Текст книги "О душах живых и мертвых"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
– Я знавал некоторых из них на Кавказе, – вмешался Лермонтов. – Одни сохранили твердость и живую душу. Но есть и другие: униженные, оскорбленные и подавленные, они, мечтавшие о ниспровержении деспотизма, ныне радуются каждой жалкой его подачке.
– Уверены ли вы в том, что душа их была вам открыта? – спросил Гоголь.
– Не берусь, конечно, о всех судить, – отвечал Лермонтов, – но должен оговориться: размышляя о судьбе этих людей, надобно, не обманываясь, спросить: у всех ли повстанцев и в свое время была твердая воля к действительному переустройству жизни? В случайном содружестве было немало мечтателей, не представлявших себе нужд народных. Некоторые же оказались в этом содружестве просто от тоски, которая гложет на Руси людей…
– Могу сообщить вам, господа, любопытный факт: по замыслу покойного Александра Сергеевича, Онегин должен был примкнуть к заговорщикам, – вмешался в разговор Тургенев.
– Великое чутье поэта! – Лермонтов обернулся к Тургеневу. – Сообщение ваше о судьбе Онегина только подтверждает мою мысль: иные оказались в тайном обществе, гонимые бесплодной тоской… Я готов утверждать, что, оказавшись в тайном обществе, Онегин все-таки не стал бы деятелем.
– Могу добавить, – перебил Тургенев, – что и ваш Печорин не встал бы в ряды повстанцев.
– И прежде всего потому, что он опоздал родиться, – подтвердил поэт. – Увы, он принадлежит к другому поколению. Тоска гонит моего героя уже не на баррикады, которые и не снятся ныне, после горького урока, самым пылким мечтателям, а хотя бы в Персию.
– И в том видим мы снова, Михаил Юрьевич, ваше великое поэтическое чутье и знание современности, – согласился Тургенев. – Но, к великому моему огорчению, как ни грустно мне покидать эту увлекательную беседу, я должен удалиться, как предупреждал вас, Николай Васильевич, и вас, Михаил Юрьевич. Надеюсь, не проскучаете без хозяина, который через час-другой снова присоединится к вам с истинным наслаждением…
– Только прошу не объявлять, Александр Иванович, за очередную новость, что вы оставили нас с Михаилом Юрьевичем под вашим гостеприимным кровом.
После ухода Тургенева Гоголь прибавил полушутя, полусерьезно:
– Необходимое предупреждение, Михаил Юрьевич! Иначе добрейший Александр Иванович немедленно бы привел кого-нибудь из приятелей полюбоваться на этакое литературное событие: сидят, мол, у меня два писателя, которым захотелось поговорить по душам… Ну, и охотники заглянуть со стороны в человеческую душу всегда найдутся…
Николай Васильевич пересел поближе к собеседнику.
– Разговор наш отвлекся от главного. Хотел вам сказать – и не только хотел, но считаю за долг: прочитал я ваш роман и вижу – в вашем лице готовится зоркий, а стало быть, беспощадный живописец русской жизни. Это как раз и надобно России более всего… Печорин-то ваш еще лучший из лучших. Что же скажешь о других, которые начальствуют в разных присутствиях или существуют в собственных усадьбах, расположенных в таких медвежьих углах, что, кроме исправника или заседателя, туда от века никто не заглядывал… А таких-то существователей тысячи тысяч. Мнится им, что Россия их вотчина и нет ей другого предназначения. Поразительно, Михаил Юрьевич: вы нам Печорина представили, который, сколько его ни защищать, духом мертв, а я – грех такой попутал – тоже пишу о мертвых душах, правда, не о тех, которые населяют петербургские особняки, но собственные, богоданные деревеньки. Вы сверху начали, я, оказывается, в губернских да уездных дебрях продолжаю. Вот и выходит – куда ни глянь, везде владеют жизнью… кто?.. они, души мертвые. Страшно? Очень страшно? Кровь стынет и леденит мозг. А что же делать писателю? Как иначе России послужишь?
