Текст книги "Твердь небесная"
Автор книги: Юрий Рябинин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 52 (всего у книги 61 страниц)
Глава 5
В то время, когда вся Москва ходила ходуном от невиданных событий, бурлила, вздыбленная бунтарским вихрем, и революционное лихо бесцеремонно ворвалось в жизнь тысячей обывателей, в покойном особняке на Малой Никитской тоже все перевернулось вверх дном, но только от счастливого переполоха: у коммерции советника Дрягалова родился внук!
В первые по рояедении младенца дни Дрягалов не допускал к Лене решительно никого. Хотя доктор Епанечников, лично принимавший роды у дочери, и заверил свата, что Лена вполне здорова и ей только на пользу будет как можно скорее приступить к обычным повседневным заботам, Дрягалов поначалу так бдительно оберегал родильницу, что даже самую привилегированную их гостью Татьяну Александровну попросил до крестин повременить беспокоить подругу.
Лишь выждав положенный срок, Дрягалов вывез свою фамилию в полном составе в свет. Крестить внука он пожелал там же, где венчались Дима с Леной, – у единоверцев, в Лефортове. К этому времени уже решилось, какое имя будет носить новорожденный: аккурат на восьмой день по разрешении выходил праздник Иоанна Крестителя, и Дрягалов, посоветовавшись, естественно, с сыном и невесткой, придумал называться отныне его потомку Иваном Дмитриевичем. В восприемницы, по единодушному мнению счастливого семейства, приглашена была Таня.
Счастье любимой подруги и для Тани стало личным знаменательным событием. Выдержав установленный Дрягаловым для Леночки карантин, Таня решительно поселилась в Малой Никитской. Часто даже на ночь не возвращалась домой. А уж дни так все напролет теперь проводила у подруги. Госпиталь Таня давно оставила: еще летом, до подписания мира, когда боевые действия в Маньчжурии прекратились и поток раненых почти иссяк, почему в госпиталях персоналу стало вполне по силам управляться без помощников, Капитолина Антоновна объявила всем своим домашним и домочадцам демобилизацию. Жизнь в доме полицмейстера Потиевского вернулась в привычную колею.
Но только не для Тани. Вместо прежних забот, у нее появились не менее важные новые, за которые она принялась истинно самозабвенно. Они вдвоем с Леной не могли надышаться на Ванечку, хотя этому здоровяку с отменным аппетитом не требовалось и десятой доли их хлопот. Но верно говорится: первый ребенок – последняя кукла. В каком-то смысле новорожденный и для самой юной мамы, и для ее не более искушенной подруги был забавною живою игрушкой. Таня с Леной порой часами просто так сидели возле мирно посапывающего в колыбельке Ванечки и все шептались о нем.
– Кем, интересно, он будет? – рассуждала Таня. – Тебе бы хотелось, чтобы кем он был?
– Ну не знаю… – серьезно, будто это было теперь вопросом первостепенной важности, отвечала Лена. – Может быть, как папа, врачом. Или профессором. Ученым…
– А может быть, владельцем магазинов? – улыбалась Таня. – Вроде дедушки?
– Магазины – это само собою. Они никуда не денутся. Это его наследство, – принималась объяснять рассудительная Леночка. – Но ему вовсе не обязательно самому, как дедушке, сидеть над счетными книгами. Для этого есть управляющие, – говорила она со знанием дела. – Можно и магазинами владеть, и быть при этом хоть… генерал-адъютантом. Сейчас многие крупные промышленники и торговцы, особенно младшее поколение, занимаются науками, искусством. Я с некоторыми из них знакома. Такие интересные люди!
– Лена, ты стала купчихой! – потихоньку засмеялась Таня. – Признайся, ты в купеческой среде чувствуешь себя в своей тарелке?
Леночка, показывая, насколько она безразлична к такого рода условностям, пожала плечами и покачала головой.
