Текст книги "О душах живых и мертвых"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья…
– Аллах Керим! – говорит Виссарион Белинский, перечитывая листок, взятый со стола Краевского. – Да ведь это же пушкинская вещь! Разумею, Андрей Александрович: одна из лучших пушкинских!
Он снова углубляется в чтение, не в силах оторваться от раздумчиво певучих, внешне спокойных, но пламенеющих мыслью строк Лермонтова.
– Я говорил и писал, – продолжает Белинский, – и буду повторять, что в здоровой натуре всегда лежит на сердце судьба родины. Вот вам, Андрей Александрович, поэтическое выражение этого кровного родства с отечеством.
– Да-с, – оживленно откликается Краевский, – сколько ни таскался господин Лермонтов по Кавказу, а таланта не разменял. Черт его знает, что за стих! Вот только насчет деревенских картин сомнительно печатать… Полагаю, могут встретиться препятствия в цензуре.
Андрей Александрович взял в руки листок и, поискав глазами, прочел:
С отрадой, многим незнакомой,
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно…
– Не приняли бы полное то мужицкое гумно за укор действительности! – заключил Краевский.
– Тем очевиднее будет кровная связь поэта с этой действительностью. О ней многие готовы забыть. Однако в том-то и сила поэта, что он рисует желанное ему народное довольство «с отрадой, многим незнакомой». И снова тысячу раз прав автор! Наши попечители находят отраду в собственных измышлениях, забывая, что прежде всего народу нужен хлеб – и досыта.
Краевский избегал в последнее время острых разговоров с Белинским, но выходило так, что каждый разговор, если его вовремя не переменить, становился преострым.
– В прискорбных обстоятельствах, порожденных неурожаями последних лет, Виссарион Григорьевич, я вижу одно знаменательное обстоятельство: подписка на наш журнал непрерывно растет, хоть и не так быстро, как можно бы ожидать. Это ли не свидетельство подъема общественных интересов, которому мы с вами способствуем? А лермонтовской «Родиной» непременно украсим апрельский номер… если, конечно, стихотворение не застрянет в цензуре из-за мужицкого гумна.
– А чем сейчас занимается Лермонтов? – спросил Белинский.
– Чем? – Краевский неодобрительно поморщился. – Как водится, батенька, пустился по балам. И сохрани бог, коли сызнова что-нибудь накуролесит!
Лермонтов, приехав в Петербург в начале февраля 1841 года, действительно едва ли не в первые же дни отправился на бал к графине Воронцовой-Дашковой. Это был один из тех балов, на которые съезжался высший свет и даже члены императорской фамилии. Волшебным пером своим только «Северная пчела» могла дать представление читателям об изяществе дамских туалетов, о модах, едва появившихся в Париже и уже подхваченных в Петербурге. После этого было вполне уместно распространиться о плодах европейской образованности и столь же прилично поговорить о том непринужденном, однако же изысканном веселье, которое царило на балу у красавицы графини…
Все и было действительно так, как обычно живописала «Северная пчела». Танцующие пары скользили по зеркальному паркету. Ослепительно сияли над ними люстры. Нежно пели скрипки… Все так! Но вот у одной из колонн, обрамляющих зал, остановился великий князь Михаил Павлович, осчастлививший бал своим присутствием. Великий князь стоял у колонны, наблюдая за танцующими. Вдруг недоумение появилось на его лице. В дальней паре отплясывал как ни в чем не бывало какой-то поручик пехотного полка в совсем нелепом здесь, в избранном обществе, кургузом армейском мундире.
Великий князь присмотрелся.
– Кто это? – бросил он с гневом, еще не веря собственным глазам.
Адъютант помчался по направлению грозного взора его высочества и через полминуты доложил:
– Находящийся в отпуску Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов.
– Штрафной?! – прогремел великий князь так, что многие оглянулись. – Дерзко и неприлично! Немедленно удалить!..
Пришлось вмешаться хозяйке дома. Она приняла всю вину на себя и старалась умилостивить августейшего гостя.
– Дерзко и неприлично! – повторил великий князь, уже успевший окончательно сформулировать свою мысль. – Неприлично и дерзко!
Опальный поручик удалился с бала, словно испытывая особое удовольствие оттого, что испортил настроение великому князю одним видом своей персоны, или оттого, что рискнул оскорбить армейской формой аристократическое собрание.
