Электронная библиотека » Владислав Бахревский » » онлайн чтение - страница 18

Текст книги "Никон (сборник)"


  • Текст добавлен: 17 декабря 2013, 18:04


Автор книги: Владислав Бахревский


Жанр: Исторические приключения, Приключения


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Оба великолепные, гроза – Никон и заря – Алексей Михайлович, подошли они к образу Владимирской Богоматери.

То была воистину русская и московская святыня. Из Владимира ее перенесли в 1394 году. Святой ее силой был остановлен Тохтамыш, направлявшийся разорить Москву.

Это была совершенная по красоте икона. Ни золото царственных одежд, ни божественное предначертание судьбы младенца, бога-человека, не могли укротить в матери любви к своему ребенку. Русские люди шли к этой иконе, чтоб почерпнуть от ее любви. Но и ныне царь припадал к святыне своего отца и деда и всего своего народа.

Никон читал молитву Богородице и молитвы на рать идущим. То была не анонимная молитва, патриарх перечислил имена всех бояр-воевод, всех дьяков и начальников, кому надлежало стоять во главе полков, ратей, ополчений.

Царь поднес Никону воеводский наказ. Никон положил наказ в киот, на пелену, и, помолясь, сказал воеводам:

– Примите сей наказ от престола Господа Бога и упование держите неизменное. Идите радостно и дерзостно за святые Божии церкви, за благочестивого государя и за всех православных христиан и исполняйте государево повеление безо всякого преткновения. Если же не сотворите по сему государеву наказу, убоитесь и не станете радеть о государеве деле, то восприимите Ананиин и Сапфирин суд.

Наказ принял князь Алексей Никитич Трубецкой, поцеловав у патриарха обе руки.

Выходя из церкви, царь встал на рундук, приготовленный заранее у соборных дверей.

– Прошу бояр и воевод за мой царский стол хлеба есть. – Голос государя был голосом хозяина, уверенного в достатке и прочности своего хозяйского двора.

Бояре, окольничие, воеводы, думные дьяки пировали в Грановитой, а дворянство – стрелецкие головы, жильцы, дети боярские, ярославские дворяне – в Столовой палате. Но прежде все толпою собрались в Грановитой.

На царев стол подали списки ратных людей, уходящих с полком воеводы князя Трубецкого и вторыми воеводами – князьями Григорием Семеновичем Куракиным и Юрием Алексеевичем Долгоруковым.

Царь положил свои большие, но легкие руки на списки, и лицо его, неподвижное ради пущей торжественности, озарилось печалью, и, когда он заговорил, голос его был горяч и искренен, каждое слово, прежде чем слететь с губ, окуналось в кровь сердца.

– Князь Алексей Никитич со товарищи!

Это было как оклик матери детям. Царь прикрыл веками глаза и, чуть наклоня голову, сказал глуше и строже:

– Заповедаю вам: заповеди Божии соблюдайте и дела ваши с радостью исправляйте!

Поднял глаза на воевод и, говоря, смотрел то на Трубецкого, то на Куракина и Долгорукова.

– Творите суд вправду! Да милостивы будьте, странноприимцы и больных питатели! Ко всем будьте любовны, ко всем примирительны. А врагов Божиих и наших не щадите! Да не будут их ради – правые опорочены.

Взял в руки свитки, встал:

– Передаю вам эти списки ваших полчан. Храните воинство как зеницу ока! Любите и берегите по их отечеству, а к солдатам, стрельцам и прочему мелкому чину будьте милостивы. И ахти как заповедую вам: клеветников и спорщиков не допускайте до себя! Особенно же пребывайте в совете и любви. Богом о том молю вас! Если же презрете заповеди Божии и преслушаетесь нашего слова, – государь резко, широко перекрестился, – я перед Богом не буду виноват. Вы дадите ответ на Страшном суде!

Для Алексея Михайловича его заповедь не была пустословием для очистки совести. Эта заповедь происходила из глубочайшей религиозности царя и его понимания царской власти, где ответственность за действия всех людей царства была на его собственной совести.

Царь направлял свое войско не против людей Польского царства, но против неправды короля. Русские воины должны были помнить об этом.

В конце обеда царю поднесли на панагии хлеб. Царь взял от хлеба малый кусочек и стоял перед глядевшими на него боярами, и было видно, сколько тайного, великого смысла он придает этому кусочку Богородицына хлеба.