– По барыне говядина, – ответила она. – А то уж мы такие родовитые, что нам с купечеством водиться зазорно! Папино дворянство, ты сама знаешь, восходит к славной эпохе императора Николая Александровича, да с папой вместе и пресечется, скорее всего. Ну а мама… – Лена с улыбкой заглянула Тане в глаза, приглашая ее веселиться вместе с ней. – После маминой школы я в своей тарелке в любой смоленской лавке.
– А скажи, Лена… хотела тебя спросить… как тебе с Димой? Интересно? Он же такой молоденький.
– Боюсь, как бы ему со мной не стало неинтересно. Он по-французски не хуже нас с тобой знает. А сейчас все читает каких-то экономов, о которых я даже не слышала: английских, германских. Они собираются с отцом открывать магазин в Париже: русскими дивностями там торговать – стерлядью, икрой, сибирским маслом. Василий Никифорович хочет заткнуть, как он говорит, Европу за пояс.
– Не сомневаюсь, что заткнет, – усмехнулась Таня. – Ну а как с самим-то с ним, с главой семейства, у тебя складывается? Ладите?
– Лучше не бывает. Не представляю даже, как с ним можно не поладить. Это же такая натура… Это… стихия! страсть! порыв! Дима хотя тоже далеко не тихоня, но против отца кроткий агнец. И при всем этом Василий Никифорович изумительно добрый, великодушный человек. Сколько раз я уже была свидетельницей, как грозно он может взыскивать с кого-нибудь и как безмерно щедр бывает на милость. А помнишь, как мы его испугались, когда в первый раз увидели здесь, в этом доме, в соседней комнате? – прямо натуральный Стенька Разин сверкает глазами! Таня! – взволнованно и восторженно зашептала Леночка подруге на самое ухо, – что я тебе скажу! Василий Никифорович несколько раз на правах свекра целовал меня по разным случаям. И ты знаешь, я чувствовала, что он целует меня не как жену сына! А так, что мурашки бегут по спине и ноги холодеют. Тут ошибиться невозможно! Но – боже упаси! – ничего такого сверх этого он себе не позволяет. Только поцелует, посмотрит лукаво мне в самые глаза – и оставит в покое.
– Ой, Лена, смотри, этак он однажды не оставит тебя в покое…
– Нет, нет, Таня, что ты! Ты не представляешь, как он уважает Диму! Как дорожит его честью! То, о чем ты говоришь, категорически невозможно.
К осени Дрягалов, как и собирался, открыл большой магазин на Мясницкой. Собственно, это был новый его доходный дом, весь первый этаж которого занимало торговое заведение. Еще не завершилось строительство, а Дрягалова засыпали предложениями иностранные агенты и свои перекупщики, готовые поставлять ему самые изысканные европейские яства: от швейцарского сыра и корсиканских маслин до рейнского и бордоского. Василий Никифорович с некоторыми из них заключил сделку. Но тогда же и подумал: если он по России торгует заграничными дивностями, то почему бы ему точно так же в Европе или в самой Америке не открыть собственные магазины и не начать продавать там всякую русскую невидаль?
Начать Дрягалов решил с Парижа. Город, рассуждал он, ему не чужой, хоженый-перехоженый весь вдоль и поперек. Там первому его заграничному магазину и быть.
Дима списался с Годарами и изложил друзьям суть их с отцом намерений. Причем попросил Паскаля подыскать им где-нибудь в центре Парижа небольшой magasin de comestibles[32]32
Продовольственный магазин (фр).
[Закрыть]. Через несколько дней в Малую Никитскую была доставлена длинная, каким не всякое письмо бывает, telegramme-express из французской столицы. Паскаль сообщал, что подходящий магазин он нашел, и не где-нибудь, а на самом boulevard de Sebastopol[33]33
Севастопольский бульвар (фр).
[Закрыть], – русское заведение на русской улице, по его мнению, обещало принести владельцу сугубую выгоду. И затем Паскаль извещал, что его дедушка – подполковник Годар – имеет намерение выкупить этот магазин на boulevard de Sebastopol на свой счет и подарить его Дрягалову, как искупление, если угодно, за участие подполковника в свое время в Восточной войне в Крыму против русских. Дрягалов немедленно велел Диме отписать в Париж, что согласится на это только в том случае, если подполковник не откажет в свою очередь принять от него в дар имение в Смоленской губернии, в котором император Наполеон, по преданию, во время своего бегства из России съел кота. Подполковник Годар вполне оценил шутку русского друга, посмеялся от души и зарекся впредь показывать Дрягалову свою щедрость.