В следующие дни его видели повсюду – на масленичных балах, у Одоевского, у Виельгорских, у Карамзиных, в кабинете редактора «Отечественных записок» и снова на каком-нибудь балу…
Можно было подумать, что Михаил Юрьевич Лермонтов, явясь в Петербург, хочет удостоверить всех и вся в своем здравии и полном благополучии.
Он выдал своему издателю расписку в получении тысячи пятисот рублей ассигнациями за право на второе издание «Героя нашего времени» и торопил с выпуском книги. Впрочем, издатель не мешкал – уже получено было цензорское разрешение на выпуск первой части романа. А Лермонтов все еще обдумывал предисловие. Оно не попало в цензуру вместе с первой частью, нужно было спешить, чтобы оно могло появиться хотя бы в середине книги.
«Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь; оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом на критики…»
С тонкой иронией поэт занес в черновик:
«Мы жалуемся только на недоразумение публики, не на журналы; они почти все были более чем благосклонны к нашей книге, все, кроме одного…»
Далее следовала отповедь «Маяку»:
«Хотя ничтожность этого журнала и служит ему достаточной защитой, однако все-таки, прочитав грубую и неприличную брань, на душе остается неприятное чувство, как после встречи с…» Тут в рукописи оказались варианты: «пьяной бабой», «пьяным на улице»…
Лермонтов работал над предисловием, придавая ему огромное значение. Надо без обиняков сказать читателям, что же думает сам автор о Печорине. Надобно развеять туман, напущенный злостными журнальными кликушами. Сколько бы ни писали они о клевете на русскую действительность, автор скажет о Печорине: «Это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии…»
Он раздумывал над судьбой осужденного героя, а жизнь неожиданно вернула его к «Демону».
К поэту приехал дальний свойственник, женатый на одной из кузин, в которую сам Лермонтов был влюблен в том возрасте, когда существенная разница лет никак не считается за препятствие влюбленным.
Алексей Илларионович Философов преуспевал по службе, он был любимым адъютантом великого князя Михаила Павловича. Это он предотвратил последствия великокняжеского гнева, которые могли обрушиться на опального офицера за появление на балу у Воронцовой-Дашковой в присутствии августейшей особы. Теперь Алексей Илларионович приехал с неожиданной новостью:
– Твоего «Демона» требуют в Зимний дворец…
– Уж не для пожалования ли в камергеры?
– Для интимного с ним знакомства.
– Боюсь, что сей скиталец будет немедленно извергнут за гордыню и богохульство.
– Возьми предупредительные меры.
– Как ни причесывай, сатанинскую его сущность не спрячешь, – отозвался поэт.
Нельзя было, однако, и уклониться от требования, продиктованного из Зимнего дворца. Оставалось лишь изъять из «Демона» наиболее крамольные строки.
«Демон» был кое-как причесан и вскоре отправлен. Лермонтов вернулся к предисловию. Работал и размышлял: чему обязан он столь пристальным вниманием его величества?
А размышлять пришлось недолго. От Философова же узнал он мнение его величества о своем романе, неоднократно и ранее высказывавшееся среди приближенных. Совсем недавно царь повторил свои суждения о «Герое» и его авторе с такой энергией и злобой и в таком широком кругу, что они тотчас докатились до приближенного адъютанта великого князя. Алексею Илларионовичу Философову ничего больше не оставалось, как предупредить свояка. А в Зимнем дворце все еще гостил «Демон»! Положение поэта становилось опасным.
Лермонтов снова сел за предисловие к «Герою». Единство мыслей императора, «Маяка», «Москвитянина» и прочих наконец открылось. И поэт решил отвечать прежде всего тому, кто высказал основополагающее мнение. Всякая ссылка на какой-нибудь журнал теперь только бы затемняла направление удара, задуманного в предисловии. Лермонтов вымарал все относящееся к «Маяку». О журналах осталось лишь косвенное упоминание. Предисловие нашло наконец главного, хоть и не названного по имени адресата: «Иные ужасно обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени…» И далее писал поэт: «Если вы любовались вымыслами гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находит у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нем больше правды, нежели бы вы того желали?..»
Так началась литературная дуэль между его величеством и поручиком Тенгинского пехотного полка. В сущности, Лермонтов отвечал теперь сразу всем. Здесь же, в предисловии, поэт определил собственный путь в искусстве. «Довольно людей кормили сластями, – писал он, – у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины».