Отпустив высшие чины, Алексей Михайлович проследовал в сени Грановитой палаты и велел позвать полчан. Когда они собрались, сказал им:

– За злое гонение на православную веру, за обиды Московскому государству стоять бы вам крепко! А мы идем сами вскоре и за всех православных христиан начнем стоять. И если Творец пошлет кровию нам обагриться, то мы с радостью готовы всякие раны принимать вас ради, православных христиан. И радость, и нужду всякую будем принимать вместе с вами.

– Не допустим того, чтобы царская кровь пролилась! – взволновались полчане.

– Мы своих голов не пощадим ради тебя, царь!

– Положим за тебя головы!

– С радостью, государь!

Тронутый возгласами и тем, как на него глядели, как его любили все, Алексей Михайлович заплакал и сквозь слезы сказал:

– Предобрые мои воины! Обещайтесь на смерть, но Господь Бог за ваше доброе хотение дарует вам живот. А мы вас за службу всякой милостью будем жаловать. Святейший отец наш патриарх Никон помолится за всех нас!

Умиление западает в душу надолго, оно дрожжи для будущих хлебов. Однако хлеба эти могут испекаться на муке, а могут и на полыни. Несдобным тем хлебом кормят ненависть.

24

26 апреля – день для памяти русского народа не выдающийся. А между тем это все-таки необыкновенный день. У наших предков нашлись-таки воля и сила прервать унизительный покой, покупаемый у соседей уступчивым бездействием, смиренным отказом от своих же городов и земель, своей памяти. Но память-то и есть сердце народа.

Память посылает по жилам кровь, и бывает – удары крови становятся оглушительными.

Россия и в худшие годины помнила об истинных своих рубежах, о своем предназначении – быть заступницей угнетенных и попранных.

Полые воды столпились у запруды, чтоб дружно, разом, сметя искусные валы, пролиться на простор, столь долго скрываемый от взоров.

Первая рать под водительством князя Трубецкого шла в Брянск для соединения с казаками гетмана Хмельницкого.

Поход этот был столь важен для Русского государства, что изначальный путь его пролегал через Кремль, через сердце России. Войско шло мимо царского дворца под переходы. На этих переходах на царском и на патриаршем местах восседали Алексей Михайлович и Никон. Патриарх кропил войско святой водой. Он и напутствовал бояр и воевод последним напутствием. Государь, блюдя патриаршее достоинство, слушал Никона стоя.

Святительская речь была краткой и ясной:

– Упование крепко и несумненно имайте в уме своем на Господа Бога. Общую заступницу, Пресвятую Богородицу, призывайте себе на помощь. Государевы дела делайте с усердием! Господь Бог да подаст вам силою Животворящего Креста победу и одоление. И возвратит вас, здравых, великому государю и всем русским людям на радость!

Князь Алексей Никитич Трубецкой, поклонившись патриарху до земли, ответствовал:

– О всеблаженнейший и пресветлейший отцам отец, великий государь, пресвятейший Никон, всея Великие и Малые России патриарх! Удивляемся и ужасаемся твоих государевых, учительных словес и надеемся на твое государево благоутробие. По твоему благословению и учению обещаемся с радостию служить безо всякие хитрости. Если же в бесхитростии или в недоумении нашем преступление учинится, молим тебя, пресветлейший владыка, о заступлении и о помощи.

Через день после проводов полка князя Трубецкого, 28 апреля, царь Алексей Михайлович отправился в Троице-Сергиев монастырь приложиться к мощам Сергия Радонежского, а 3 мая ушел в Звенигород, в любимый Саввино-Сторожевский монастырь. 10 мая он уже снова был в делах мирских, смотрел на Девичьем поле полки и всячески приуготовлял себя, войско и царство к походу. Воеводами в полки были назначены: в Ертаульный, то есть караульный, разведывательный, – стольник Петр Васильевич Шереметев, в Передовой – князь Никита Иванович Одоевский да князь Федор Юрьевич Хворостинин, в Большой – князь Яков Куденетович Черкасский и князь Семен Васильевич Прозоровский, в Сторожевой – князь Михайла Михайлович Темкин-Ростовский и Василий Иванович Стрешнев.

Передовой и Ертаульный полки после тех же проводов, что устроены были князю Трубецкому, отправились из Москвы по Смоленской дороге 15 мая.