Не отлагая дела вдаль, Дрягалов отправил Диму в Париж. Он бы с удовольствием поехал и сам туда, и вовсе не потому, что опасался за неопытность молодого своего компаньона и наследника, – их китайские баталии, и особенно молодецкое завоевание Димой сердца красавицы, исключали всякие сомнения отца насчет способностей сына, – но, когда зашла речь о поездке в Париж, Дрягалов неожиданно для самого себя обнаружил, что он тоскует по этому городу мансард, что душа его рвется к речке Сене, на берегах которой в прошлом году у них с незабвенною Марьей Лексевной вышла, как поначалу представлялось, натуральная беда, обернувшаяся в конце концов, по нынешнему его разумению, забавным, чудным приключением. Однако Дрягалов должен был умерить свои сантименты: время наступило смутное, лихое, и ему никак не годилось оставлять огромное московское хозяйство без пригляду хотя бы на несколько дней. Какие уж тут теперь Парижи!
Вскоре после отъезда Димы Василий Никифорович преподнес своим соратницам по заговору троих, позабывшим у колыбели с новорожденным о каких бы то ни было развлечениях, как ему казалось, сюрприз: однажды он возвратился домой в сопровождении давнишних их знакомцев – Владимира Мещерина и Алексея Самородова, – с которыми Таня и Лена не виделись полтора года.
На удивление, встреча старых друзей была довольно сдержанная, – слишком многое их теперь разделяло, слишком давно разошлись их пути-дороги. Если с Леночкой Мещерин с Самородовым еще могли на правах сотоварищей по маньчжурской кампании позволить себе братски расцеловаться, то приветствовать Таню таким же образом нечего было и думать: маньчжурцы осмелились разве едва-едва приложиться к царственно поданной им госпожой Потиевской руке.
Едва оказавшись в Москве, Самородов, а с ним за компанию и Мещерин, сразу же заявились на Тверскую в магазин к Дрягалову, оказавшемуся теперь для Алексея единственным близким человеком. Так вышло: у Самородова, после смерти покровительствующей ему кузины, вообще никого не осталось. Но, будучи родственником, именно дядей, дочке Мани и Дрягалова – Людочке, – Самородов теперь приходился родней и самому Василию Никифоровичу. Так распорядился сам Дрягалов. Еще позапрошлым летом, похоронив Маню, он немедленно отписал Самородову в полк, что отныне Алексей – член его семьи. А уж в Маньчжурии, где их чудесным образом свела судьба, Дрягалов объявил воочию Самородову и Мещерину о своем непременном намерении быть отныне для них отцом, старшим братом или кем угодно, по их усмотрению.
Если бы Дрягалов придумал настоять на том, чтобы друзья, которых он, по сути, принял в семью, отныне забыли свои прежние юношеские, не согласные с государственным законом, искания земного рая, несбыточные мечтания о устройстве мира по справедливости, то, скорее всего, Мещерин с Самородовым, а уж последний так непременно, покорствовали бы воле благодетельствующего им старшего товарища, с которым их теперь связывали крепчайшие из уз – братство по оружию. Но Дрягалов, верно, не посчитал для себя достойным поведением неволить близких – людей взрослых и солидных, – к тому же своих боевых товарищей, какими-либо обязательствами. Поэтому Мещерину с Самородовым ничто не помешало через несколько дней после возвращения в Москву разыскать Саломеева и приняться за исполнение его скорого и безоговорочного решения на их счет.
Мещерину с Таней решительно не о чем было поговорить. Когда-то Таня могла часами слушать своего многоумного друга, лишь изредка перемежая его монологи вопросами или репликами одобрения. Теперь у них не оставалось ни самых малых общих интересов, разве какие-то, как ей казалось, воспоминания детства, совершенно, впрочем, не подходящие для того, чтобы когда-либо служить предметом беседы.