Предисловие пошло в цензуру.
А где-то плелись и заплетались нити интриги. Может быть, великий князь Михаил Павлович к случаю рассказал царственному брату про дерзостную выходку опального офицера, явившегося на бал к Воронцовой-Дашковой. Может быть, граф Бенкендорф вспомнил свой разговор со строптивым поручиком. Может быть, поехал, наконец, к шефу жандармов французский посол, уставший от тревожных писем супруги… Должно быть, сплетались в один узел многие нити.
Пока что Лермонтов узнал только о том, что его вычеркнули из представления к награде за бой у реки Валерик…
А в апрельском номере «Отечественных записок» была напечатана его «Родина». И здесь же сообщалось от редакции как важнейшее литературное известие:
«Герой нашего времени», сочинение М. Ю. Лермонтова, принятый с таким энтузиазмом публикой, теперь уже не существует в книжных лавках; первое издание его все раскуплено; приготовляется второе издание, которое скоро должно показаться в свет; первая часть уже отпечатана. Кстати, о самом Лермонтове: он теперь в Петербурге и привез с Кавказа несколько новых прелестных стихотворений, которые будут напечатаны в «Отечественных записках». Тревоги военной жизни не позволяли ему спокойно и вполне предаваться искусству, которое назвало его одним из главнейших жрецов своих, но замышлено им много и все замышленное превосходно. Русской литературе готовятся от него драгоценные подарки».
Трудно было бы не узнать в этом извещении руку Виссариона Белинского. Он один знал о задуманных поэтом произведениях. Он один мог судить об этих замыслах и назвать их драгоценными подарками русской литературе. Один Виссарион Белинский был посвящен в тайну предисловия к роману.
– Даю слово, – сказал Белинский, выслушав рассказ о полемике поэта с императором, – предисловие ваше станет важным документом новейшей словесности. Едким истинам должно служить наше искусство. А ныне, зная, откуда подул ветер в журналах, обещаю вам: при первой возможности перепечатаю ваше предисловие целиком!
Глава третьяВ апреле 1841 года в столице торжественно праздновали свадьбу наследника престола. Город был иллюминован. Для народа открыли балаганы. Нашлось немало охотников поглядеть своими глазами на гульбище, устроенное царем. Пришел сюда и цензор Никитенко. Человек думающий, но отнюдь не склонный к признанию едких истин, он долго ходил в толпе, а вернувшись домой, записал в дневник:
«Прекрасный теплый день. Пошел на площадь, где выстроены балаганы. Много народу. Мертвая тишина, безжизненность на лицах; полное отсутствие одушевления…»
Так совпали впечатления. Царский генерал-адъютант, побывавший в деревнях, не услышал ни одного голоса радости. Правительственный цензор был поражен мертвой тишиной на празднестве, устроенном в столице.
Конечно, «Северная пчела» писала иначе. Зоркий глаз Булгарина разглядел и воодушевление, и восторг, и любовь к монарху и всему царствующему дому.
«Северной пчеле» пришлось разрываться. Главные торжества происходили, конечно, не в балаганах, а в Зимнем дворце. Здесь, наряду со свадебной церемонией и балами, чествовали славного поэта и воспитателя наследника Василия Андреевича Жуковского. Василию Андреевичу пожаловали пособие в десять тысяч рублей серебром и табакерку с вензелем государя; за поэтом были пожизненно сохранены оклад в двадцать восемь тысяч рублей ассигнациями, служба при наследнике и право жить, где пожелает. Славного поэта осыпали милостями с истинно царской щедростью.
В эти же дни поручику Лермонтову вручили приказ – убраться из столицы в сорок восемь часов. Короткий приказ подписал дежурный генерал штаба граф Клейнмихель. Невозможно было догадаться, какие именно нити стянулись в мертвый узел. Оказался ли повинен в бедах автора мятежный «Демон», явившийся в Зимний дворец, или предисловию к роману «Герой нашего времени» суждено было стать прологом близкой трагедии? Во всяком случае, поручику Лермонтову приходилось расстаться с последними надеждами на жизнь в столице.
Между тем монаршие милости продолжались – многие штрафные офицеры гвардии получили прощение и обратный перевод в Петербург.
