Текст книги "Никон (сборник)"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр: Исторические приключения, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)
1
Уже более года жизнь в Можарах шла суматошная. Людишки суетились не по делу, а так, для отвода глаз, дабы не прогневить нового хозяина, сибирского царевича Андрея Кучума.
С прежними хозяевами горя не знали. Была работа – работали, а коли не было – дурака не валяли. Какие там дела зимой в крестьянстве-то? Дровишек иной раз привезти да на ярмарку прокатиться. Ну в извоз еще.
Прежде Можарами владел боярин Бутурлин. Поместье, правда, было не его, женино. Бутурлина ж, урожденная княгиня Ноготкова, была богата и бездетна. Сестра ее, Арина, отданная в жены Кучумовичу, наоборот: нарожала кучу детишек и бедствовала.
Тишайший государь Алексей Михайлович внял ее мольбе и, забравши поместье у бездетной жены боярина Бутурлина, по-царски справедливо даровал его многодетной Арине. Всем было бы хорошо, если б не Кучумович, чья голова была задурманена иноземными ученостями. Хитрые науки поведали ему: земля на Руси дает мало плодов оттого, что русский крестьянин ленив и плохо бит. Царевичу саблей махать бы по примеру коварного храбреца прадеда своего, погубившего славного казака и атамана Ермака Тимофеевича, а он поселился вдруг в Можарах и принялся нещадно тормошить несчастных крестьян.
В то утро был бит прилежный и зажиточный мужик Емелька. А кроме него, еще четверо.
Андрею Кучумовичу загорелось ехать в Москву. Мороз велик, а нетерпеж пуще – приказано было укладываться.
Богатый мужик Емелька на зиму нанялся в барский дом истопником: в Можарах боярин дворни не держал. Натаскал Емелька, как всегда, дров для печи, затопил, а тут и объявись боярин Андрей. Глянул на Емелькину работу – за голову схватился.
– Сукин ты сын! – закричал Андрей Кучумович. – Кто тебе приказал топить печи толстыми лучшими дровами?! После обеда я уезжаю, кому нужно будет тепло?
Сообразительный мужик упал в ноги.
– Дому тепло нужно, ваша милость! Дом в холоду может пропасть.
– Топил бы тонкими, дубина, дровами! Тонкими! А ты толстых натащил!
Тут Андрей Кучумович достал из зепи на штанах ключик, отомкнул ларец-подголовник, достал книжицу в серебряном окладе, полистал, почитал и сообщил прибежавшим на крик слугам:
– За взятие толстых дров без позволения пять палок.
И Емельяну всыпали.
Потом били конюха. Его Андрей Кучумович пожаловал розгами: чистил лошадей в конюшне вместо того, чтобы чистить во дворе.
Потом били кучера. Его боярин Андрей пожаловал уздечкой, дабы не мешкал: велели лошадей попонами покрыть, так он исполнял приказ вразвалочку.
Потом били Петра и Никиту, соседей Емельяна. Били по подозрению. Кто-то сообразил сбегать до ветру перед окнами усадьбы.
– Вам, сукиным детям, – бушевал боярин Андрей, – полагается за нечистоты ваши целый день крапиву в штанах носить. Но крапивы где зимой найти? Так велю вас бить пониже поясницы розгами.
2
За обедом Андрей Кучумович вспомнил, что в суматохе – все приглядывал, как сундуки грузят, – забыл об одном дельце. А дельце все то же. Одна дума – о народе: как его, дебрю беспросветную, на ум наставить. Мыли бабы пол напоследок. Мыли – черед отводили, чего стараться, коль дому пусту быть.
Для баб у Андрея Кучумовича наказание имелось одно. За всякую провинность ставили их лицом к ветру, давали им лопаты, и этими лопатами бабы подбрасывали снег, а если лето было, так речной песок.
Нетрудно и смешно. Только, поработав лопатой с час, бабы валились на землю без чувств: снег ли, песок ли забивал уши, глаза, ноздри, а терпеть такое долго невозможно.
Прежде чем сесть в сани, Андрей Кучумович велел поставить виноватых баб перед воротами, на ветрогоне, а потом уж поехал.
Зазвенели бубенцы под дугами, захрапели лошади, загикали кучера, собаки загавкали. И понеслось вдогонку санному поезду белое облачко снега: старались бабы. И кто знает, сколько бы так старались, но объявились вдруг перед усадьбой трое конных молодцов.