От внимания Мещерина также не могли утаиться разительные перемены, произошедшие с Таней: два года тому назад это была восторженная отроковица, жадно внимающая его пламенным радикальным речам, а сейчас перед ним сидела светская дама, повзрослевшая не на два, а на все двенадцать лет, и, очевидно, далекая от радикальных воззрений на жизнь. Мещерин даже поймал себя на том, что ему боязно заводить с Таней беседу хотя бы об отвлеченных предметах, а тем более предаваться воспоминаниям об их прежних дружеских связях, – он верно уловил Танино настроение. Но что ж удивительного? – они и прежде, в общем-то, близкими людьми не были, но теперь жизнь их окончательно развела. Так думал Мещерин.
Видя, как, несмотря на все старания Леночки, не клеится их общий разговор, и понимая, что подруга и ее гости при ней деликатно избегают вспоминать о важнейшем, что их связывает – о маньчжурских похождениях, – потому что в этих воспоминаниях непременно будет возникать образ ее отца, Таня скоро распрощалась, сославшись на занятость. Она отказалась даже принять участие в праздничном обеде, устроенном Дрягаловым в честь Самородова и Мещерина.
За столом Дрягалов, хоть и был раздосадован Таниным, как он подумал, неглижированием их невеликого купеческого торжества, старался выглядеть жизнерадостным. А обыкновенному своему радушию Василий Никифорович не изменял ни при каких обстоятельствах. Тут уже разговор пошел совсем по-семейному, без недомолвок. Тут уже никто не мешал им припомнить и Китай, и императорские сокровища, и любые случайности, связанные с их поиском.
– А что! – со смехом говорил Дрягалов. – Давайте соберемся как-нибудь, да и вернемся за камушками. Они же так и лежат себе в той самой деревеньке, ждут своего часа. Войне конец. Доехать туда теперь – один пустяк. Шапку в охапку, и мы на месте. Как думаете?
– Василий Никифорович, – так же весело отвечал Мещерин, – не забыли ли вы, что в упомянутой вами деревеньке китайцев живет с полтыщи душ? Вы собираетесь у них под ногами перекопать полдюжины десятин? Причем так, чтобы они не заметили этого?
– Или попросить прежде их вон, как один уполномоченный Красного Креста попросил когда-то монахов из известного нам монастыря? – добавил Самородов.
– Да нет же! – продолжал веселиться Дрягалов. – Мы можем купить всю эту деревню и спокойно перерыть ее. А китайцам предложим перебраться на другое место – в лучшие избы. Они только рады будут! Верно говорю.
– Что же вы тогда под Мукденом отказались от сокровищ? – спросил Мещерин. – Вам же подполковник Годар предлагал долю?
– А это другое дело! Взять у кого-то что-то – значит быть в долгу перед ним. А теперь эти камушки ничьи. Возьмем, и никому должны не будем!
– Василий Никифорович, – вмешалась Леночка. – Мы и так владеем этими сокровищами! Они наши! О них никто больше не знает, следовательно, они принадлежат только нам! Согласитесь, намного интереснее жить с великою тайной, хранить ее, беречь, никому не открывать, нежели поехать, откопать клад и лишиться удовольствия обладать некими таинственными, сокровенными сведениями. Разве не так?!
– Молодец, Елена Сергеевна! – поддержал ее Мещерин. – Вот истинная романтическая натура! Что касается меня, – он вздохнул, опустив голову, – то я в этот край больше никогда ни ногой. Там лежат куда более дорогие сокровища – наши боевые товарищи, верные друзья. И мне кажется, я предам их, если явлюсь на еще не поросшие травой поля сражений откапывать какие-то камни, какие-то… бирюльки. Которые, хотя и стоят баснословных денег, но, по сути, копеечные. Если сравнивать их с памятью наших павших однополчан, соотечественников…
– Да я ж в шутку… – проговорил Дрягалов. – Неужель буду связываться…
– К тому же мы с Владимиром в ближайшее время будем очень заняты, – многозначительно произнес Самородов, – и неизвестно, получится ли у нас вообще когда-нибудь куда-то поехать.
