к нему, когда все встанут, приветствуя его святейшество. Тогда только и вступил в пределы палаты.
Шел медленно, сосредоточенный на чем-то важном, вышнем, и в то же время ласково, хотя и рассеянно, улыбался присутствующим. Сел на свое место. Сказал, обращаясь к Пронскому и Хилкову:
– Принимал посланника антиохийского патриарха Сербского и Болгарского Гавриила. Поднес мне сей патриарх и посланник книгу Василия Великого, тетради Кирилла Философа и жития святых царей сербских и патриархов.
Гавриил в действительности имел сан архиепископа, в патриархи его произвели оплошно в Посольском приказе, но Никону приятнее было принимать патриарха.
Князь Пронский не без ехидства оглядывал лица думных. Куда только смелость подевалась? Сидели развалясь, а тут подобрались, глазки вытаращили, морды даже у дураков набитых поумнели.
Велик страх за собственную шкуру. Вот уж кто учитель из учителей.
Никон тоже все это увидел и, разыгрывая смирение, шепнул Пронскому:
– Прости, князь, что вторгся… Решайте дела, решайте! Дела не ждут.
Князь быстро пересказал патриарху историю дворянина и дворни, а Думе предложил челобитье о пожаре.
В слободе за Земляным городом загорелся дом дворянина Кумахина. Сам Кумахин с половиною дворни в походе. Соседом же у него некий дворянин Мусяхин, человек преклонных лет. Мусяхина по болезни от службы царю отставили, и людей у него во дворе многое число. Когда дом Кумахина запылал, Мусяхин приказал ворота своего двора запереть и никого из дворни на пожар не пустил. Дом Кумахина сгорел, а с ним еще половина слободы. Рассказывают, что Мусяхин всякой беде соседа премного рад, а когда у того удача, идет в церковь и ставит свечу огнем вниз. Недружба Кумахина и Мусяхина приключилась пять лет тому назад. У Кумахина дочка пошла замуж за простого жильца, а тот воеводою стал. Дочка же Мусяхина выходила за воеводу, однако за глупое стяжательство, небрежение к имени государя, а проще сказать, за несусветную жадность и отсутствие ума зять Мусяхина лишился имени и отправлен в неведомый Енисейск.
На дознании Мусяхин сказывал: дворню на пожар к соседу он не пустил потому, что свой двор от огня берег. Его люди крышу и стены беспрерывно поливали водой и огню не дались. Все это правда, но свидетели говорят, что ветер в другую сторону дул.
Поразмыслив, Дума решила: коли огонь силен, надо спасать, что можно спасти, ветер – натура переменчивая. С Мусяхина за то, что свое спасал, спроса нет, а коли он даст погорельцам по милости своей десять рублей, то ему на том свете зачтется.
И тут Никон встал. Он и спохватился, что встал, – сидя надо было говорить! – но уж коли гнев на ноги поставил, то и слово свое уздою мудрости не удерживал:
– Слушаю вас – и плачу! Плачу! – Никон отер заблестевшие глаза. – Да как же невиновен? Зачем на слепоту сами свои же сердца обрекаете? Вы от правды отвернулись, глаза на правду зажмурили, но Бог-то все знает! Вы не глупого дворянина помиловали, простив ему злонамерие к ближнему, но самому дьяволу соорудили в душе своей кумирню. За нечувствие к чужому горю, за потачку царю тьмы и погибели сего дворянина… – повернулся к Пронскому.
– Мусяхин, – подсказал князь Хилков.
– …Мусяхина мы, патриарх и великий государь, приговариваем к смирению на Соловках. Земли его отписать половину на имя государя, половину отдать на церковь.
Никон сжал тонкие губы, глядя прямо перед собой, но каждому из думцев казалось, что патриарх смотрит на него.
Глухо, зато с необычайной поспешностью приговорили: «Быть по сему».