Гоголь, взволнованный речью, выпил холодного чая и сел в кресло. Сказал устало:
– И судьбу наших писаний ясно вижу. Непременно закричат: «Печорин – неправда, ложь!» А мои неумытые рыла – трижды, мол, ложь, и клевета, и поношение основ. Все знаю! Будут и такие, которые потребуют нас к ответу: кто, мол, дал вам право судить? Односторонняя, дескать, у вас картина…
– Мне уже приходилось слышать о Печорине подобное.
– Вот-вот, – обрадовался Гоголь, – именно односторонняя картина! Я, признаюсь, когда вашу книгу читал, все думал: авось где-нибудь просветлеет. – Гоголь хитро прищурился. – Надеялся, однако же наверное знал: негде взять у современности, если с правдой дружите, радужных-то красок… Негде, – с тоской повторил он и задумался.
В большом секрете держал Гоголь замысел повести о тех мелких чиновниках, которые служат подножием канцелярской машины, будучи безжалостно придавлены ею. Вскоре должен был явиться в русской словесности смиренный человек со смешным именем Акакий Акакиевич и при всем смирении своем стать новым поводом к обвинению писателя в односторонности изображения русской жизни…
Гоголь оторвался от набежавших мыслей, тряхнул головой, словно отгоняя их, и вернулся к разговору:
– Разве каким-нибудь добрым служакой, вроде вашего штабс-капитана Максима Максимыча, оправдаешь весь мир, выращивающий Печориных? Я свои «Мертвые души» поэмой называю. Хочу бросить кость и тем нашим парнасским старцам, которые по своим парнасским правилам верят, что в поэме обязательно должно быть только благородство и изящество, нигде в жизни не существующее. Ну вот и читайте, господа парнасцы, поэму, наполненную язвами смердящими!
– Завидую тем, кто слышал хоть главы этой поэмы.
– Не завидуйте! Поддался слабости. А зря: читал неотделанное и еще далекое от моих намерений. Теперь не читаю больше. Жаждал я замечаний, дельных споров, справедливого укора, но, кроме междометий восторга, ни одного разумного слова не услышал. Не понимают, стало быть, истины, хотя выставил я ее во всей наготе.
На лице Гоголя неожиданно появилась нежная улыбка.
– А с Пушкиным так было: прочел я ему – еще привел бог – первые наброски поэмы, смотрю – не смеется Александр Сергеевич. Обычно он от моих писаний от смеху заходился. Что, думаю, такое? А он и скажи: «Боже, как грустна наша Россия!..»
Гоголь опять замолк. Лермонтову не хотелось перебивать это молчание. Видно было, что не все еще высказал автор «Мертвых душ». В самом деле, Николай Васильевич, откинув прядь волос, упавшую на высокий лоб, продолжал речь:
– Где же истинные люди на Руси? С тревогой гляжу вокруг себя и пытаю жизнь: где они? И читатели спросят: «Укажи!» – Гоголь приостановился, будто прислушиваясь к чему-то. – Но молчит Русь, не дает ответа… И вот вам горькая судьба писателя, ополчившегося против зла. Он отказывается от всякого благополучия и знает, что неминуемо получит хулу и брань. И примет упрек автор и, может быть, поникнет головой, но не свернет на тот путь, по которому идут бесстыдные лжецы, выдающие язвы наши за благоуханные розы. Но пропустит ли мою поэму цензура? Очень сомневаюсь.
– У меня тоже не было уверенности, – подтвердил Лермонтов. – Однако же цензура оказалась милостива к моему роману.
– Не потому ли, что вы оставили за пределами книги те условия, которые порождают на Руси людей, подобных Печорину?
– Я верю в разум читателя, – живо сказал Лермонтов.
– Дай бог, чтобы это было именно так, – откликнулся Гоголь. – А вот моей поэмы и самый глупый цензор перепугается… «Мертвые души»! – воскликнул Гоголь и в ужасе прикрыл глаза.
Изображая перепуганного цензора, он вдруг переменил голос. Лермонтов с изумлением наблюдал за этой метаморфозой.