Дрягалов нахмурился и пристально вгляделся в него.
А после обеда он зазвал друзей в буфетную, где обычно вел с гостями самые важные разговоры.
– Я так мыслю, вы опять хотите приняться за старое? – сразу, без предисловий, начал Дрягалов. – С Сережей-то небось уже виделись? – Он испытующе вгляделся в Самородова.
Понятное дело, с родственником Василий Никифорович мог быть менее церемонным, нежели с его товарищем.
Алексей, стараясь показаться независимым, подчеркивая, что с него взыскивать, будто с малолетнего, не годится, этак снисходительно ответил:
– Видишь ли, Василий Никифорович, у любого могут быть свои убеждения. И изменять убеждениям, согласись, неблагородно, подло… Вчера мы одних взглядов придерживались, сегодня других, завтра будем третьих. Каково это, по-твоему?..
– А я, выходит, подлый, неблагородный лавочник, – усмехнулся Дрягалов. – Я же изменил этим вашим… убеждениям.
– При чем здесь ты?! – Самородов хватился, что слишком увлекся. – Ведь, говоря по совести, ты и не был никогда нашим идейным сторонником… – Он хотел что-то добавить об уважительных, чисто познавательных, мотивах участия Дрягалова в кружке, но, вспомнив о кузине Машеньке и ее роли в увлечении Василием Никифоровичем социализмом, неловко оборвался.
Но Дрягалов, судя по его лукаво блеснувшим глазам, понял ход мыслей молодого человека.
– Одним словом, порешим так давайте: я вам в вашем бунтарстве больше не пособник, – произнес он. – Верно говорю.
– Мы все понимаем, Василий Никифорович, – вмешался наконец Мещерин. – Но Алексей прав: мы себе не принадлежим. У нас есть цель, и мы остаемся ей верны.
– Себе не принадлежите – верно, – вздохнул Дрягалов. – Вы Сереже принадлежите. Что он теперь-то придумал с вами? Небось самый бунт поднимать нарядил?
– От вас ничего не утаишь. – Мещерин не мог не оценить дрягаловской прозорливости. – Вы все насквозь видите.
– Дело не в том, – отмахнулся Дрягалов. – Ты, Володя, вот так сердечно сказал о наших солдатиках, что по полям по маньчжурским полегли, – меня аж до нутренностей пробрало. А они не бунтовали. Не бузили. Они пошли, куда царь повелел, и сложили там головушки. За здорово живешь. Во славу Божию, как говорится. Но их пример вам не наука. Конечно. Коли вы против них теперь идете. Так я вас опять не осуждаю. Ваша воля.
– Василий Никифорович! – в сердцах воскликнул Мещерин. – Ну не также всё! Вы всё неправильно понимаете!
– Где уж нам! Мы неученые. Наше дело купецкое. Барышное. Но верно говорю вам: я в чужом глазу сучка не ищу. Мое дело маленькое. Только вот что, хотел предупредить вас: мои собратья-мироеды – торговцы да фабриканты – наряжают на свой счет против вас, социалистов, ополчение – черную сотню. Может, слышали?
Мещерин пожал плечами, показывая, что это ему известно и что такие пустяки его не особенно заботят.
– Так вот, – продолжал Дрягалов, – эти молодцы не чета полиции: они с вами не будут чикаться, у них разговор один – пуля, финка или кистень. К тому же полиция им еще и пособствует: доставляет ваши портреты и приметы. И вот так попадетесь им под руку где-нибудь – враз отправят ко святым угодникам. И охнуть не успеете.
– Довольно об этом, Василий Никифорович, – поморщившись, прервал его Мещерин. – Мы не гимназисты, чтобы пугаться воровских финок…
Глава 6
С утра 20 октября со всех концов Москвы к Техническому училищу в Лефортове потянулся народ – рабочие, студенты, интеллигентного вида господа, женщины с детьми. Некоторые шли с венками, в которые были вплетены алые ленты. Многие, не таясь, несли красные флаги. Все были хмуры, сосредоточенны, говорили между собой мало, приглушенно, отрывисто.