– Кончай! – приказано было бабам.
Надсмотрщик и заикнуться не посмел.
– Бейте в било! – командовал самый властный из троих. – Созывайте народ. Есть у меня до вас, бедных, великое божественное дело.
Люди собрались к церкви. Трое приезжих взошли на паперть. Главный сказал:
– Мы пришли к вам именем государя всея Руси, святейшего нашего патриарха Никона. Милостивый царь Алексей Михайлович даровал церкви новые земли. На эти новые земли и зовет вас к себе патриарх. Дело прибыточное и божеское. Это говорю вам я, патриарший наборщик Федор Юрьев.
Показал грамоту Никона. Деньги сулил, земли вволю, реки, полные рыбы, леса, где на каждом дереве белка, за каждым кустом лисонька.
– Куда ехать-то, скажи! – прервал его многие речи Емельян.
– На реки Майну и Утку. Снимайтесь всем селом, подводы сам пригоню. Ваш господин, Кучумович-то, – скатертью ему дорога, – слух идет, не золото. Да я и сам видел, как он над бабами вашими измывался. А на Майне и Утке вы будете жить на воле. Оброк исполните, а все остальное ваше!
– Хороши твои слова, – возразил Емельян, – да ведь не лето на дворе.
– Зима не помеха. Даже наоборот. Возьму я от вас мужиков двадцать. Переправлю скоком на место. Они времянок нарубят, землянок нароют. А с весны за работу возьметесь. Дома поставите, какие душе угодно. Земли наберете, сколько по силам. А земли в тех местах хлебные.
– Подумать надо, – сказал за всех Емельян.
– Чего думать! Айда! – закричал Никита. – Чего рассиживаться? Все равно Кучумыч житья не даст.
Никита был мужик шумный и бедный. Оттого, что горячо взял сторону наборщика, мужики заупрямились. Жить под Кучумом не мед, но место нынешнее дедовское, хорошее место, черноземное, да ведь и родное. От добра добра не ищут. И бежать от господина непросто. Искать будут, а найдут – возвратят. Правда, патриарх зовет. И не какой-нибудь – Никон.
– Думать будем, – сказал наборщику Петр. Так сказал, что Федька Юрьев плюнул с досады.
Глава третья1
Наборщик Федька выбрал для постоя справную избу дьячка. Губа не дура.
Маланья встретила гостя ласково, хлебом и солью, а он в темных сенцах ущипнул ее заговорщицки и получил такую затрещину, что в ушах зазвенело.
Не обиделся, даже наоборот – нахваливал всякие кушанья, на которые Маланья по колдовству своему была мастерица.
Пили бражку и так разошлись, что достал Федька Юрьев из походной сумы редкое заморское вино и, ничего уже не жалея для пира, выставил на стол.
Дьячок Иван, захмелев, жаловался на жизнь. Дескать, в глуши пропадает. Дескать, по его учености служить бы ему на Москве. Да для Москвы на взятки денег нужно много, а где их взять? Приход в Можарах сытный, только денег ни от кого не дождешься. Прихожане за службу живностью платят да хлебом.
Федька слушал ухом, а глядел на Маланью. Глазами поигрывал, пальцами пощелкивал. И она зубы свои белые не прятала, голову в тяжелых косах все закидывала, белой шеей лебединою похваливалась. А глаза – жуть и огонь. Смех в них сидит, и, как ни гляди, как ни пыжься, ничего, кроме смеха.
– Ладно, – сказал Федька дьячку, – поможешь мне мужиков для их же великой пользы с места сорвать, и я тебе помогу.
Дьячок обрадовался и гаркнул Маланье:
– А ну-ка, баба, поднеси гостю вина хмельного с поцелуем!
Усмехнулась Маланья, однако мужа слушается.
Встала перед столом, подняла полную чашу и Федьке подала, он за чашу эту поцеловать ее должен. Сладок должок, ничего не скажешь.
Выпил Федька чашу в один дых, глазами бесстыжими уперся в Маланью и пошел на нее, как волк. А Маланья глядит на него зелеными омутами и ждет. Припал он к ней взаправду. Она ничего, терпит. Только губы будто ледком вдруг подернулись – холодны, но жгут.
Дьячок головой в стол ткнулся и ни туда ни сюда. Спьянел.
Федька покосился на него – и ну обниматься. Только Маланья взяла тут гостя за грудки и отставила, будто вовсе и не человек он, а колода.
Загудела голова у Федьки Юрьева.