– «Нет и не может быть мертвых душ, – наставительно продолжал Гоголь воображаемую цензорскую речь, – всякая душа бессмертна – о том и в священном писании сказано».
Он стал мелко крестить отвороты сюртука, как крестятся чиновники на молебнах в табельные дни.
– «А вы мне свою нечестивую поэму несете!» – Он отмахнулся обеими руками и посмотрел на Лермонтова с таким укором, что тот невольно расхохотался.
Но Гоголь уже вошел в роль.
– «Ежели допустить такой разврат, – продолжал он, и в голосе его послышались солидные нотки глубокомыслия, – тогда, помилуйте, что же просвещенные-то иностранцы о нас скажут?»
Николай Васильевич взглянул на собеседника исподлобья уничтожающим взглядом, потом, смеясь, как бы в отчаянии махнул рукой и мгновенно снял с себя цензорское обличье.
– Ну, довольно о «Мертвых душах», – заключил он. – Я слишком много говорил о своей персоне, да и то сказать, невесть когда встретимся. Но я никогда не простил бы себе, если бы не узнал во всех подробностях, что будете дальше делать для словесности. Теперь извольте отвечать мне со всей обстоятельностью…
Когда Александр Иванович Тургенев вернулся в гостиную, гости вели жаркий разговор, не обратив на хозяина ни малейшего внимания. Александр Иванович хотел было извиниться, потому что немыслимо запоздал, но, поглядев на собеседников, только вынул часы.
– Господа, – сказал он, – известно ли вам, что пробило два часа ночи?
Гости взглянули на Тургенева, потом друг на друга и от души рассмеялись.
Глава пятаяВ Дворянском собрании шел бал, последний перед закрытием сезона. На нем отсутствовали некоторые признанные красавицы, покинувшие пыльную Москву ради деревенского уединения. Не было на бале и тех молодых людей с громкими репутациями, которые делят зиму между столицами, а к лету бесследно исчезают, перенося свою деятельность на модные европейские курорты.
Москва доставила на этот бал всех барышень, числившихся на выданье, которые почему-либо еще не успели разъехаться по деревням или ждали решения своей девичьей судьбы. В Дворянском собрании было гораздо больше представительниц прекрасного пола, чем кавалеров. Многие из перезрелых невест скучали около попечительных мамаш или шушукались с подругами, являя притворное равнодушие к счастливицам, занятым в кадрили.
Наташа Мартынова танцевала с Лермонтовым.
– Мишель! Вчера в театре вы обещали мне сказать всю правду о вашем романе. Минута признания настала.
– Но ведь впереди обещанная мне мазурка?
– Если хотите, за вами останутся все мазурки, которые мне когда-нибудь придется танцевать. Но и я жду обещанного.
– Я не совсем понимаю, о чем вы говорите.
– Опять? О несносный! Наш Николай прав, с вами нельзя говорить серьезно…
– К слову: что он пишет?
– Так мы никогда не кончим. Я не столь наивна, чтобы попадаться на ваши хитрости. Впрочем, извольте, коротко отвечу: писем от Николая нет, и мы ужасно волнуемся. А теперь я готова вас слушать и обещаю быть самой внимательной слушательницей.
– Итак, все мазурки, о которых вы только что говорили, остаются за мной. Когда я вернусь с Кавказа, с красным носом, с сиплым голосом и ревматизмом в ногах, мы составим славную пару.
– Надеюсь, мне не придется ждать так долго. – Наташа улыбнулась. – Император милостив…
– Очень!
– Он вас простит.
– На мне нет вины.
– Тише! – испугалась Наташа.
– Ну вот, Натали, вы опять перебили…
Музыка прекратилась. Пары двигались к фойе.
– Вы снова увернулись, Мишель! Если вы не хотите исполнить обещание, я начну разговор сама.
В отдаленном уголке гостиной они сели на низкий диван. Большое зеркало отразило изящную девушку в пышном бальном платье и рядом с ней невысокого, коренастого офицера в кургузом армейском мундире. Наташа подняла глаза на поэта.
– Скажите, тот пунцовый платок, в который кутается в вашем романе княжна Мери, вы похитили у меня?