У подъезда Технического училища толпа стала собираться еще задолго до рассвета. Люди стояли молча и, почти не отрывая взгляда, смотрели на могучие дубовые двери училища.
Наконец часов в девять двери отворились, и на крыльцо во главе с коренастым смуглым бородачом вышли несколько человек, среди которых был и Сергей Саломеев, – все с непокрытыми головами. Собравшиеся у подъезда, как по команде, также поспешно сняли шапки. Бородач поднял руку, как это обычно делается, когда оратору необходимо призвать публику к вниманию, хотя на площади и так никто не дышал, и произнес:
– Товарищи! – В мертвенной тишине его голос казался пронзительно звонким. – Только что российская верховная власть осчастливила подданных манифестом, в котором нам милостиво даруется свобода! Мы свободны! Свободны вкалывать от зари до зари и получать за это лишь взыскания и штрафы. Свободны жить впроголодь в грязных казармах! Свободны бессильно наблюдать, как умирают от истощения и болезней наши дети! Свободны бездарно погибать в чужой земле за чуждые нам интересы! Но если только мы заикнемся о своем недовольстве такою свободой, по нам можно совершенно свободно стрелять, свободно рубить нас шашками, стегать нагайками, бросать в застенки. Такова она царская свобода! Мы сегодня хороним нашего товарища, предательски убитого третьего дня здесь, рядом, на соседней улице. Всего лишь за день до того он вышел из тюрьмы… на эту их… свободу. Он был полон самых восторженных замыслов. Он был смел, умен, талантлив, благороден. Он любил жизнь и хотел всего себя отдать своему народу, хотел принести свой ум и талант служению добру, справедливости, счастью людей. Но царская свобода не позволила ему этого сделать. Царской свободе не нужны благородные, совестливые и честные граждане. Ей нужны только безропотные рабы, бездумные опричники и угодливые, трусливые холуи. Но им не заставить нас быть таковыми! Мы будем достойными нашего благородного покойного товарища! Мы продолжим его борьбу! И добьемся, чтобы его дело, его правда восторжествовали! – Он опять поднял руку, верно, предупреждая возможные, но отнюдь не уместные в эту минуту аплодисменты, и продолжил: – Товарищи! Сейчас мы на своих руках понесем нашего друга и соратника к месту его упокоения. Мы поднимем его гроб как знамя! как ковчег завета! И горе тем, кто встанет на нашем пути! Мы решительно заявляем: сегодня у нас не смиренные похороны с плачем и стенаниями! Сегодня мы выходим на бой! Мы идем в наступление на преступное самодержавие! на варварскую черносотенную Русь! Пусть же последний путь нашего товарища станет началом неудержимого и победоносного народного шествия к настоящей свободе! – Закончив речь, бородач в третий раз поднял руку, призывая собравшихся не давать и теперь волю чувствам.
Затем он сделал кому-то знак, двери раскрылись, и несколько человек вынесли на плечах покрытый красным полотном гроб. На полотне черными буквами была вышита надпись – «Слава борцу за свободу».
Сразу дюжины две крепких молодых людей – рабочих, судя по их скромнейшим поношенным пиджакам и косовороткам, – взявшись за руки, образовали вокруг гроба цепь, и это траурное шествие двинулось к Немецкой улице.
По мере продвижения число участников процессии нарастало, – тысячи людей, вышедших встречать гроб на тротуары, затем присоединялись к шествию. Так что, когда голова колонны показалась на Земляном валу, вся процессия представляла собой весьма внушительную силу – невиданное никогда прежде на Москве массовое собрание.
Впереди этой колонны шел отряд дружинников, меяеду прочим, и Мещерин с Самородовым. Они следили, чтобы на пути шествия полицейские, агенты охранки или черносотенцы не устроили бы какой-нибудь провокации.