– Люба ты мне! – кричит. – Чего тебе за дьячком, пьяницей волосатой, пропадать. Поехали со мной. Озолочу!
Засмеялась Маланья.
– А ты спроси сначала, люб ли ты мне?
– А разве я плох?
Тут Федька грудь выпятил, одну бровь сломал, другую насупил, глаза – соколиками.
Маланья за живот от смеха схватилась. Коль не печь, упала бы. Подбежал Федька к дьячку Ивану, за волосы хвать.
– Продирай глаза! Хочешь завтра же в Москву ехать?
– Хочу в Москву, – мычит дьячок.
– Вот рука моя, а вот бумага. Чтоб без обману, договор напишем. Я тебя в Москву определю, а ты мне за это жену свою отдашь на год.
– Так ведь она ж ведьма! – опечалясь, махнул рукой дьячок.
– Согласен али нет?! – кричит Федька. – Согласен жену свою на год продать мне, Федору Юрьеву, за место в Москве?
– Согласен!
– Руку приложишь?
– Приложу, – и опять головой в стол.
Федька тут же бумагу да чернила достал, намахал договор, сунул перо дьячку, и тот руку приложил.
– Все, – сказал Федька и так вздохнул, будто и не вздыхал никогда, и посмотрел на Маланью. – Моя ты теперича.
Маланья как стояла у печи, так и не пошевелилась. Только губы темными стали, а глаза будто бы посветлели.
– Раз такое дело приключилось, – сказывает, – давай же выпьем с тобой по чарочке, новый мой хозяин. А то сердце у меня, на ваши мужские дела глядя, остановилось совсем. И не прогневайся, для такого случая хочу я выйти к тебе в лучшем наряде, как у боярынь заведено.
Ушла под занавески. В сундуке покопошилась. Поохала. Платьями зашумела. И объявилась вдруг.
Наряд белый и легкий, как облако. Пушистый – на всю горницу. Грудь голая, даже крестика нет, в ушах серьги. Федька таких и на боярынях не видывал. Камни зеленым-зелены, а в глазах от камушков этих у Маланьи зеленые огоньки вспыхнули.
Две чарочки принесла серебряные. Одна пуста, в другой зернышко. Не знаешь про него – не углядишь.
– Давай-ка вино твое заморское, – сказала Маланья. – Сама налью, за хозяином своим новым поухаживаю.
Налила в чарочки вино, поставила перед Федькой.
– Бери, хозяин мой.
Смотрит Федька на Маланью, и в дрожь его бросает.
– Страшно, – говорит, – с тобой, любовь моя, но ведь и весело. В крестьянском платье – барыня, в боярском, польском – царица.
Взял чару, выпил.
– Судьба, – прошептала Маланья и тоже чарочку осушила.
– Про какую ты судьбу шепчешь? – спросил Федька.
– Да про ту, какой не избежать.
И засмеялась Маланья, засмеялась в лицо Федьке. Вскочил патриарший наборщик, а ноги не держат. Поплыла изба, да все скорей, скорей. Крикнуть хотел – нет голоса. Побежал – рухнул.
Маланья взяла со стола договор, достала из сундучка своего зельице, потерла бумагу, и буквы исчезли. Свела все слова, кроме подписей, потом взяла перо и написала новый договор.
Учинивши это, Маланья надела беличью свою шубку, пошла во двор, запрягла в сани лошадь, в сани сложила сначала гостя, потом дьячка. Сунула за пазуху Федьке договор, выехала за село до боярских хором, настегала коняшку и выпрыгнула из саней.
2
Они очнулись разом. Очнулись и схватились за головы – трещало, как на реке в ледоход.
Розовый на утреннем солнце мир не обрадовал. Снег полыхал алым. Как ни жмурь глаза, а все в них неспокойно, зайчики прыгают, хоть в сугроб полезай.
Схватившись за головы, они сообразили, что сидят в санях. Сани стоят посреди поля, в глубоком снегу. И тут они разинули глаза пошире и перекрестились. Лошади в санях не было. Сиганули из сатанинской повозки и увязли в снегу. И рассмотрели наконец картину страшную и удивительную. Снег перед санями был взбит и кровав. Кругом следы.
– Волки! – ахнул дьячок.
– И как они нас не сожрали? – перекрестился Федька Юрьев.
Ему было так тошно, что он обиделся на волков: могли слопать и не слопали.
– Ты дьячок? – спросил он, забираясь в сани и ложась, дабы унять кружение в голове.