– Разве на свете существует только один пунцовый платок, Натали? Но… я действительно очень любил тот пунцовый платок, который вы носили в Пятигорске.
– У вас удивительная память, Мишель! Неужто же вы запомнили только этот платок?
– Нет, я еще помню множество кавалеров, которые вас окружали.
– И среди них был, если помните, один корнет, высланный из Петербурга. Не так ли?
– Да, был такой корнет. Но какое отношение имеет все это к моему злополучному роману?
– Точно такое же, как девушка с пунцовым платком к вашей княжне Мери. Или я ошибаюсь?
– Вы ошиблись, Натали…
– Как это грустно, – Наташа притворно вздохнула. – Но вы лукавите, господин поручик. Оставим в покое пунцовый платок. Помните ли вы мои ботинки couleur puce[3]3
Коричневого цвета, буквальный перевод – цвета блохи (франц.).
[Закрыть]? Только я одна носила такие ботинки в Пятигорске. Откуда же взялись они у вашей княжны Мери?
– Мне yе приходится отрицать очевидную истину. Действительно, такие ботинки носили только вы. И я положительно не знаю, как они появились у княжны Лиговской… Бедняжка Мери поймана с поличным. Удовлетворены ли вы теперь? Но я совершенно не понимаю: почему вам хочется увидеть себя в героине плохого романа?
– А разве ваш роман так плох?
– Плохи все романы, Натали, в которых нет счастливой для влюбленных развязки.
– А разве развязка зависит не от вас, Мишель? – скрывая волнение, спросила Наташа.
– Не совсем так, – отвечал поэт. – Роман кончен, я над ним более не властен.
– Увы! Я об этом не подумала, – Наташа опустила глаза. – Вы, конечно, правы… – Она прислушалась к звукам музыки, доносившейся из зала. – Кажется, начинают мазурку?
– И мне остается предъявить милостиво дарованное вами право.
– Кроме этой мазурки, Мишель! – твердо сказала девушка. – Мне еще нужно кое-что у вас спросить.
– Если о романе, то, право, не стоит. Он кажется мне таким далеким.
– Какой роман вы имеете в виду? – с полным равнодушием спросила Наташа.
– Как какой? – удивился Лермонтов.
– Я вовсе не собираюсь больше говорить о печальной истории Печорина и Мери Лиговской. Но вы на днях уезжаете, Мишель…
– Увы! Император так ко мне милостив…
– Перестаньте! – Он получил удар веером по руке, но такой бережный, что скорее походил на ласку. – Вы уезжаете, – повторила Наташа, – как знать, когда мы увидимся?
– И увидимся ли когда-нибудь? – подхватил поэт. – С Кавказа не всегда возвращаются… А мне бы так хотелось, чтобы вы думали обо мне хорошо.
– Я предпочитаю думать о вас так, как Мери Лиговская думала о Печорине.
– Автор не отвечает за своих героев, а тем паче за героинь.
– Зато читательницы вольны о них судить.
– Но разве сам автор не имеет права на сочувственное внимание хотя бы тогда, когда его преследуют и гонят?
– Вам не к лицу сантименты. Уж не хотите ли вы меня разжалобить?
– Это было бы бесполезно. Я знаю ваш характер…
– Лучше, чем характер Мери?
– Может быть, Натали!
– А если бы я, предположим на минуту, обратилась к вам с тем же признанием, что и Мери к Печорину? Что бы вы мне ответили?
– Я предостерег бы вас раньше, чем эта странная мысль пришла бы в вашу капризную головку.
– А если бы все предостережения оказались напрасны?
– Мне пришлось бы точно так же спасать вас от себя, как Печорин спас Мери…
В эту минуту большое зеркало, в котором отражалась изящная девушка в пышном бальном платье, могло бы выдать, пожалуй, сердечную тайну. С лица ее сбежали краски, и, должно быть поэтому, глаза вдруг потемнели.