Этот кордон был выставлен очень не напрасно. Потому что действительно среди толп москвичей, ожидающих процессию на тротуарах, а то даже и в самой процессии шастали какие-то подозрительные типы – или с очевидными повадками медниковских шпионов, или с типичными охотнорядскими мордами. Поэтому дружинникам, охранявшим шествие, нужно было быть начеку.
По договоренности с организаторами манифестации московская власть распорядилась убрать с улиц полицию и войска. И правда, ни полицейских, ни военных по пути следования колоны как будто не было видно. Но когда показались Красные Ворота, дружинники заметили, что там, среди зевак, похаживает невысокого росточка городовой.
Увидев авангард процессии, городовой быстро подошел к неторопливо бредущему извозчику, залез в пролетку и вдруг достал револьвер и несколько раз выстрелил в сторону дружинников. Те также выхватили пистолеты и открыли ответный огонь. Впрочем, ни полицейский, ни дружинники в цель не попали – слишком далеко они были друг от друга. И, кроме секундного переполоха, этот инцидент никаких последствий не имел.
Рядом с Мещериным шла Хая Гиндина. За те полтора года, что Мещерин ее не видел, Хая сильно переменилась: вместо прежней картинной декадентки, надменной и дерзкой, бравирующей радикальными взглядами, она теперь своею сдержанностью и немногословностью производила впечатление многоопытной мудрой дамы. Взгляд ее, прежде неизменно презрительный, стал скорее снисходительным и немного уставшим, впрочем, не изменившим своего обычного несколько высокомерного выражения.
Еще в давешнее их свидание у Саломеева в комитете Мещерин отметил, что Хая сделалась несравненно более привлекательною. А прямо сказать, похорошела. И собою слегка округлилась, и губки у нее очаровательно припухли, а брови, напротив, сделались изящнее, круче, а руки благороднее, а смоляные волосы, прежде обычно неубранные, теперь уложены со вкусом. Мещерин вдруг с удивлением на самого себя увидел в ней женщину, чего раньше странным образом не замечал. И ему было лестно, что Хая здесь, в группе дружинников, не сама по себе, как все прочие, и уж тем более не с кем-то, а именно с ним. А он с ней. От внимания молодого человека не ускользнуло, как многие дружинники, показывая вид, будто они озираются кругом в поисках провокаторов, поглядывали на его спутницу: так всё и бегали глазами то по груди, то по бедрам девушки. Да и сам Мещерин то и дело удостаивался завистливых взглядов товарищей, отчего он розовел и, чтобы не выдать своего удовольствия, пониже опускал голову.
Разговор у них как-то не выходил. Они если и обменивались репликами, то лишь такими, которые не могли касаться лично их, а только служили средством избежать неловкого молчания. И дело было даже не в посторонних, что шли от них в двух шагах и слышали каждое их слово. Если бы они на улице были и совсем одни, вряд ли бы у них теперь получилась более живая беседа.
Мещерин определенно знал, что Хая была к нему неравнодушна, и, судя по всему, чувствам за это время не только не изменила, а даже, похоже, умножила их. Да и сам он с удивлением обнаружил, что теперь как будто чего-то в ней находит. Она же, оказывается, недурна собой. К тому же очень неглупа. А уж об ее отваге, самоотверженности, верности избранным принципам и других замечательных свойствах натуры вообще говорить не приходится. Все эти неожиданные наблюдения и раздумья странным образом волновали бывалого служивого, вызывали у него смущение, какового он не испытывал очень давно, – пожалуй, с тех пор, когда, еще гимназистом, впервые оказался наедине с дамой в укромной комнатке.
Стесняясь выдать свои чувства, Мещерин старался казаться сосредоточенным, озабоченным единственно безопасностью их шествия. Но при этом он не мог удержаться, чтобы тоже не скользнуть глазами по груди своей спутницы, по ее бедрам, не задержать взгляда на ее маленьких остроносых, звонко отстукивающих по мостовой, башмачках.