– А ты наборщик! – вспомнил дьячок Иван. И тут встало пред ним вчерашнее: и пир, и торг – ведь продал Маланью-то!
С надеждой глянул на Федьку и увидал в Федькиных глазах, что и тот все вспомнил. Наборщик погрозил пальцем дьячку.
– Не отвертишься у меня! Жену твою возьму. Так и знай, косматый!
Дьячок, соображая, грустно теребил бороду. Углядел бумагу за пазухой у Федьки, и Федька ее углядел.
– Вот она, купчая. Черным по белому: «Я, Иван, сын Иванов, продаю самого себя наборщику патриаршему Федьке Юрьеву на один год, а он, Федька…» Чего? Чего?..
Дьячок Иван вырвал у него бумагу, прочитал и бросился в пляс.
– Съел? Не видать тебе Маланьи! Меня бери!
Федька снял шапку, наклоняясь из саней, черпал снег, как воду, тер лицо, сыпал на голову. Потом надел шапку, сунул бумагу за пазуху.
– Не будь я Федька Юрьев, по справедливому Божьему суду спалю твою бабу на костре, потому что она ведьма!
– Что правда, то правда, жена моя на собаку плюнет – и собака брехать разучится… Только больно уж ты разошелся – «спалю!»
– Молчи! Не то… – и вытащил Федька Юрьев нож из-за голенища.
3
Конь, согреваясь, бежал мелкой рысью. Дорога, накатанная санями, была впору крепка и до самого горизонта пустынна. Чуть похрапывая, ухая нутром, конь одолел бесконечно долгий тягун и, оказавшись на гребне увала, перед крутым и таким же бесконечным спуском, остановился, дергая головой, чтоб расшевелить всадника. Узда моталась безвольно, конь фыркнул и, приседая на задние ноги, чуть боком пошел с горы и, опустившись на самое дно влажной седловины, где лес по сторонам дороги оброс аршинным инеем, жалобно заржал, обиженно вскидывая маленькую черную головку: ладно, что едут, не ведая куда, но чтоб за все утро слова не услышать, да хоть бы крикнул, хоть бы в бок стременем пнул.
Жалобный крик коня окатил Кудеяра с ног до головы, и он, стыдясь, раскаиваясь, припал щекой к шее коня, бормоча нежно и виновато:
– Прости, мой брат! Ветер мой, ветерочек! Я словно сплю с открытыми глазами, – и, озираясь, натянул узду, посылая коня вперед, на новый увал. – Нам теперь все равно, по какой дороге…
Сверху спускались санки. Уже издали было видно – богатые. На облучке кучер, ездоками две женщины. На одной шуба ласковая, кунья, другой шубе, лисьей, рыжей, на завидки.
– Ну что же, Кудеяр, принимайся за дело! – усмехнулся начинающий разбойник и, поравнявшись с санями, дотронулся рукой до шапки.
– Бог помочь! – услышал он в ответ.
Его охватило таким ознобом, что застучали зубы.
И вот этих женщин вместе с возницей ради красных шуб надо убить? Потом содрать с окровавленных запоны, платья – и на базар?.. Господи! Убивать, не имея зла на человека, не ведая, кому приносишь боль, скольких детушек оставляешь сиротами?..
Не успел одно пережить, показался обоз, груженный свиными тушами. То крестьяне исполняли свою тягловую повинность давать лошадей и самим возить, чего воевода укажет.
И бедных этих возчиков тоже?
Конь, почуяв тьму и тяжесть хозяйских мыслей, забыл о легкости ног своих, бухал копытами, как тяжеловоз.
А на вершине увала – купец-молодец. То ли с барыша, то ли прогорел – сам пьян, кучер пьян, а еще двое прихлебателей – уж только мычат да клонятся.
– Вот люди-то какие! – кинулся купец к Кудеяру, промахиваясь рукою мимо узды, но уцепившись за стремя. – Ты погляди! Ишь как их клонит-то! Не хуже вертушек, а на землю – ни-ни! Держатся.
Протянул, расплескивая, чашу.
– Узнал, кто перед тобою? А узнал – пей! Меня не послушаться – самого себя обидеть.
Кудеяру было холодно, и он принял чашу.
– Еще! Еще! Чтоб и нас с тобой завертело! – Купец побежал к саням, но вернулся за чашей. – Еще выпей! Я задумал землю раскачать. Мы качаемая, а она-то что же?! Вместе веселей.