Однако ж первыми шли не разведчики-ертаулы, но икона Иверской Богоматери, присланная в Москву из Царьграда от константинопольского патриарха Парфения. С иконою отправились в поход казанский митрополит Корнилий, архимандриты Саввино-Сторожевского монастыря, Спасо-Евфимиевского из Суздаля, Спасского из Казани, игумены монастырей: Петровского из Москвы, Борисоглебского из Ростова, Клопского из Новгорода.

Икону провожали шествием до Донского монастыря. Шел Никон со всем собором и царь с синклитом.

На следующий день в поход двинулся Большой полк, за Большим – Сторожевой.

18 мая пришла очередь государева Дворцового полка. Во главе его стоял сам царь Алексей Михайлович, а воеводами были Борис Иванович Морозов и Илья Данилович Милославский.

Вот уже второй час рейтары, среди которых был и Савва, на Девичьем поле ожидали приказа отправляться в поход, а приказа все не было.

Савва глядел на веселую кущу березок. Ветки, не обремененные листвою, топорщились в небо, и небо, голубое, вымытое весенними дождями, казалось таким новым, что камень, висевший на Саввиной душе все эти месяцы разлуки с Енафой, отпал вдруг. Не оттого, что забылась обида и неправда на патриарших людей, похитивших его у жены и дитяти – ведь уже родилось, а кто – дочь, сын? – и не оттого, что время лечит. Савва, провожая московские полки, тысячи и тысячи вооруженных людей, тысячи и тысячи телег обоза, догадывался, что на его глазах совершается великое государево дело и что для этого дела нужны многие люди, и если недостанет людей, то могут произойти военная беда и всякое государское неустройство. Но что более всего удивляло Савву, так это собственное спокойствие и охота. Он шел на войну, а стало быть, и на смерть без страха, ему только хотелось поскорее увидеть то, что было сутью войны. Увидеть ее молнию, ибо хотя тучи и производили впечатление грозное и громадное, но сила этой грозы и ее громадность могли быть проверены лишь в столкновении с иной, с иноплеменной грозой. Раннее майское солнце, совсем младенческое, для одной только радости, освоилось на небе и так вдруг разгорелось, что стало и жарко, и пить захотелось. И вот тут-то и пропели трубы, и ударили литавры, и засвистели флейты, и кони, заскучавшие еще более, может, чем люди, пошли охотно и весело.

Савва глянул на березки и обомлел – они были все зеленые. Распустились! Савва глядел на них, поднявшись на стременах, и товарищи его тоже оборачивались на деревца, удивлялись и говорили что-то. А Савва молчал, затаивая в себе это чудо жизни. В этом чуде он видел себе знак: он останется жив и встретится с Енафою, и все у них будет, как у этих счастливых берез. Ведь у них тоже была зима. Была, да прошла.

25

Войска проходили через Кремль и дворец. На переходах за занавесками стояла царица с младенцем на руках, вокруг нее царевны и ближние боярыни. По лицу Марии Ильиничны катились слезы, а так как руки у нее были заняты, то утирала ей платочком лицо Анна Ильинична. Царевны тоже хлюпали набухшими от слез носами, а уж боярыням не заплакать никак было нельзя.

Царь ехал впереди войска на белом коне, под хоругвью Спаса Нерукотворного и своим знаменем с надписью: «Конь бел и сидяй на нем».

За государем верхами следовали двое сибирских царевичей и царевич грузинский. Далее воеводы Морозов и Милославский и весь цвет боярства: Никита Иванович Романов, Глеб Иванович Морозов, князь Борис Александрович Репнин, герой Переяслава Василий. Васильевич Бутурлин и прочие, прочие.

В царской свите были все близкие государю люди: ловчий Афанасий Иванович Матюшкин, казначей Богдан Матвеевич Хитрово, постельничий Федор Михайлович Ртищев, были древние старцы, сказители, были и совсем неприметные приказные люди: подьячий Юрий Никифоров, Кирилл Демидов, и более известные: Василий Ботвиньев, дьяк Томила Перфильев. Люди это были в разрядных делах совершенно даже и ничтожные, но чины они имели особые – то были дьяки и подьячие тайных дел, на их проворность-то и уповал царь, только им-то и доверял.