Шедший поодаль Самородов лишь улыбался незаметно, наблюдая, как смущается его друг. Он, как и все в саломеевском кружке, знал о потаенных и, очевидно, не утраченных чувствах Хаи к Мещерину. Но, оказывается, теперь и сам Мещерин, судя по его поведению, неравнодушен к девушке. Арес поражен Купидоном, подумал Самородов и в очередной раз пригнул голову, пряча улыбку. Однако же, как посчитал Алексей, оставаться безучастным наблюдателем в этаком недоумении, случившемся с другом, с его стороны было бы не по-товарищески. Почему решил помочь Владимиру. Он начал издалека.
– Хая, – заговорщицки произнес Алексей. – Многолюднее похороны мы не встречали даже в Китае. Но попробуй отгадай, где мы видели самое великое столпотворение? Что это было за событие?
– Бой под Мукденом, видимо… – Хая посмотрела на Самородова с благодарностью за то, что тот нарушил затянувшееся неловкое молчание.
Воодушевленный этим ее одобрительным взглядом, Алексей продолжил:
– Представь себе, что почти столько же народу, сколько участвовало под Мукденом, праздновало день рождения в Японии, на который мы с Володей как-то летом попали. Нас не строго содержали в плену, – пояснил он. – У японцев принято справлять дни рождения. Но только не по отдельности, а всей страной заодно: вначале празднуется день рождения всех японских мальчиков, а через два месяца – всех девочек. И вот на таком празднике девочек мы случайно и оказались. За городом, на берегу моря. Народу, как я уже говорил, не счесть. Тьма. Все девочки и их мамаши закутаны в шелковые полотна самых разных цветов. Мужчин же почти не было. Разве старики. Понятное дело – война. Поэтому мы с Володей, да еще несколько таких праздношатающихся русских пленных привлекали к себе всеобщее внимание. На удивление, японцы относились к нам вполне дружелюбно: улыбались, даже угощали чем-то, чего есть не будешь, по правде сказать. И вот, внимание, Хая, – Самородов с улыбкой поглядел на друга, как бы давая тому понять, что сейчас он расскажет о нем нечто сокровенное. – Какая-то девочка лет двенадцати, шалунья, верно, записная, забралась на большой камень, выступающий в море вроде полуострова, да запуталась там наверху в своих шелках, оступилась и полетела в воду. Все это женское многоцветье разом заголосило, заметалось. А как помочь несчастной, никто не знает. И тогда Владимир бегом взлетел на этот самый камень и прыгнул в воду. Да вовремя успел: девчонка как раз уже перестала барахтаться и пошла на дно. Когда он вынес ее на руках из воды и она отдышалась, японцы, кажется, готовы были провозгласить его своим вторым микадо. Их восторгу не было предела.
– Ну довольно. Предисловие затянулось, – перебил его Мещерин. – Ты уж давай приступай к тому, ради чего завел эпопею. А то до самого кладбища не уложишься. – Он понял замысел друга.
– Так вот, – продолжил ободренный Самородов, – матушка этой девочки – изумительной красоты японка: этакая фарфоровая ваза, спелый ананас, стройный бамбук…
– Ветка сакуры в пору цветенья, – подсказал Мещерин.
– Да, ветка сакуры! – подхватил Самородов. – Как я забыл?! Одним словом, Хая, мало чем тебе уступает. Превосходит разве только летами. Впрочем, самую малость.
Хая, не в силах сдержать улыбки, энергично покачала головой, показывая, что у нее нет слов на эти юношеские необузданные фантазии.
– Эта японка овдовела еще в начале войны, – рассказывал Самородов, – муж ее взорвался на броненосце возле Порт-Артура. И вот, представь, она влюбилась в нашего Владимира до беспамятства. Ну, конечно, она была потрясена его героизмом, доблестью, к тому же безмерно благодарна за спасение утопающей дочери. Сама понимаешь. Так принялась нам чуть ли не каждый день носить передачи. В гости приглашает на чайные журфиксы. И вот однажды за чаем она прямо спросила Владимира, не желает ли он насовсем переселиться в их с дочкой бумажный павильончик и, крестившись в синтоизм, стать японцем и ее главою?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.