Он снова кинулся к саням, двигая ногами не вперед, а в стороны, словно земля и впрямь качалась.
– А этих тоже? Хоть ножиком режь, хоть палкой, как гусей, до смерти.
Кудеяр хлопнул коня по крупу, и конь, почуяв волю в руке седока, рванулся стрелой, и ветер относил прочь от ушей дурную ругань рассердившегося купчика.
4
Придорожному трактиру Кудеяр обрадовался, как родному дому. Когда носило по белу свету, жил надеждой воротиться на родину. Вот она, родина. Люди кругом единокровные, но чужие. А коли ни двора ни кола, то и нет надежды на человеческое, на родное тепло.
Задав коню овса, пошел в трактир посидеть в тепле. Трактирщик, не спрашивая хотения, брякнул перед ним деревянную чашку со щами.
– Хошь ешь, хошь не ешь, а денежку отдай, – шепнул Кудеяру улыбчивый крестьянин.
– А у тебя денежек много?
– Да совсем нету. Мы Их Почтению за тепло весной да осенью отрабатываем. И сеем ему, и жнем, и дровишки рубим.
Кудеяр усмехнулся: напоили, грозя, и накормить, грозя, собираются.
Завел деревянную ложку в чашку – пустоваты щи, отведал – не погано. Похлебал, согреваясь, гоня из себя утренний, до костей пробравший мороз.
В дрему кинуло, но тут за столом у окна начался крик и вопль, Два молодца стянули с третьего сапоги и поставили на стол, на кон. Играли в зернь. Из-под опущенных век Кудеяр видел, как не больно ловко жульничают шельмы, но попавшийся на удочку «карась» торопился отыграть шубу, сани, лошадь.
– Мое! – крикнул один из шельмецов, снимая со стола сапоги. – На что теперь играешь?! На рубаху али на портки?
– Рубаха длинная – на портки! – завывая от обиды, тоненько крикнул бедняга.
Кудеяр вдруг почувствовал, что на него смотрят. Смотрел трактирщик. Так глаза в глаза подошел к Кудеяру и прошипел:
– Больно много видишь. Смотри, не окриветь бы. – И грохнул на стол вторую чашку щей. – Я за сиденье в тепле денег не беру, но, коли не хочешь на мороз, бери ложку да хлебай.
– Угощаешь, имени не спросив! – покачал головой Кудеяр.
– А мне до имени дела нет, – осклабился Их Почтение, – для меня всякий проезжий – Кошелек. Верно, ребятки?
Ребятки уже стягивали с воющего игрока порты.
– Верно, Наше Почтение. Пособить, что ли?
– Не надо, он сам отдаст.
– Я – сам, – согласился Кудеяр, левой рукой полез за пояс, а правой выхватил из-за спины кинжал и коротким взмахом пригвоздил ногу трактирщика к полу.
Потом сел и принялся хлебать щи. Их ли, Наше ли Почтение стал бел, как полотно, но стоял не шелохнувшись. А Кудеяр, похлебав щей, достал денежку и положил на стол.
– В другой раз приеду, чтоб в щах ложка стояла.
И навел пистоль на шельмецов.
– Оденьте, обуйте господина.
Одели и обули.
– Деньги верните.
Вернули деньги.
– Раздевайтесь догола.
Разделись.
– Всю одежду в печь.
– Да ты что?! Как в печь?!
У Кудеяра объявился пистоль и в левой руке.
– В печь!
Исполнили и это.
– Заслонкой затворите.
Заскреблась по кирпичам заслонка. Тепло, идущее из печи, померкло.
Кудеяр заткнул за пояс оружие, нагнулся за кинжалом.
– Кудеяром меня зовут, – сказал снизу вверх и освободил пригвожденного.
Трактирщик рухнул в кровяную лужу.
– Что вы все застыли?! Помогите заболевшему, с такими слугами кровью истечешь.
Посмотрел, как захлопотал над раненым улыбчивый крестьянин, и пошел было за конем, но в дверях задержался и сказал громко, наставительно, не хуже попа:
– Всякое злодейство злодейством же и наказуемо. Сами про то не забывайте и другим забывать не велите, ибо дорого ныне стоит такая забывчивость. Кудеяр вернулся.