Патриарх сел, сказал спокойно, внятно:
– Теперь возьмем первое дело, какое мне пересказал князь Михайло Петрович Пронский и решение которого вы отложили до возвращения из похода великого государя… Дело о бунтах отсрочке не подлежит. Бунт – заразнее чумы, саму память о нем нужно закапывать на три сажени! Властью, данной мне великим государем, объявляю: глупого того дворянина, не совладавшего с дворней, – отослать в Сибирь. Там версты длинные, опасности многие. Думая о Боге и спасая себя, ума наберется быстро! Бунтовщиков беру на свое имя, жить им отныне на острове Кий, где во славу Господа ставлю я церковь. Кругом острова – вода. Коли и станут рассказывать о том, как дворянина выпороли, так разве что рыбам, а рыбы, слава богу, немы.
Слушали Никона затаив дыхание.
Воодушевясь, он приказал зачитать ему приговоры по делам воистину государственным, ради которых и собиралась Дума.
В Москву прибыл киевский войт Богдан Самкович с бургомистром. Ударили государю челом о подтверждении магдебургских прав и прочих привилеев города Киева. Все это было пожалованьем польских королей. Однако киевские старосты и каштеляны не очень считались с королевскими грамотами. Земли у города отнимали в пользу замка и католических монастырей, мещан заставляли давать корм войску, гоняли в извозы… Были у киевлян и особые просьбы: на устройство трех ярмарок в году, на варение меда для вольной торговли дважды в год под большие праздники, причем весь воск поступал в церкви на свечи и на пропитание нищих. С подобным челобитьем к государю обращался город Переяслав во время посольства Богдановича и Тетери. Государь город пожаловал, подтвердил и магдебургское право, и прочие привилеи.
Поэтому Боярская дума по всем статьям киевских челобитчиков, кроме двоих, сказала: «Быть по-прежнему», и Никон приговор Думы утвердил без замечаний, согласился он и с отказами. Киевские мещане, ввиду разорения города нашествием Радзивилла, просили на десять лет освободить их от ежегодного взноса в казну воеводы. Сумма взноса равнялась трем тысячам злотых. Дума и Никон сказали – нет. Не были возвращены городу земли, захваченные казацкой старши́ной.
– Нелепая статья, – сказал Никон недовольно. – Умные люди, а понятия никакого. Кто же будет ссориться с казачьим войском во время войны? Вот уж воистину – всяк печалится о той рубашке, что ближе к телу.
Дела были закончены. Никон встал, благословил Думу.
– Помолимся о ниспослании победы нашему государю и всему русскому войску: «И даждь им сердце мужественно на сопротивныя враги, ангела светла посли им, врагом же страшна и ужасна, запинающа же и погоняюща, и сердце их расслабляюща, и дерзновение в бегство претворяюща. Аминь».
6
Никон укрылся в своем тайном жилище. Здесь, вдвоем с Арсеном Греком, они готовили церковный собор, держа в уме постановления Константинопольского собора, который, учреждая на Руси патриаршество, заповедал русским пастырям искоренение церковных новин.
Арсен Грек потрудился на совесть, выискивая в обрядах московской службы отклонения от службы греческой церкви. «Новин» набралось немало, и теперь, составляя для собора документ, Никон выстраивал «новины» по степени их предосудительности.
Арсен Грек сидел за столом, готовый записывать, что ему скажут, но Никон медлил, и верный его подсказчик пришел ему на помощь.
– Наиболее тяжкие искажения проникли в саму жизнь верующих, – осторожно сказал Арсен. – Двуперстие вместо истинного троеперстия, сугубая аллилуйя, чтение в символе веры «истиннаго»…
– Не-ет, – сказал Никон дрогнувшим голосом. Он стоял к Арсену спиной, и тот видел, как побагровела шея у патриарха. – Все, о чем говоришь, – истина, но волк пожирает овцу не за то, что она знает о нем правду, а потому, что он – волк. Без государя мы только овцы… Нет, с этим надо обождать.
Дотронулся рукою до чела, поглядел на ладонь.