– Благодарю вас, Мишель, за великодушный ответ, – тихо отвечала поэту Наташа, – но я избавлю вас от этой рыцарской роли. Наш литературный разговор окончен. В знак примирения я разрешаю вам навсегда оставить мой пунцовый платок в утешение несчастной Мери Лиговской… Да, чуть было не забыла: а кто такая в романе Вера?
– Но ведь вы только что сказали, что литературный разговор окончен. И я буду вам послушен…
– Видите ли, Мишель, – Наташа вполне овладела собой, – до сих пор у нас действительно был литературный разговор, хотя я и не узнала ничего для себя нового. Теперь я начинаю деловой разговор. Кто эта Вера? Мне надо знать. Неужто вы не понимаете?
– Не понимаю, клянусь в том! Ведь у нее нет ни пунцового платка, ни ботинок couleur puce. Кто она такая, Вера? Ну, просто приезжая дама, каких много бывает на водах… – Он говорил и с тревогой думал: «Почему все начинают интересоваться Верой?»
– Именно Вера, представьте, меня тоже очень интересует, – подтвердила Наташа и подчеркнула: – С родинкой на щеке. Ведь тогда, в Пятигорске, когда вы замышляли свой роман, никого, кто бы мог быть прототипом вашей Веры, кажется, не было?
– Не было, – подтвердил Михаил Юрьевич, бросив на собеседницу настороженный взгляд.
– Тогда кто же она такая, эта таинственная Вера? – настаивала Наташа.
– Как бы вам объяснить…
А объяснить было совсем не легко. Наташа ждала, не спуская с него глаз.
– В каждом романе, – продолжал поэт после затянувшейся паузы, – непременно является лицо, необходимое для развязки.
– И только-то? – Наташа не поверила ни одному слову. – Ах, Мишель, позвольте вам напомнить, что наш литературный разговор давно кончился и теперь я ждала только правды.
– Это великолепно, Натали! Умница! Вы отделяете литературу от правды. Это далеко не все понимают.
– Но именно правды я сейчас и хочу.
– Я сказал вам все.
– Все? – Наташа приготовилась нанести решительный удар. – А не кажется ли вам, что вы допустили маленькую, почти неуловимую неточность в своем романе?
– Обличайте.
– Извольте. Ту самую родинку Веры, которую вы поместили на ее щеке, надо было поместить над левой бровью…
Удар обрушился совершенно неожиданно. А Наташа закончила как ни в чем не бывало:
– Мне остается досказать немногое: в жизни Веру зовут Варварой Александровной Бахметевой. И каждая женщина, которая забывает о ее существовании, непременно окажется в незавидном положении бедняжки Мери… А теперь, Михаил Юрьевич, идем танцевать мазурку, она ваша!
Наташа отомстила и была теперь оживлена и особенно ласкова. В зеркале рядом с торжествующей победительницей еще раз, совсем на короткий миг, отразился пехотный поручик. Но как ни коротка была эта минута, зеркало со всей беспощадностью разоблачило его растерянность.
Низкий диван опустел. В зале было тесно от танцующих. Наташа вся отдалась мазурке. Как ни пытался Михаил Юрьевич узнать, откуда ей известны все подробности, она ни слова не сказала.
Итак, о Вареньке, очевидно, уже говорили в Москве открыто, и поэт клял себя за неосторожность, допущенную в романе…
Варвара Александровна по-прежнему жила в своем арбатском доме, но он ее не видел. Вернее, не мог увидеть. Появиться в гостиной госпожи Бахметевой – значило бы принести новые беды женщине, которую и так терзал ревностью подозрительный муж. Сейчас господин Бахметев, наверное, строка за строкой изучает «Героя». А там он без обиняков выведен как пошлый и обманутый муж. Самая пламенная, самая нежная любовь умеет быть жестокой. Автору «Героя нашего времени» остается только проклинать свое безрассудство и терзаться мыслями о том, что происходит в стенах арбатского особняка. Там господин Бахметев, вооруженный злополучным романом, наверное, пытает жену, обвиняя ее в неверности, и ссылается на роман как на улику. И в глазах у Вареньки стынут привычные слезы…
Какой же дьявол водил его рукой, когда он, путая истину с вымыслом и отдаваясь этому вымыслу, писал роковые строки? Какой дьявол гнал его в Москву вскоре после того, как Варенька вышла замуж? Он увидел ее и почти не узнал… Смятенная, сникшая, она плакала и клонилась к нему, словно ища защиты от себя самой. Но безжалостно коротки были те давние встречи, вырванные у судьбы… Варенька обещала еще раз прийти, чтобы все, все рассказать. Обещала – и не пришла. Может быть, иссякли ее силы. Может быть, просто не успела – муж увез ее в свою подмосковную деревню.