5
Наборщик Федька к игумену Всехсвятского монастыря Паисию входил не как к господину, а как к второстепенному, трясущемуся от страха сообщнику. Паисий был родом грек, он отведал Соловков, сиживал в башне Воскресенского монастыря на Волоке-дамском – и потому поставил себе за правило быть угодным всякому, кто от патриарха, от царя, от царевых ближних людей.
Федька, добравшись до монастыря, попер сразу в игуменову келию, поколотив двух монахов, вставших на его пути.
– Подай вина! – приказал он келейнику Паисия, разлегшись на лавке в полушубке и в сапогах.
Келейник знал наборщика и не перечил. Федька выпил в один дых чашу крепкого двойного вина, содрогнулся, расставаясь с внутренним холодом, скинул полушубок, возлег, протягивая ноги келейнику.
– Сапоги стяни!
Келейник повиновался.
У Всехсвятского монастыря в судьбе то день и солнце, то ночь без луны.
В молодые годы царя Иоанна Васильевича, когда верх взяли нестяжатели, не желавшие монастырской собственности, всехсвятских монахов отправили на исправление в северные суровые монастыри. Лет десять стоял монастырь пуст. Населен же он был в считаные дни, превращенный непререкаемой царской волей в женскую обитель. Царь-перун назначил сей каменный дом за крепкой стеной печальным пристанищем для бесчисленных своих наложниц. Господин – праведник, и слуги у него праведные, господин – сатана, и слуги все сатаниилы. Господин разженится – тотчас разженятся, угождая, и слуги его. Престранные монахини собирались во Всехсвятском монастыре.
Жизнь здесь шла под стать царству: слова не скажи, самих вздохов своих берегись. За печаль на лице монахини попадали в подвалы на цепь.
И вот что удивительно! Ни единой слезы не выкатилось из-за стен белого монастыря, но страшен народу был сей дом Христовых невест.
Страшен и притягателен. Уже во времена Иоанна Грозного игуменья Хиония, что значит «снежная», превратила обитель в милосердное пристанище калек и выродков. Милосердие оказалось прибыльным, на угодных Богу бедняжек жертвовали щедро и многие. Видно, надеялись данью телесному безобразию, которое у всех на виду, очиститься от невидимого миру душевного уродства. С этой поры местные крестьянки, произведя на свет колченогое дитя, почитали себя счастливицами. Уродцы стоили хороших денег. Лошадь можно было купить.
Природа, однако, милостива: ошибки у нее редкостны, а фантазии на безобразное у нее и подавно нет.
И появились в монастыре особые умелицы. Теперь за уродством не гоняли по городам и весям добросердых странниц. В искусных руках здоровое дитя превращалось в такое чудовище, какого и на дне моря не сыщешь. Из тьмы монастырского подземелья однажды вывели к свету человека с ногами без костей, с телом, скрученным, как винт, и с двумя головами.
В Смуту ловкие люди Самозванца в поисках сокровищ напали на тайну монастыря. Непризнанный позже патриарх Игнатий, не предавая дело огласке, «вспомнил», что Всехсвятский монастырь испокон веку был мужским, а посему черниц посадили в телеги и развезли по разным обителям. И снова был он пуст, покуда не вернулся из плена патриарх Филарет. Монастырь населили монахами-книжниками, и немало среди них оказалось выходцев из чужих земель: греков, молдаван, малороссов.
Велика была у Федьки, патриаршего человека, спесь, но перед Паисием не посмел изгаляться. Поклонился, под благословение подошел. Но, выказав смиренность, говорил, как приказывал:
– Лепо ли, что у монастыря под боком колдунья живет припеваючи?
– Колдунья?! – изумился Паисий.
– Да про нее все знают, кроме тебя, авва! Чересчур берегут монахи покой господина своего!
– Что за колдунья? Где?
– В Можарах, авва! Жена дьячка. Под боком у церкви, от церкви кормится, творя черное бесовство. Маланьей зовут.
Паисий поднял глаза – озарил:
– Вот и увези ее на новое место, от греха и с глаз долой.
– То мое дело, кого везти и куда. Не отписывать же мне патриарху, что игумен Паисий для тайных надобностей колдунью подле себя держит…
Паисий усмехнулся.
– За обиду костром платишь? Не страшно ли? Как бы пламя тебя самого не высветило. Не снопы собрался с поля украсть – целое селение.
– Оставь мои печали мне. – Глаза у Федьки светились, как у кота. – Она, ведьма, волкам собиралась меня скормить. Сама обернулась волчицей и лошадь – в клочья.