К Дворцовому же полку были приписаны также дети людей, чьи имена знала вся Россия. Среди стольников значился есаул князь Иван Дмитриевич Пожарский, среди городовых дворян – Лев Прокофьевич и Иван Захарович Ляпуновы.

Государя, его воевод и его войско патриарх Никон кропил святою водой из окна Столовой палаты.

Савва так и вспыхнул радостью, когда капли святой влаги обрызгали ему лицо.

– Живым вернусь, – сказал он себе. – Того Бог хочет.

…У городских ворот на рундуках, обитых красным сукном, в золотых ризах, с золотыми крестами стояло множество попов. Они кропили святою водой проходящее войско и влаги Божьей не жалели.

Савве попало на грудь, на голову, и коню досталось. Савва погладил коня по гладкой шее, и тот вдруг, высоко подняв морду, обернулся и поглядел на седока.

«Господи! – подумал Савва. – Скотина тоже все понимает».

До нынешнего дня Савва относился к своему коню точно так же, как к доспехам, к оружию. Доспехи не побережешь – носить будет неудобно, оружие не почистишь – в бою подведет. Коня он тоже и кормил, и чистил, но ради только одного дела.

А конь – вон он как! Недаром же ему имя дадено – Буланый!

– Буланый мой! – говорил коню Савва и гладил ему гриву.

«Вот и снова я не один на белом свете, – подумал. – Конь на войне – роднее брата».

А город остался уже позади.

Войско, сверкая доспехами, шло весело и красиво.

Когда дорога делала изгиб, впереди были видны белый конь и всадник в золоченой броне, под хоругвью.

Русский царь шествовал на войну.

Это шествие было похоже на древнюю сказку.

Только ведь в прежние-то времена подобных походов – с объявлением войны за полгода, с молебнами и провожаньями – не случалось. На войну спешили скрытно, надеясь сокрушить врага внезапностью.

То была, может быть, единственная в истории сказка наяву, ибо ехавший впереди всадник на белом коне большую часть своих знаний и представлений о жизни получал от бахарей, от странников, от выдумщиков. Он и сам был выдумщик и, втайне от всех и себя самого, мечтал о перенесении сказки в живую жизнь. В сказках-то все ладно, и концы-то у них все хорошие.

Глава 9
1

Зиму Енафа прожила по-медвежьи. Просыпалась, когда уж и спать было невмоготу, благо ребеночек уродился не горластый. Коли плохо ему – кряхтит, коли хорошо – гулькает, как птичка. Освободив родненького от свивалок и пеленок, Енафа давала ему грудь, снова пеленала, свивала, и ребенок тотчас засыпал и во сне улыбался.

Она надевала шубу, валенки, через теплые сени шла на крытый двор – поила корову, задавала ей сена. Дрова были тут же. Она приносила охапку в избу, выбирала два-три березовых полена с отставшей «рубашкой», укладывала на тлеющие угли и принималась выгребать из подтопка золу. От притока воздуха огонь в печи тотчас занимался, и только теперь она выходила на мороз, чтоб выбросить золу и набрать свежей воды в колодце.

Зима к ее выходу приосанивалась. То облако поставит на небесах стоймя, алое, как жар. От света облака снег на земле и на деревьях яро золотел, и Енафе чудилось, что вот-вот слетит с сугробов пламя. В воздухе и впрямь пахло по-особенному, паленым снегом, что ли? Будто кто кремень о кремень ударил. То в иной день зима обряжала избу, лес и всякий столбушок в царские ризы. Красовалась перед земными владыками. У царей казна под замком, в погребах, в подземельях! А тут – каждому роздано, и всяк богат, алмаз на алмазе!

В метели Енафа из дому не выходила.

Наружи хлад и погибель, а у них с сыночком печь топится, молочком томленым пахнет, корочкой коричневой.

Сядет Енафа за веретено, ребеночка на шубу посадит. Она поет, он тоже что-то мурлычет. Хорошо.

А за стенами метель боками ледяными об избу бухает. Кажется, во всем мире ни одного человека больше нет, всех занесло. Но утром – солнышко! Подойдешь к дереву, а над корой воздух ломается, подрагивает – тепло. Весна грядет. Весны Енафа ждала. Растопит земля смертный белый саван, оживет, нарожает трав, цветов, пчелок, и у людей счастье их замерзшее оттает. Верила Енафа: вернется Савва весною. Она и сыночка своего без Саввы никак не хотела называть. Так и жил без крещенья, без имени.