– Жарко. Схожу напьюсь…
Вышел в сени, где стояли жбаны с квасом и медом. Пить не хотелось, но не желал показать греку слабости на величавом своем лице… Постоял, взял серебряный ковшик, черпнул квасу. Выпил глоток и жадно допил до дна. Квас был крепок и так ударил в нос, что мозги прочистило тотчас.
Вернувшись в комнату, Никон взял у Арсена перо:
– Давай я буду писать, а ты говори.
Арсен никогда еще не стоял на лестнице жизни так высоко, как теперь. Ему нравилась в себе та храбрость, с которой он направлял патриарха, иной давно бы уж поплатился за ум и волю, но Арсен разгадал Никона. Никон был самодур для глупых, умных он брал на службу.
Статьи Арсен продиктовал спокойно, останавливаясь после каждой, чтобы выслушать возражения или уточнения. Однако Никон вел себя как прилежный писарь.
– Простые священники, – диктовал Арсен, – незаконно читают перед совершением литургии разрешительную архиерейскую молитву. Вошло в обычай оставлять царские врата отверстыми от начала литургии до великого входа… а это есть нарушение правила… При освящении храмов кладут мощи под престол. Попы дозволяют двоеженцам и троеженцам петь и читать на амвоне, что возмутительно. До сих пор, несмотря на патриарший указ, употребляются земные поклоны при чтении молитвы Ефрема Сирина. Недопустимо положение антиминса под покровом, вместо того чтобы полагать его на престоле открыто и на нем совершать таинство евхаристии.
– Рука устала, – сказал Никон.
– О пастырь мой! – улыбнулся Арсен Грек. – Твое терпение иссякло, а у меня иссякли замечания.
Никон отложил перо на полуслове: терпения на малое у него никогда не хватало.
– Допиши!
Ушел в сени выпить квасу. Вернулся с полным ковшиком, для Арсена принес.
– Выпей! Того, кто варил, – похвали.
Арсен Грек сначала поцеловал у патриарха руку, потом принял ковш. Никон, поглаживая бороду, взглядывая, как сверкают на пальцах изумруды и рубины перстней, пустился в размышления:
– Откуда, господи, взялись у нас неправые обряды? Кто ввел русских во искушение?
– Неграмотные переписчики.
– Неправда! – крикнул Никон. – Переписчик может титлу не ту написать, букву перепутать… Книги нам неправильные подсунули, вот что!
– Но кто и зачем?
– Кто?! – Никон засмеялся. – Латиняне! Знаем! Все их мерзости знаем. Когда крестоносцы захватили Константинополь, они первым делом сожгли правильные книги и напечатали поддельные. Не слыхал про этакое? Так слушай! По сей день те вредоносные книги печатаются в Венеции.
– Но зачем?! – искренне не понимал Арсен Грек.
– Да как же зачем?! Чтоб веру русскую испортить! Чтоб в молитве нашей крепости не было! Боятся они праведной веры, пуще смерти боятся.
«Неужели он верит тому, что говорит? – думал Арсен Грек, опуская голову. – Москали на подобные выдумки большие мастера…»
Представил себе, что будет, если эта версия проникнет в народ.
Никон в простоте душевной и впрямь верил в подмену книг. Чего еще ждать от вражьих детей латинян? Но у него было два ума и даже три: ум русский, и ум мордовский, и еще – ум патриарха… Помолчав, сказал:
– Попомни мое слово – враги мои, и Неронов среди них первый, будут говорить: Никон-де русский обряд по венецианским порченым книгам исправляет.
«Умен! – похолодел Арсен Грек. – Звериный ум. Знает, откуда будут когти и зубы. Надо ждать, что скоро затрещат хребты на дыбах».
– Чего раздумался? – спросил Никон, молодецки встряхивая гривой. – Кто мне на соборе поперек хоть слово скажет? Стефан Вонифатьевич? Был конь, да зубы у него повыпадали. Павел Коломенский? Этот себе на уме. Ум его и побережет от поперечного слова патриарху.
Арсен Грек лукаво улыбнулся:
– О пастырь мой, моя дума была не о великом… Ты давеча велел похвалить варщика кваса. Но что ему – похвала от слуги. А мастер сей всего-то в двух шагах – через сени.
– Будь по-твоему. Перебели листы, а я квасника проведаю.
…Отворив дверь в малую светелку, Никон увидал сидящую за рукодельем девицу с такой лебединой грудью, что на иное уж и глядеть не мог.
– Ах ты боже мой, какое рукодельице! – говорил он, приближаясь к девице.
– Да какое ж такое? – отвечала девица поспешно. – Ничего такого особливого.
– Ах ты боже мой! Да как же не особливое! – не согласился Никон, призадумавшись…
7
За завтраком, пребывая в прекрасном расположении духа, Никон затеял разговор о предметах зыбких и весьма опасных.
– Скажи мне, – говорил он, глядя поверх головы Арсена. – Правду скажи! Вот ты, человек великой учености, во многих землях и народах бывший, скажи мне, какой из народов по уму, по делам своим, по жизни – самый лучший? Кого русским людям не стыдно в пример себе взять, от кого и чему можно научиться и что, по-твоему, нам, русским, перенимать надо в первую очередь?
Разговоры эти были для Арсена Грека трудные. Юлить под пронзительным взглядом Никона невозможно, ложь, даже малую, тот чуял безошибочно и солгавшим – не прощал.
Арсен Грек заплакал.
– Помилуй бог! Чем я обидел тебя? – изумился Никон.
– Святейший патриарх! – Грек встал во весь свой прекрасный рост, поклонился до земли. – Прости мне слабость и глупость, но ведь страшно мне, подножию твоего сияющего престола, судить о предметах, о коих один Бог ведает. Хитрый ум мне подсказывает, каким ответом вернее всего угодить господину моему, но ведь я хочу служить тебе правдой, а не ложью. Ложью многие служат.
– Верно, – сказал Никон, – ложью многие служат. Садись и говори правду.
Арсен Грек сел, взял со стола затейливой работы серебряную чарочку и стал говорить, словно считывал слова с узорной вязи:
– Нет спору, русские люди обладают многими превосходными качествами. Они сильны телом и духом. В этом я убедился, сидя на Соловках. К чужой беде русский человек отзывчив, готов помочь, чем только может, и никогда не отделывается малой подачкой. Я замечал, что, помогая ближнему, русские как бы входят душою в тело просящего и действуют со всею страстью, будто сами подверглись испытанию. Такого участия ни в Европе, ни на Востоке не сыщешь. Но есть у русских качества, которые не только мешают им самим, но и приносят вред государству. – Поглядел на Никона. – Говорить ли?
– Говори.
Арсен снова уставился на чарочку.
– Русские люди на удивление недоверчивы ко всему иноземному. Для них – пусть плохое, но свое. Они чрезмерно уповают на свой ум, тогда как народы Европы сообща, перенимая новшества друг у друга, давно уже обзавелись многими приспособлениями и ухищрениями, которые облегчают труд. Скажу также о дурном. Русские люди завистливы. Сосед может отдать соседу последнюю рубашку, если у того сгорит дом, но тот же человек возведет на соседа напраслину, ежели тот, разбогатев, купит себе и жене своей дорогие шубы…
– Ты скажи, что есть помеха государскому благополучию? – прервал Арсена Никон.
– Господи! Да конечно же безделье! Загляни в любой приказ, вид у каждого важный, неподступный, но ведь никто ничего не делает.
– А это мы тотчас и проверим! – загорелся Никон.
8
Втор-Каверза сидел на том же месте, что и при Плещееве. Хозяева приказа менялись, но сметливый, верный, как пес, слуга каждому нужен.
О Плещееве давно забыли, жизнь потишала. Втор-Каверза раздобрел и сам уже полагался более на подручных, чем на собственную прыть.
День близился к половине.