Паисий молчал, и Федька кинулся к нему, как с цепи. Зашептал в самое лицо:
– Я все тайники ваши повыпотрошу, коли не сделаешь по-моему. По Соловкам, что ли, скучаешь?
– Как безжалостны русские к своим же людям! – Паисий перекрестился. – Но ты же сам знаешь, у меня нет власти жечь людей за еретичество, то дело наитайнейшее, царское.
Федька лицом потемнел, глаза сделались пустыми.
– Кто дознается? Кто вступится за бабу? Выбирай, авва, или она – в огонь, или монастырь спалю. Мои люди много хуже разбойников. – И, приложив ко рту ладонь, шепнул Паисию в самое ухо: – Ходит слух, будто ты, авва, разбойника Шишку в услужении держишь?
Паисий встал во весь свой прекрасный рост.
– Одно истинно. Шишка на исповедь ко мне являлся. Держу его, как собаку. Без ошейника он хуже упыря. И вот мой сказ: исполню нужное тебе, ты же исполни свое, но изволь впредь не объявляться в нашем краю.
– Изволю, – ощерил рыбьи зубки просиявший Федька. – Потом изволю. Покуда же в монастыре твоем поживу, потерпи и не обессудь.
6
Утром Маланья пошла на задний двор поглядеть на дьячка своего: не смея переступить порога избы, спал он в баньке, воруя из поленницы дрова и из сеней лук, да еще сливки с кринок схлебывал, чтоб убыток был неприметен. Это для Маланьи-то!
Ночью, выйдя во двор, Маланья слышала, как дьячок кашлял, и как от его вздохов распирало бревна, и как они тотчас грустно опадали, потрескивая, поскрипывая.
Маланья отнесла пьянчуге горшок со щами да плошку с отваром из сушеных листьев капусты.
Дьячок благодарственно взвыл, но высунуть свою бесстыжую рожу за дверь не посмел. И Маланья сама прослезилась. Почувствовала, как отходит сердцем, мягчеет взором. Зашла, вздохнув, в сени, а в уголку, на ларе – Ванюшка. Стоит не шелохнется, но вот он, не призрак – явь, хоть потрогай.
За дверь взялась неторопко, дверь за собой прикрыла степенно, а в избе – не передохнет. Сердце в висках бухает.
Лохматенькие являются не к добру.
Однако пока не помер – живи! Пошла к печке кашу ставить, молоко томить, масло сбивать.
Любимое Маланьино место на высокой скамье против печи, рука туда-сюда, пахта в маслобойке глюкает, а глазами в печь, на прогорающий огонь. Уголья как парча – золото на малиновой подбивке, а поверх пламена. Промчится алая прозрачная конница, а за нею синяя, но у Маланьи глаза кошачьи – видят то, что другим не дано. Над алыми да над синими огоньками, заполняя печь доверху, круговертью летают, ну словно бы мыши летучие, цвета пепельно-черного, багряно-сизого, а то и совсем смрадного цвета. Кто видит, тот знает, каков он, смрадный цвет. И чудится Маланье – мчит вся эта пегая, гарью пропахшая конница в черный зев, и чем шибче бег коней, тем чернее пропасть, да и сдвинулась вдруг и пошла, глотая конницу, вон из тьмы, задвигая в себя горящие угли, горшок, кринки…
Маланья с лавки сиганула, заслонкой хлоп, и рукою сердце придерживает, чтоб не выскочило вон из груди. Подняла голову, а Ванюшка косматенький из-за трубы смотрит, и глаза у него, как у совенка, и лапка, что за кирпич ухватилась, дрожит.
Тут Маланья черпнула ковшик холодной воды, попила, умылась, оделась, взяла нож – отрезать в холодном погребе сала к обеду, а нож бряк из руки и в пол воткнулся.
Вышла во двор, а гость уж лошадь привязывает.
– Изволь, хозяйка, хозяина своего кликнуть, – молвил, поклонясь.
Маланья тоже поклонилась незнакомому, нездешнему, однако спрашивает:
– Какая нужда тебе в моем хозяине?
– В дороге я долго. Сам бы ладно, коню отдых нужен, – достал щепоть серебряных денежек.
Маланья деньги приняла, зардевшись от щедрости путника.
– Хозяин мой в баньке заперся – грехи отмаливать. Коня в сарай поставь, там и овес в яслях. Постель тебе хоть на печи постелю, хоть в красном углу.
– Благодарю за доброе слово, – сказал человек, отирая лицо от невидимой корочки ночного пронизывающего ветра.