Как только отпускали морозы, Енафа спешила проведать Лесовуху. Старая колдунья прихварывать начала с первым снегом, а после Крещенья совсем слегла. Енафа хотела Лесовуху к себе в дом взять, но та не пошла, а сама и к печи уж не могла подняться. Помучилась-помучилась Енафа да и перешла с коровой да с сыночком в дом к Лесовухе.

– Без тебя давно уж окоченела бы, – говорила Лесовуха Енафе.

Однажды, слушая, как потрескивает на морозе бревно, улыбнулась:

– Отец твой к нам едет.

Енафа всполошилась, захлопотала, убирая в избе. Все на улицу выскакивала, а на улице уж и засинелось, и звезды, как кувшинки из вод, выныривать на небо пошли.

– Угомонись, – сказала Енафе Лесовуха. – Отец твой ехал, да назад повернул. Волков забоялся.

– Волки на него напали! – ахнула Енафа.

– Экая ты! – рассердилась Лесовуха. – Не было волков, да у страха глаза велики. Забоялся твой отец леса… Ну, коли в первый раз не насмелился, в другой раз с духом соберется.

Весна не поставила Лесовуху на ноги, и лето тоже здоровья не прибавило. И стала она об одном и том же поговаривать:

– Как птицы полетят с болот, и я за ними.

От слов этих душа у Енафы сжималась куда там в воробья – в пчелку.

– Бабушка, милая! Не умирай!

На колени встала.

– Что ты бухаешься, как дура! – сердилась Лесовуха. – Мертвых не видывала, что ли?

– Да как же я без тебя-то?

– А со мной тебе что? Я вон сколько уж колодой лежу, заботы тебе добавляю.

– И лежи себе, лежи! – хлопотала вокруг болящей Енафа. – Травку какую-то, может, тебе надо? Ты скажи, я сыщу!

– Да пожалуй, что уж и нет такой травки, – вздыхала Лесовуха. – Жила жизни во мне истончилась. Ну да ты заполошье-то свое уйми. Лес тебя принял, стало быть, не выдаст. Да и Савва твой – я знаю это верно – придет.

– Когда?!

– Пыхаешь, как елка в огне… Придет. Когда… не знаю. Мешает мне что-то… Сбоку где-то стоит… Иное ясно вижу… А тут все колышется. Мешать что-то будет вам, да не помешает.

Призывно замычала корова: пора доить. Потом Енафа ездила на озеро проверять верши. Сбегала поглядеть поле. На расчищенной от леса братьями-молчунами и Саввой поляне она посеяла рожь и репу. Сама бы не управилась, но помог отец. Зимой к дочери духу у него не хватило добраться, а весной два раза приходил. Полем Енафа осталась довольна, домой вернулась в настроении.

Накормила ребенка и Лесовуху, сама поела. Потом загоняла и доила корову… Лыко драла для лаптей, лапти плела…

Очнулась от дел – серебряная луна над крыльцом стоит. Такая красота, такая тишина на земле и на небе, что только бы смотреть, желаньями души не оскорбляя.

Сыночек вместе с ней на крыльце тихонько с берестяными туесочками игрался, открывал их, да закрывал, да пальчиком по узорам водил, а потом тоже на луну засмотрелся. Чтоб смотреть удобней было, положил головку на кулачок и сам прилег. Не заснул, однако, – глазки ясные, глядят на чудо небесное, и чудо тоже с ребенка очей своих не сводит.

Запела Енафа песенку, тихую-тихую, без слов, а Лесовуха, за дверьми лежа, услыхала ее. Принесла Енафа сыночка в зыбку укладывать, Лесовуха и говорит ей:

– Хорошие у тебя песни, милая.

Енафа вздрогнула немножко. Хоть чудеса в здешней избе не в новину, а все ж привыкнуть к чуду сердце не умеет. Вздрагивает.