Бабка Михаила Юрьевича Лермонтова была, конечно, далека от того, чтобы сравнивать незадачливую судьбу внука со славным жребием Жуковского. Но уж очень обнадежили ее милости, дарованные опальным офицерам. И принялась Елизавета Алексеевна тайно от внука за свои слезницы. Написала Софье Николаевне Карамзиной. Пусть Софья Николаевна, столь дружески расположенная к Мишелю, походатайствует перед Жуковским, Жуковский умилостивит императрицу, императрица – августейшего супруга.
Хитрый ход задумала Елизавета Алексеевна. Конечно, не отказалась просить Жуковского Софья Николаевна Карамзина. Но время идет – нет ответа ни от Жуковского, ни от царицы.
А и то сказать, в царском семействе столько сейчас хлопот со свадьбой наследника! И Василий Андреевич, достигнув весьма преклонных лет, тоже занят собственным свадебным делом. Взысканный монархом жених едет за границу. Там его возвышенная душа нашла юную, непорочную деву, готовую разделить тихую, мечтательную жизнь с маститым поэтом. Но собственное счастье не умалит хлопот Жуковского за обездоленных и гонимых. Поэт Жуковский грудью встанет за поэта Лермонтова.
Ждет Елизавета Алексеевна – ответа нет. Должно быть, все еще хлопочет за Мишеля Жуковский. Дни опять идут. Наверное, ищет Василий Андреевич благоприятного случая…
Михаил Юрьевич ничего не ждал.
Разъезжая по городу, поэт завернул к Краевскому.
У Краевского, как всегда, по утрам собирались журналисты – все тот же неизменный Панаев и прочие завсегдатаи. Белинский присутствовал, но не принимал участия в беседе. Андрей Александрович опасливо на него посматривал. Дерзко повел себя в «Отечественных записках» Виссарион Григорьевич: тащит за собой новых, сомнительных сотрудников. Отыскал Герцена – и в журнале появились «Записки молодого человека» за подписью «Искандер». О, эта чертова квазидатская собака по имени Плутус! Какую же еще свинью может подложить издателю автор «Записок», отправляющийся в новую ссылку?
А Белинский ратует еще за стихи Огарева, тоже бывшего ссыльного. И горой стоит за Лермонтова. Ну, этот-то наверняка будет вечным ссыльным… Нечего сказать, хороший букет подбирается в «Отечественных записках»! Андрей Александрович с опаской взглянул на опального поэта.
Лермонтов собрался уезжать. Следом за ним поднялся Белинский.
– Михаил Юрьевич! Я с вами.
– Искренне рад!
Выйдя от Краевского, они пошли по набережной Фонтанки.
– Едете? – начал Белинский.
– Еду.
– Никаких надежд хотя бы на отсрочку?
– Никаких. Но цепляюсь за каждый лишний час: бабушка моя пришла в полное расстройство, и у меня нет сил покинуть ее, пока она не свыкнется с мыслью о новой разлуке.
– А новости ваши?
– Разве одна… Через родственника известился я о том, что «Демон» не получил одобрения в Зимнем дворце.
– Нимало тому не удивляюсь. А что вы думаете о Жуковском? – вдруг спросил Виссарион Григорьевич.
– Признаться, мало о нем сейчас думаю. Во всяком случае, награждение Василия Андреевича следует расценивать не только как дань его воспитательным талантам, но и как публичное одобрение всей его литературной деятельности. Не подумайте, что я смешиваю Жуковского с литературными промышленниками. Избави бог! Тех – покупают, Жуковского – благодарят.
– Нельзя скинуть со счетов Жуковского в разговоре о русской поэзии, – откликнулся Белинский. – Но как оценит его будущее? Увы! Поэзия его чужда чувства прогресса… Да вы сами все это лучше меня знаете, Михаил Юрьевич. Вам самому определено противостоять Жуковскому перед судом потомства.
– Не слишком ли далеко зашла речь, коли говорите о потомках? Дивлюсь, однако, Жуковскому! Кормит и кормит переводами. Но редко ошибется Василий Андреевич: источник, из которого обычно черпает он, полон ложных чувств. – Поэт улыбнулся, глядя на собеседника. – Прошлый раз мы говорили с вами о важных предметах хотя бы в стенах Ордонанс-гауза. Ныне сошлись в уличной толпе. Но если уж привелось нам снова коснуться важного, извольте, скажу свое мнение: мы, русские, должны жить своей жизнью и внести свою самобытную лепту в общечеловеческое…
– Именно так! – горячо отозвался Белинский, не обращая внимания на удивленные взоры прохожих. – О если бы наша словесность служила этой благородной задаче!
– Так непременно будет! – решительно подтвердил поэт. – Конечно, если не подменять понятия нашей русской самобытности какой-нибудь мурмолкой, как делают это издатели «Москвитянина»… Но почему вы заговорили о Жуковском?
– А потому, что надобно же осмыслить те крайности, в которых развивается наша литература! За отсутствием гражданской жизни здесь проявляется борение противостоящих сил, которые не боюсь назвать силами общественными…
– Действующими не в обществе, но в пустоте.
– Но в которой неминуемо образуется общество, Михаил Юрьевич! И для того у нас есть два средства – кафедра и журнал.
– Пугачевцы знали еще другие средства – к примеру, топор и рогатину. Не поймите, однако, меня превратно: история еще ничему нас не научила.
– Кстати сказать, – перебил Белинский, – цензура зарезала нам превосходную статью о Пугачеве.
– Свирепостью цензуры измеряются глупость и развращенность обреченной власти!
– А история требует ответа у каждого из нас и не дает отсрочки, – продолжал Белинский. – Подумать только, у нас есть богатейшие элементы для жизни, но в каких железных тисках и с какой беспощадной тупостью они зажаты…
Они шли по вешним петербургским улицам, углубившись в беседу. Лермонтов проводил спутника до Морской.
– Уезжая, я вновь вручу судьбу «Героя» в ваши руки, – сказал, прощаясь, поэт.
– Только привезите новые ваши создания, – Белинский крепко пожал руку поэту. – Скорее бы увидеть ваш роман-трилогию…
– Даст бог! – Лермонтов круто повернулся и пошел по направлению к Невскому.
Виссарион Григорьевич стоял у подъезда и смотрел ему вслед. Казалось, только начался разговор и надобно его без промедления продолжить. Он сделал несколько шагов вслед за поэтом, но Лермонтов исчез в толпе. Белинский вернулся, открыл парадную дверь и стал медленно подниматься по знакомой лестнице.
Герцен оказался дома. Он сидел в кабинете, обложенный книгами. Ненависть к существующим российским порядкам стала его верой, но он хотел вооружить эту ненависть знаниями, чтобы превратить веру в науку.
Белинский вошел в кабинет, еще не отдышавшись после лестницы. Он направился к хозяину, чтобы обменяться рукопожатиями, и взглянул на раскрытую книгу.
– Гегель? – воскликнул он с удивлением.
– Гегель, – подтвердил Герцен. – Надобно очень хорошо изучить его, чтобы вскрыть хитросплетения, которые на поверку оказываются прежней философской идеальностью…
– Кланяюсь вашему философскому филистерству, Егор Федорович! – с горькой усмешкой сказал Белинский. – Поучали вы нас, что дисгармония есть условие будущей гармонии. Может быть, это и усладительно для меломанов, но уж, конечно, не для тех, кому суждено выразить участью своей идею дисгармонии… Не хочу я счастья, если не буду спокоен насчет участи каждого из моих братьев по крови… Я сейчас только расстался с Лермонтовым, – оборвал речь Белинский.
– Что с ним?
– Сызнова высылают на Кавказ…
В кабинет вошла Наталья Александровна. Она была внешне спокойна, только в глубине глаз застыла неутолимая печаль. В доме Герцена оплакивали смерть новорожденного ребенка. Сама Наталья Александровна плохо поправлялась после пережитого. А впереди ждала новая ссылка. К ней готовился Герцен, с тревогой взирая на жену. Русское самодержавие казнило ее дитя. Оно надломило ее собственные силы.
– Наташа, – сказал Герцен, – не нам одним грозит изгнание. Представь, Лермонтова сызнова отсылают на Кавказ.
А поручику Лермонтову не дали более ни часа отсрочки. Второе издание романа еще только печаталось. «Демон», не одобренный в Зимнем дворце, лег в письменный стол. Уезжая, поэт подвел последний итог:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Быть может, за хребтом Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей…
Поэт, написавший «Родину», теперь рассчитывался за оскорбленную отчизну со всероссийским квартальным. Но глашатаю едких истин негде было укрыться ни от всевидящего глаза, ни от всеслышащих ушей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.