– За такие деньги всякий станет покладистым, – сказала Маланья, отворяя сарай перед лошадью. – Уж больно черна она у тебя!
– То – масть, – улыбнулся усталый путник. – Когда скачу, хоть в самую непроглядную ночь, даже ветер светлеет.
– Ну-ну! – сказала Маланья и ушла в избу.
Постелила Маланья Кудеяру на лавке: печь горяча была.
Кудеяр верхнее снял, сапоги стянул, а на остальное сил не осталось. Лег и уплыл на лубяном челне в милое детство. Река лилась по светлому, и, не отставая от челна, прыгала по берегу, посвистывая, птица-синица.
Глаза открыл – лучина горит. Маланья за столом, на воду в ковше дунет и глядит, глаза рукой заслоня.
– Проснулся? А я про тебя многое знаю.
– Да неужто?! – удивился Кудеяр. – Ты же имени даже моего не спросила.
– А у тебя нет имени, – сказала Маланья, и Кудеяр, потянувшийся было со сна, замер и сел. – Ты – человек дороги. Рановато к нам пожаловал, под снегом земли не видно.
И засмеялась, глядя Кудеяру в лицо.
– Я тебе травку петров крест дам да свечу ярого воску.
– Зачем мне трава да свеча?
Маланья пальцем Кудеяру погрозила.
– Ты мне глаза не отводи, моя вода – зеркало. Травка тебе от привидений пригодится, а свеча ей в помощь.
– Не понимаю что-то тебя я, женщина, – пожал плечами Кудеяр.
Тут Маланья улыбнулась и сказала, в темное окошко глядя:
– Один мужик яму для столба рыл. Глядь, корчага с серебром. Матюкнулся мужик с радости, а корчага исчезла… Ты тот камень Самосвет царю отошли. Он тебя простит и спасибо тебе скажет. Да смотри в зепь не положи камень-то. Его на груди носят.
Речи бредовые, но правда в них была. Заехал в Можары о Кудеяровом кладе разведать.
– Скажи, добрая хозяйка, о каком камне ты говоришь?
– О Самосвете, что в нашей земле сокрыт.
– А зачем камень царю отдавать, у него от самоцветов подвалы ломятся.
– То от самоцветов, а наш камень Самосвет. Если с ним Белый царь обойдет Россию, станет она для неприятеля невидимой… Все, что в кладе, себе возьми – не возбраняется, а камень будь любезен царю отдать. Обещаешь?
– Обещаю, – сказал Кудеяр. – Самая малость осталась – клад сыскать.
– Он сам тебя найдет.
Маланья набрала в горсть воды из ковша да и брызнула на Кудеяра.
– Садись за стол, кашей накормлю. – Поставила кашу и молоко, сама шалью закуталась. – За дурнем моим схожу. Тоже, чай, проголодался.
Выскочила на мороз да оглянулась чего-то, а Ванюшка косматенький стоит на порожке, к избе спиной прислонясь, а опорки на ногах у него размотались, а из худых лаптей – коготки.
Ох и кинулась Маланья к дьячку своему, сграбастала, тепленького, глупенького, спеленала белыми руками и принесла в избу, как матрешку. На пороге только и опамятовалась, на землю поставила, чтоб не смутить хозяина перед гостем. А гостя уж след простыл.
– Чему-то быть, – сказала Маланья, расплакавшись вдруг на груди своего дьячка.
– Чему же?! – робко гладил он жену по головке.
– Не зна-а-аю, – неутешно плакала Маланья да и смолкла. – Чему быть, того не миновать.
7
Был суд.
В тихие Можары понаехало из соседнего монастыря начальство. В церковном притворе с цепями на руках, в колдовском своем платье, поверх беличья шубка, сидела на скамье Маланья. Перед ней на возвышении святые мужи в черных рясах, а главой у них игумен Паисий. Односельчан полна церковь – согнали.
Федька Юрьев сказывал о колдовстве Маланьи и о той порче, какую она напустила на него.
– И, ненавидя весь род Христов, – вопил Федька, – напустила Маланья на меня и мужа своего дьячка Ивана черное чародейство. Очутились мы в санях, и понесла нас лошадь мимо дороги. Сама же Маланья обернулась волчицей, выскочила через трубу и погналась за нами. Величиной волчица была выше леса, зубы как пила, а глаза как две печи. Догнала эта волчица сани и сожрала лошадь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.