Лесовуха помолчала и опять говорит:

– Сказывали наши люди… Парень один… Тойдемар, лебедь взял за себя. Так уж у них получилось… Это не сказка, милая. Не всякая птица – птица, не всякий зверь – зверь и не всякое дерево – дерево. Ну да не о том речь. У парня мачеха была, помыкала красавицей. Та и не стерпела. Попросила братьев-лебедей дать ей перьев на крылья. Тойдемар увидел, что жена его снова птицей обернулась, закричал, забился. Тогда ему тоже кинули по перышку на новое платье. Вот и я…

Лесовуха замолчала. Свет луны падал на ее лицо, и лицо это показалось Енафе серебряным, юным.

– Что? – спросила Енафа.

– Оденусь листьями, как перьями, и стану землей. К своим вернусь.

Енафа пошла к печи, достала корчагу с настоем, отлила в кружку, принесла больной.

– Выпей.

Лесовуха выпила.

– Не оставляй нас! – попросила Енафа. – Покрепись.

Лесовуха не ответила, но рукою прикоснулась к руке Енафы.

– Ель большую знаешь, за сараями-то? Да как ее не знать, самая приметная на поляне. Там, где у нее ветки – одна-то сторона совсем голая, – на сажень всего в землю копни и найдешь ларец с серебром. То – моя казна. Отец мой – человек не простого рода. Среди наших он был князь. Все себе возьми, хоть завтра.

– Зачем человеку серебро в лесу? – сказала Енафа.

– А тебе и незачем весь век в лесу коротать. Вернется Савва – в город уходите.

2

На следующий день пришел Малах.

Ребенок как увидел деда, так и потянулся к нему. Малах шепчет Енафе:

– Пусти его на пол!

Та пустила, а малыш – топ, топ да как побежит и к деду на руки рухнул.

– Пошел! – возрадовался Малах. – Ради деда своего пошел. Ай, молодец! Ай, радость!.. А ты его, дуреха стоеросовая, без имени держишь. Ну, виданное ли дело – человеку девять месяцев, а он имени своего не знает. Пошли окрестим!

– Нет, – сказала Енафа. – Не пойду в церковь. Хватит с меня!

– Дура! Дурища! – шумел отец, но не очень сердито, впрочем.

Сели за стол. Был у Енафы рыбный пирог да еще карасики, жаренные в сметане. Малах кувшин меда с собой принес. Первую кружку выпил – подобрел, после второй – всех простил.

– Хорошую весть я тебе принес, Енафа.

Та и замерла в ожидании.

– Балда-то наш, Емеля, в извозе был, в Москве. Видел, как царь на войну шел. И, веришь ли, Савву видел.

Енафа так и поднялась.

– На коне? – невесть почему с языка у нее сорвалось.

– На коне! – закивал головой Малах. – В доспехе! Гроза грозой!

Енафу била дрожь.

– Ты чего? – удивился Малах. – Жив, и слава богу.

– Слава богу, – прошептала Енафа.

– Помолись!

Енафа перекрестилась.

– Царь с королем затеялись. Ну да Бог православных христиан не выдаст. – И покосился на Лесовуху.

Ради гостя Лесовуха поднялась, но с постели не уходила. Болезнью лицо колдуньи истончилось, и мудрость, ранее утопавшая в морщинах, скрытая насмешкой, теперь ничем не заслонялась. У Малаха даже под ложечкой засосало. На дочь покосился с обидою. Ведь бок о бок живет! Могла бы, кажется, и поинтересоваться, что там дальше, чего ждать-то?

Подмывало самому спросить, но не знал, какой завести разговор, чтоб на главное вывести. А потому поднес Лесовухе меда и сам тоже выпил.

– Я к тебе денька на три, – сказал дочери, – сенца для коровы накошу.

– Батюшка, твоей заботой живы! – всполошилась Енафа.

– Ладно, ладно! – сказал он. – Не больно раззаботился. Но теперь ради внука и впрямь расшибусь в лепешку. Хоть он и нехристь.

И снова покосился на колдунью:

– Не погадаешь ли?

Енафа даже глаза опустила.

– Слаба я очень, – ответила Лесовуха. – Про великое сказать сил не наберусь. А про тебя – знаю. Урожай тебя ждет… превеликий…

Лицом сразу замкнулась – истукан, да и только.

…Гаданье Малаху пришлось по сердцу. Намахал сена столько, что и на двух коров хватило бы. Да ведь их и было уже две: телочка подрастала резвая.

– Корову-то к быку бы надо! – сказал Енафе.

Та только плечами пожала.

– С яловой коровой пропадешь.

– Пропадешь, – снова согласилась Енафа.