Перья поскрипывали все слабее, слабее. Иные и вовсе замирали на полуслове, полубукве. Глаза писарей заволакивало непроницаемой загадкой, губы отмякали, отвисали, уши же, наоборот, оттопыривались в сторону первого стола, откуда могло последовать внезапное распоряжение, но Втор-Каверза уже сронил на грудь слюнку, и в носу его посвистывала тоненькая, никому, однако, не противная дудочка. И вдруг писарь по прозвищу Енот сказал:
– Муха.
Все, кто не спал, поглядели на потолок: точно – муха. Летом сия гостья за невидаль сойти никак не могла, но была она огромная, навозная, с блестящей синей спинкой, жужжала грубо и громко, словно в пустой бочке.
– Как бык! – сказал Енот.
Втор-Каверза проснулся, поглядел на муху, растирая пальцами мокрое место на груди. Подумал и сказал:
– Пауку бы ее.
И что за диво! Тотчас муха задела паутину, запуталась.
– Провидец! – прошептал Енот, и все со страхом поглядели на благодетеля, которому речение Енота весьма понравилось.
– Будет тебе паук, будет! – строго сказал Втор-Каверза, и все стали ждать паука.
И проморгали – до того паук тот был невзрачен и мал! Но муха вдруг застонала на весь приказ, как дура какая, истошно, басом.
Втор-Каверза даже посокрушался:
– Экий прыщ! А поди ж ты, совсем запынял.
– Может, снять паутину-то? – спросил Енот.
– Пусть! – слабо махнул рукой Втор-Каверза. – Пауку тоже есть надо.
– Охотник! – подхватили приказные.
– Большой ловкач.
– Этот свое не упустит!
А между тем патриарх Никон уже катил в Кремль, думая, как он сейчас нагрянет в первый попавшийся на глаза приказ, что сделает с ленивцами и чем поощрит тружеников.
На Пожаре послал Арсена Грека разменять в лавках на полуполтины дюжину ефимков. Ему теперь представлялось, как, войдя в приказ, он отколотит нерадивцев своим посохом, а потом побитых наградит. И конечно, такая учеба пойдет всем на пользу, а молва о патриархе разнесется самая пристойная.
В палату, где сидел Втор-Каверза, Никон вошел в тот миг, когда приказные уже потеряли интерес к мухе и откровенно дремали, ожидая сигнала к отпуску на обед.
– Ночью спите и днем спите? – спросил Никон, появившись как из-под земли. – А когда же вы бодрствуете? Когда государю служите?
И тотчас, заведя посох за спину, хватил им крайнего, бедного Енота, который один во всей палате не спал и даже писал. Удар пришелся по шее. В глазах у писаря потемнело.
Никон ударил каждого, и Втора-Каверзу тоже.
– Если будете спать, – пообещал патриарх приказным, – всех отправлю в Сибирь жиры протрясти. Вот вам мой наказ: все бумаги, все дела, задержанные и новые, за единый месяц сотворите разумно и по всей правде. А не будет по-моему, и вам пощады не будет. За радение же государю и разговор иной, за радение будет вам награда. И вот задаток к той награде!
Взял у Арсена Грека мешочек с деньгами и каждому самолично дал по полуполтине.
Получая деньги, побитые мгновенно веселели, и патриарх тоже развеселился.
– Что ты сидишь, как аршин проглотил? – спросил он, останавливаясь у стола Енота.
– Хрустнуло, – сказал Енот, боясь пошевелиться, – в шее хрустнуло.
– Так вот тебе полтина, коли хрустнуло! – засмеялся Никон, брякая деньги перед несчастным писаришкой.
– И у меня хрустнуло! – тотчас завопил Втор-Каверза.
– Вот и тебе! – Никон и ему дал полтину.
– И у меня!
– И у меня! – радостно завопили приказные.
– Вот вам всем ефимок на… – Никон поиграл глазами, – на… свечи!
– На свечи! – радостно гоготали приказные, поглаживая кадыки.
– Святейшему патриарху слава! – закричал петушком Втор-Каверза.
– Слава! Слава! – грянули приказные.
– Но уговор-то помните, – сказал Никон и пошел к выходу, весьма всем довольный.