Хочется верить Михаилу Юрьевичу, что действительно увез ее тогда в подмосковную подозрительный, ревнивый муж. Хочется верить, а душу точит страшное подозрение: не сама ли Варенька бежала от его любви и от собственных признаний, на которые не хватило у нее ни воли, ни сердца, ни желания?
Но кто же толкнул и после того госпожу Бахметеву снова искать встречи с ним, когда она отправилась с мужем за границу? Еще одно безрадостное свидание, не рассеявшее ни сомнений, ни боли, ни надежд. И снова прошли годы… Не сам ли сатана опять заставляет его ездить мимо бахметевского дома, хотя даже желанной тени он ни разу не увидел в окнах. А он все ездит и ездит…
Однажды ему повезло. Из подъезда вышла дородная нянька, ведя за руку совсем крохотную девочку, с трудом переступавшую на непослушных ножках. Он выждал время и пошел следом. Перед ним была московская улица, пыльная и покрытая мусором. По булыжной мостовой громыхали пролетки, по мосткам сновали прохожие. Никому не было дела до какого-то армейского поручика. И слава богу!
Уже давно скрылась в толпе дородная нянька, а поручик думал о девочке, которая родилась в ненавистном особняке.
в грезах юности томим воспоминаньем,
С отрадой тайною и тайным содроганьем,
Прекрасное дитя, я на тебя смотрю…
О, если б знало ты, как я тебя люблю!
Так снова явилась Варенька. Но что же делать? Она являлась всегда и всюду. Даже тогда, когда речь шла о ее дочери…
Москва всегда была полна для него воспоминаний, против которых оказывалось бессильно время.
Вот тут же, рядом с Арбатом, он жил с бабушкой на Малой Молчановке. Там завелись первые заветные тетради, в которых он стал, по собственным словам, марать стихи. Тогда же его вдохновительницей стала Варенька. Теперь по тем же московским улицам нянька ведет нарядную девочку, едва научившуюся ходить. Девочка крепко держится за нянькину руку. А какой-то незнакомый офицер, стараясь не попасться няньке на глаза, ведет с ребенком долгий разговор:
Смотри ж, не говори ни про мою печаль,
Ни вовсе обо мне. К чему? Ее, быть может,
Ребяческий рассказ рассердит иль встревожит…
Давно вернулась домой маленькая обитательница арбатского особняка, и Николай Федорович Бахметев подробно расспрашивает няньку, как прошла прогулка и как вела себя Ольга. Не случилось ли каких-нибудь особых происшествий? Последний вопрос Николай Федорович задает несколько раз, чтобы выяснить, не скрывает ли чего-нибудь нянька: ведь ее могли и подкупить… А Николай Федорович определенно знает, что в Москве пребывает ссыльный поручик Лермонтов.
Нянька клянется и божится, что на улице никто к ней не подходил. Мать, покормив Олю молочной кашей, бережно укладывает дочь в кроватку и прикрывает шелковым одеяльцем, а сама прислушивается к тому, как допрашивает няньку муж…
Офицер, о котором идет речь в доме Николая Федоровича, ездит по Москве, бывает у всех общих знакомых. Впрочем, он ничего не спрашивает о госпоже Бахметевой.
Все это хорошо знает Варвара Александровна. Она не знает только одного – именно о ней-то и беседует Михаил Юрьевич с ее маленькой дочуркой:
………скажи, тебя она
Ни за кого еще молиться не учила?
Бледнея, может быть, она произносила
Название, теперь забытое тобой…
Не вспоминай его… Что имя? – звук пустой!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.