– В Рыженькой с твоей коровой нельзя показаться, – сказал Малах, собираясь в обратную дорогу. На внука поглядел, тот сразу потянул руки к деду.

Малах улыбнулся, потом фыркнул, как кот, пошел обратал корове рога и увел. Явился на другой только день, почти уж при звездах, но довольный.

3

Когда Малах ушел, Лесовуха сказала Енафе:

– Сядь ко мне на постель. Слушай. Есть еще один клад в нашем лесу. В корнях дуба спрятан большой железный сундук. Дуб этот в двенадцати верстах отсюда. В Кокше. Слыхала о таком месте?

– Слыхала, но зачем говоришь мне про это?

– Затем, чтоб тайну с собой не унести. Ты, милая, не алчная, тебя никакое золото не погубит.

– Кому ж мне про тот клад сказать надобно?

Старуха задумалась.

– Некому сказать. Нашему князю бы, да нет такого княжества и не будет. Знай и распорядись кладом умно.

– Тебе уж лучше стало. Сила возвращается…

– Верно. Силы прибавилось. А скоро будет куда как много. Но без твоей помощи мне не обойтись. Послужи мне, милая.

Из подпола по просьбе Лесовухи достала Енафа липовый легкий сундучок, из-под крыши – два тяжеленных березовых короба.

– Теперь сослужи мне предпоследнюю службу, – сказала Лесовуха. – Последняя впереди. Принеси мне с трех болот три кружки прошлогодней клюквы.

Сжалось у Енафы сердце, боязно ребенка оставить с умирающей колдуньей. У колдунов ум непростой. Однако ж и отказать нельзя. Плохого от Лесовухи не видела. Что делать?

Всей защиты – молитва да крест, а у ребенка и того нет – нехристь.

Побежала Енафа на болота, а сама твердит:

– Господи, помилуй! Заступница-матушка, оборони, будь подле сыночка моего.

По болоту, однако, не побегаешь, глядеть под ноги нужно. Спасения в таком лесу ждать не от кого. До того себя беспокойством истерзала, что назад еле доплелась.

Вышла на поляну – тихо. Крыша на избе скособоченная. Такая ветхость во всем, кажется, дунь – и развеется прахом.

Перекрестилась Енафа и – на порог. У двери затаилась – послушать, что там, в избе. Ничего не слышно. Креститься уж побоялась. Толкнула дверь, а порог переступить сил нету, приросли ноги к полу.

Посреди избы лежала огромная, черная как смоль… птица.

Енафа зажмурилась, открыла глаза – птица. Перья атласные, на голове серебряный шлем в виде совы.

– Сыночек! – застонала Енафа, уронив туесок с клюквой.

А сыночек – топ-топ из-за печи.

Обернулась Енафа – соколенок! Белый соколенок! А мордашка, слава богу, человечья. И ручки, ножки!

Мальчику нравилось быть птицей, он поднял крылья и стал бегать вокруг матери, заливаясь радостным смехом.

– Испугалась? – спросила Лесовуха, наблюдавшая за лицом Енафы. – Не бойся, это только наряд.

Она тяжко поднялась со своего странного ложа. В избе стало тесно. Огромная птица повела огромными крыльями, склоняясь над одним из березовых коробов.

– Поставь сокола на престол! – приказала Лесовуха.

– Куда? – не поняла Енафа.

– На стол, значит.

– Зачем? – осмелилась выдавить из себя Енафа.

– Твой сын будет нашим князем.

Енафе хоть и страшно было, но возражать колдунье она не смела. Взяла мальчика на руки, поставила на стол. Лесовуха, бормоча непонятные слова, возложила на голову мальчика тонкий золотой обруч. Обруч был великоват и съехал ему на уши.

– Да будет так! – сказала Лесовуха и строго посмотрела на Енафу. – Когда в ум войдет, объявишь ему. А теперь проводи меня.

– Далеко ли?

– И далеко, и близко, – сказала Лесовуха, медленно направляясь к двери. – Лодку возьми и клюкву.

Лодка была из кожи, легкая как пух. Ребенок остался в избе.

Подошли к озеру, Лесовуха села на корму челнока, приняла кожаную лодку.

– Греби к островку!

Остров сплошь зарос непролазным кустарником.

– Прорубай дорогу, – приказала Лесовуха.