Едва дверь за патриархом закрылась, Енот тихонько пополз с лавки и брякнулся на пол.
– Эй, поглядите! Что с ним? – крикнул Втор-Каверза.
– Помираю… Помираю, братцы, – прошептал Енот. – Патриарх, видно, убил меня.
Сказал и очень удивился сказанному.
Улыбнулся. Улыбка была виноватая: подгадил товарищам, застолье испортил.
9
Сильно пахло старым, немочным телом. Вошедший стоял в нерешительности, со света он пока ничего не видел, кроме бревенчатых стен да махонькой печки в углу, совсем игрушечной.
– Павел! Отец святой, ты ли? – раздался тихий, но радостный возглас.
Из-за печи с лавки поднимался навстречу гостю весь какой-то истончившийся, колеблемый воздухом белый старик.
– Стефан Вонифатьевич! – Голос у Павла Коломенского задрожал от жалости и отчаянья.
– Хвораю, – улыбнулся Стефан Вонифатьевич и сделал попытку наклониться под благословение, но его сильно качнуло. – Благослови, епископ.
– Ты бы на солнышко шел, Стефан, – сказал Павел, благословляя и усаживая болящего на лавку.
– Савватием меня зови. Я ныне – инок Савватий… На солнышко идти – мочи нет.
– А ты превозмоги себя. Солнышко – лучший врачеватель.
– Коли ты говоришь, чтоб шел, пойду. Тебя рад послушать. Ты – пастырь подлинный. Тебя Дух Святой возвел в архиереи. Иные через угодничество власть обретают. Живут по правилу: до Бога далеко. – И спохватился: – Тебе же на собор нужно! Отчего ты не на соборе?
– Душа попросилась прежде Никона тебе поклониться, Стефан Вонифатьевич.
– Савватий я.
– Отчего так все вышло? Зачем ты место свое быку уступил?
– Быку? – тихо засмеялся Стефан Вонифатьевич. – Не о себе думал, о государе.
– Вот ради государя и надо было постараться… – И осторожно спросил: – Не обижают?
– Спаситель и не такое терпел… Они бы, может, и рады обидеть, а все-таки стыдно. Монастырь сей у Красного холма во имя Зосимы и Савватия – основан на мои деньги, моим попечением. Ты бы шел на собор-то, гневить гневливого неразумно.
– Посоветуй, что делать… Никон даже символа веры не пощадил, одни слова меняет, другие вовсе выбрасывает.
– Сам сказал – бык. Пойдешь против – затопчет. Кому от того польза? Береги себя и многих убережешь от неистовства Никонова. Силой-то его теперь не одолеть, разве что лаской да смирением… Господи! Да не погубите же вы церковь нашу, превыше других стоящую в мире.
Торопливо покрестил Павла.
– Ступай! Ступай! Потом придешь, после собора. Неронов бы хоть унялся. Такие письма государю писал, аж страшно за него. Злое письмо. Все люди ныне злые. А ты злым не будь.
Расцеловались, всплакнули.
10
Собор начался всеобщим изумлением. Отныне священству предлагалось прославлять Господа Бога, попустившего своей волею «избра в начальство и снабдение людем своим сию премудрую двоицу, великого государя царя Алексея Михайловича и великого государя святейшего Никона патриарха».
Те, кто жил близко к Никону, ликовали, те, кто боялся Никона, ликовали пуще, чтоб не опростоволоситься, ликовали даже те, кто был патриарху врагом: ждали себе помилования за смиренность.
Далее собору представили подлинный греческий текст Константинопольского собора 1589 года, учредившего в России патриаршество. Перевод текста был зачитан.
Место, где говорилось о том, что все церковные новины подлежат искоренению и истреблению, было зачитано трижды.
– Сего ради, – обратился Никон к собору, – должен есть нововводные чины церковные к вам объявити.
Зачитал текст, подготовленный Арсеном Греком, и предложил вопросы для обсуждения.
Священство хоть и трепетало перед Никоном, облеченным ныне двойною властью, духовной и светской, однако посягательство на исправление текста «Символа веры» посчитало чрезмерно смелым.
Новая редакция предлагала опустить в восьмом члене символа веры слово «истиннаго», читать вместо «его же царствию несть конца» – «его же царствию не будет конца», вместо «рождённа, а не сотворённа» – «рождена, не сотворена», вместо «и во едину… церковь» – «во едину… церковь».
– Да как же можно извергнуть из символа святое слово «истиннаго»? – удивился соловецкий архимандрит Илия.
Ему разъяснил сам Никон.
– Мы ныне читаем, – сказал он, – «в Духа Святаго, Господа, истиннаго и животворящего»… Слово «Господь» в древнем греческом языке было и существительным и прилагательным. «Господь» переводилось и как «господственный», и как «истинный». Про то и «Стоглав» говорит: «Едино глаголати или Господи, или истиннаго». Одно слово было переведено обеими формами, превращая правильный перевод в ложный.
«Ишь, какой грамотей! – думал о Никоне Павел Коломенский. – Только ведь вся его ученость с чужой подсказки. Далеко такой умник может завести. Так далеко, что, пожалуй, обратной дороги не сыщешь».
Собор покорно выносил одобрение статьям, предлагавшимся на обсуждение. Наконец подошли к вопросу о поклонах в молитве Ефрема Сирина.
«Как он весь светится! – думал Павел Коломенский о Никоне. – Все ему подвластны, каждое словечко ловят с губ и тотчас исполняют. Светоч!»
Лоб у Никона блестел, гладкий, высокий, – кладезь знаний и святости.
«Дай ему волю, погонит всех, как баранов, куда греки нашепчут. В России русской церкви от русского же человека конец приходит. Впрочем, какой же он русский – мордва! Может, оттого и гонит под греков, чтоб унизить?»
И епископ Павел Коломенский встал и сказал:
– По вопросу о поклонах я не согласен. «Стоглав» составляли люди мудрые и достойные. Я верю их учености. Могу сослаться также на Максима Грека и многих иных учителей церкви. Выходит, что прежние греки были хуже нынешних. Этак мы всех старых святых обратим в невежд.
Никона плеткою по лицу огрели. Губы сжал добела, а глаза стали красные. Такому бы в Чингисханы.
За порогом Крестовой палаты епископа Павла взяли под белы рученьки, посадили в худую телегу – где только нашли этакую развалюху – и под сильной охраной, в цепях повезли прочь из Москвы. И увезли аж на Онежское озеро, в Палеостровский монастырь. Епископской кафедры лишили уже на следующий же день, заочно.
Не забыт был и соловецкий архимандрит Илья.
От соловецких владений ради нового, строящегося крестного монастыря был взят остров Кий, часть земель на побережье Белого моря, несколько солеварниц и семь пудов слюды.
С братией соловецкой, гордой и вольной, за старые еще, за анзерские свои обиды Никон тоже расплатился. Во время постов приказал им держать стол воистину постный, когда даже лишнего куска хлеба не полагалось. Службы удлинил грозным требованием соблюдать единогласие. Тюремные соловецкие сидельцы отныне и света Божьего невзвидели. Патриарх повелел из келий каменных сидельцев не выпускать.
И все же сомнения не оставляли Никона. Он отправил константинопольскому патриарху – высшему авторитету по вопросам православия – двадцать семь вопросов о церковных обрядах и два обвинения: против епископа Коломенского Павла и против ссыльного протопопа Неронова.
Никон хлопотал об устройстве правильного и во всем превосходного пути в кущи рая, а государь Алексей Михайлович с воодушевлением творил земные царские дела.
11
В восемнадцатый день государева шествия на войну Дворцовый полк, свита и сам государь поспешали к деревне Федоровской. До Вязьмы оставался последний переход.
Уже перед самой деревней Алексей Михайлович увидел детей. Они только что вышли из леса и, заслоняя глаза от солнца, глядели на сказку, которая среди дня явилась к ним, в Федоровскую.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.