– За топором надо съездить.

Лесовуха повела рукою по перьям, достала сверкающий, с черной рукоятью кинжал.

Ветки падали от одного только прикосновения – такое это было острое и твердое лезвие.

В середине острова, заросшая со всех сторон, стояла избушечка, вернее, теремок сквозной. Кожаную лодку втолкнули в теремок. Туда же и клюкву. Лесовуха поглядела на небо, на озеро, на Енафу.

– Живите, живые. Живите лучше нашего… Ступай, Енафа.

Лесовуха опустила на лицо забрало, и теперь это была птица – с мертвенной серебряной головой, с хищным орлиным клювом. Птица подняла огромные крылья; переступая с ноги на ногу, сделала круг; согнувшись, вошла в терем и легла в лодку.

Енафа попятилась. Ветки сомкнулись за ней. Постояла, ожидая, не позовет ли ее Лесовуха. Не позвала.

Енафа выбралась к челноку, вошла, но весел не трогала. Щебетали птицы, урчала лягушка…

«Завтра наведаюсь», – решила Енафа и так кинулась грести, словно ее сзади за волосы хватали.

Ночью небо закрыли тучи, пошел дождь.

«Господи, – думала Енафа, – как она там? Мокрая небось до нитки. Теремок ветхий, протекает».

Загремела гроза. Небо полыхало от края до края. Удары были такие, что нутро земли гудело.

От страха Енафа с ребеночком забралась в печь. В печи и удары поглуше, и стены каменные. Для верности затворилась изнутри заслонкой, начертав на ней угольком крест.

Ребенок ничего этого не слышал, спал, и она, утомленная небылицей дня, заснула…

Пробудилась от духоты. Черно кругом. Чуть не закричала от ужаса.

Слава богу, все вспомнила. Убрала заслонку, выбралась из печи – светло. Но как-то нехорошо светло. И треск… сполохи по избе. Пожар!

Выскочила вон – озеро горит! И вдруг поняла: не озеро – то пылал остров. Пламя ходило по нему неистовыми кругами и, возносясь к небу, выло, как в дымоходе.

Быстро светало. Трава и лес были матовы от обильной влаги, а остров пылал, будто стог хорошо высушенного сена.

Подхватила Енафа ребеночка и бегом к себе, в свой дом. Золотой обруч хотела в болоте утопить, но побоялась.

Вон как в лесу-то!

Непросто.

4

Солнце давно уже зашло, но свет не убывал. Серая, как заяц, туча, вставшая над полем, была без тени, и рожь сияла, словно изумрудный селезень на брачном пиру.

Тяжелыми монетами посыпались капли. Не густо, то и дело прерываясь, будто кто-то их пересчитывал. Все монеты серебряные, с добрую полуполтину.

Падая на пухлую, ухоженную землю, капли-монеты поднимали фонтанчики пыли. Пыль, оседая, торопливо укрывала влагу – четвертая неделя без дождя.

Малах косился на небо исподлобья. Туча, как богатый гуляка среди безденежных товарищей, выламывалась так и этак, то бросая каплю-другую, то снова горсть. Малах не осуждал тучу, скорее жалел: оттого и взыгрывает, что яловая, как дурища корова.

Вдруг перо упало. Белое-белое! Малах даже глаза протер. И тут над ним ахнуло, и такой посыпался дождь, что и самого поля сделалось не видно. Но дивное диво – на Малаха хоть бы капля упала!

Впрочем, этакое бывало. Пролетит туча, полдеревни намочит, а на другой половине – сухо. Но чтобы дождь пролился на одно только поле, обойдя другие?!

Малах на колени пал, целуя землю, однако ж… озадачился. Рубаха на нем взмокла. От страха взмок. Тоской, как сквозняком, по сердцу. Если тебя само небо избирает, то уж для чего-то? Чему-то быть! А чему?

Встал с колен, огляделся, а тучка уж и растаяла.

Видит, двое по дороге идут.

Мужички. Знакомые будто бы.

Пощурил глаза, а это братья-колодезники, языки резаные. И они его узнали. Улыбаются, головами кивают.

Подошли, обнялись. Радуются, слезы отирают, мычат что-то. И он тоже по-ихнему мычит, пока не сообразил, что братья ведь не глухие, сказать только ничего не могут. Стал к себе звать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации