Электронная библиотека » Алексей Новиков » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 16 августа 2014, 13:17


Автор книги: Алексей Новиков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава вторая

Не ахти как грамотно написано письмо, пришедшее из Воронежа, не очень разборчивы каракули, с трудом выведенные неопытной рукой, но веет от каждой строки неуемной жаждой жизни.

– Есть люди на Руси! – восклицает Белинский.

Мальчик, живущий у него для услуг, с удивлением заглядывает в дверь. В комнате, кроме Виссариона Григорьевича, никого нет. Но не привыкать стать мальчугану, что в этой комнате нередко звучат целые речи, обращенные неведомо к кому. Вот и сейчас весь сияет человек, а в руках у него всего лишь какое-то письмо, и снова перечитывает его Виссарион Григорьевич:

«Мне бы хотелось теперь сначала поучить хорошенько свою русскую историю, потом естественную, всемирную, потом выучиться по-немецки, читать Шекспира, Гёте, Байрона, Гегеля, прочесть астрономию, географию, ботанику, физиологию, зоологию…»

На лбу Белинского расходятся последние морщины, и улыбка не сходит с его уст. Желания все еще изливаются из письма бурным потоком:

«…потом года два поездить по России, пожить сначала год в Питере. Вот мои желания, и, кроме их, у меня ничего нет».

Но через страницу-другую спохватится автор письма, что далеко еще не все сказал:

«А еще большой недостаток, что негде у нас мне слушать хорошую музыку… Да надо непременно изучить живопись и скульптуру. Они все вещи чудесные и для человека, который пишет стихи, особенно необходимы. И самый Питер и Москва много своим величеством способствуют силам человека, а об театре уж и говорить нечего…»

Чем дальше читает Виссарион Григорьевич, тем больше светлеет его улыбка и в комнате снова звучит его бодрый голос:

– Да, есть люди на Руси!

К ним и принадлежит сын воронежского прасола и поэт божьей милостью Алексей Васильевич Кольцов.

Он вечно в хлопотах, вечно занят отцовскими торговыми делами, а едва выберется минута для души – все забудет за книгой. Если же попадет Кольцов в Москву или в Петербург, тогда куражатся над прасолом знатные литераторы, и никто не заглянет повнимательнее в его пытливые, с мужицкой хитрецой глаза. Алексей Васильевич в таких случаях не просто слушает, он, можно сказать, внимает, чтобы потом меткой скороговоркой, острым словом набросать в откровенной беседе с друзьями верный, но не очень казистый портрет литературного вельможи.

Когда же отправится Алексей Васильевич восвояси, в Воронеж, снова подолгу кочует в степях с гуртами отцовского скота. А после дня, проведенного на бойне или в беготне по торговым докукам, шлет в Петербург Белинскому свои растрепанные тетради или неведомо откуда – может быть, из приходо-расходной книги – вырванные листки.

А в письме, между прочим, выведет своими каракулями: «…здесь я за писание терплю больше оскорблений, чем снисхождений. Всякий подлец так на меня и лезет: дескать, писаке-то и крылья ощипать».

Но не сдается воронежский стихотворец, возьмет да и ответит соколиной песней:

 
Долго ль буду я
Сиднем дома жить,
Мою молодость
Ни за что губить?
 

Эти стихи недавно напечатаны в «Отечественных записках». Охотно читает их на память Виссарион Белинский, читает, как песню, – певуче, проникновенно, высоко подняв голову:

 
Иль у сокола
Крылья связаны,
Иль пути ему
Все заказаны?
 

Когда-то Белинский первый безоговорочно признал талант Кольцова. Но дело не только в таланте. Кольцов – это самобытная песня, родившаяся из народных глубин.

На Кольцова давно и многие косятся. Его пренебрежительно называют «чижом-подражателем». Сам Фаддей Булгарин строго пожурил поэта за то, что у него вырываются стихи, вовсе не приличные важной осанке пахаря. Одним словом, не садись, прасол, не в свои поэтические сани!

Но, несмотря на все окрики и поучения, Алексей Васильевич размахнется новой песней:

 
Так и рвется душа
Из груди молодой!
Хочет воли она,
Просит жизни другой!
 

И опять косятся на него литературные баре. Вот у Федора Слепушкина, тоже поэта из простолюдинов, подобных подозрительных стихов никогда не бывает. Слепушкин господские вкусы знает. Известно, что литературные сановники больше всего любят в простолюдинах смиренную, «приличную осанку». Усердно потрафляет их вкусу поэт-пахарь Федор Слепушкин, давно, впрочем, смекнувший, что приятнее быть деревенским лавочником, чем ходить, обливаясь потом, за сохой.

Баре носятся со Слепушкиным: вот, мол, как думает и говорит народ! Белинский везде, где только может, пишет о Кольцове. Едва начал он статью о «Герое нашего времени» – и здесь объявил, что только немногие сознают всю глубину, обширность и богатырскую мощь таланта Кольцова.

Недавно он писал рецензию о стихотворениях Слепушкина, – и что же? Опять свернул на Кольцова: «Какое русское раздолье, какая могучая удаль, как все широко и необъятно! Какие чисто русские образы, какая чисто русская речь!»

И стал подкреплять свои мысли выписками из стихотворений Кольцова.

«Позвольте, однако, – мог бы удивиться придирчивый читатель, – ведь вы обещали статью о «Новых досугах» Федора Слепушкина?» – «А я о нем и говорю, – мог бы ответить критик. – Стихи Кольцова приведены для сравнения».

Но вот вам и Слепушкин:

 
Над царственной рекой Невой
Петровский шпиль горит звездой,
Высоко голубок летает,
А на гранитном берегу
Любовь семейная гуляет.
 

Это картины счастливой городской жизни. Сельский быт изображен в «Завещании крестьянина внуку»:

 
Ты вырос на моих руках,
Взлелеян, как цветок садовый,
Со мной на нивах и лугах
Гулял весной, и мед сотовый
Тебя, как гостя, услаждал!
 

В данном случае обошлось без голубка, но картина медовой жизни пахаря нисколько от того не пострадала. Однако не полна была бы эта райская жизнь, если бы Федор Слепушкин не подслушал самых сокровенных мужицких помыслов. Пахарь наставляет внука:

 
Вставай до утренней зари
И призывай на помощь бога;
За все творца благодари!
 

За все! Если бы перевести стих в прозу, должен благодарить всевышнего русский мужик и за барщину, и за плети, и за кровавые свои слезы – за все!

Писал Федор Слепушкин свое «Завещание крестьянина внуку» и, должно быть, задумался: не надо ли для барского удовольствия еще чего-нибудь прибавить? Конечно, надо! Надо наставить мужика в главном:

 
Живи по божьему закону,
Не помолясь, не езди в путь,
К чужому не мечись загону,
Своим добром доволен будь.
 

Теперь можно выпускать мужика на барские очи. Такой смиренник никогда не позарится на господскую землю.

Но вовсе не собирался Белинский выдавать тайные мысли Федора Слепушкина. Он перепечатал в своей рецензии «Завещание крестьянина внуку» и опять, просто для сравнения, привел стихи Кольцова:

 
В ночь под бурей я коня седлал,
Без дороги в путь отправился –
Горе мыкать, жизнью тешиться,
С злою долей переведаться!
 

После этого можно было смело сказать о Кольцове читателю: «Найдите хоть одно ложное чувство, хоть одно выражение, которого бы не мог сказать крестьянин!..» И совсем легко было заключить рецензию: «…в стихотворениях г. Слепушкина нет ни лучшего, ни худшего… поэзии нигде нет».

Но какое значение могла иметь эта рецензия, как и многие другие, вылившиеся из-под пера Виссариона Белинского! Ведь давно известно, что он всегда и во всем расходится во мнениях с благонамеренными людьми.

Однако совершенно непонятно было и поведение высокоуважаемых литераторов, известных своей преданностью престолу. Ведь еще нигде молодой критик не коснулся разрушающим пером священных основ благоденствия России. Между тем именно против него писали злобные статьи, похожие на доносы, и доносы, облеченные в добротную литературную форму. О нем читал публичные издевательские лекции сам архиблагонамеренный господин Греч. Все о нем же, выведенном в водевиле под прозрачным псевдонимом критика Крапивина, распевались на петербургской сцене уничижительные куплеты.

Его поносили публично, печатно и так упорно, как никого другого. Уж не ошиблись ли журнальные «так называемые патриоты» в своей клокочущей ненависти? Ничуть!

Даже в то время, когда Белинский был в плену созерцательной философии, он не знал отдыха в боях с теми, кто крепил, охранял и славил российские устои. Не было литературного имени, сколько-нибудь приметного в служении господствующим порядкам, против которого бы он первый не обрушился.

Едва раздался в московских журналах вкрадчивый голос профессора Шевырева, это он, Белинский, публично изобличил и больно высек велеречивого проповедника мракобесия. Он первый показал вредоносную сущность писаний Загоскина.

Сила его рецензий заключалась прежде всего в том, что их читали. Их читали от первой строки до последней и перечитывали вновь, чтобы запомнить надолго. Рецензии были подцензурны, мысли читателя тоже. Но критик и читатели, искушенные в эзоповом языке, отлично понимали друг друга. Белинский нападал на Булгарина – каждый понимал, что булгаринщина разъедает не только литературу. Белинский указывал перстом на Греча, Сенковского, Полевого – читатель хорошо знал, что они застилают свет не только в журналах: их тлетворное дыхание заражает всю русскую жизнь.

Белинский с горечью говорил о поэте, который «в туманных элегиях высказывал свои туманные чувства». Речь шла, конечно, о Василии Андреевиче Жуковском. Отдавая дань его таланту, его пленительному искусству стихотворца, критик боролся против «туманных чувств» поэта, которые уводят читателя от насущных вопросов русской жизни.

Он уничтожил писательскую славу Марлинского, потому что его ходульные повести были лебедой вместо хлеба для русских читателей.

Едва объявили в журналах «поэтом мысли» Владимира Бенедиктова, Белинский первый предсказал полное забвение стихам, которые своим пустозвонством отвлекали читателя от всякой мысли. Предсказание сбылось скорее, чем можно было ожидать. И сбылось именно благодаря статье Белинского.

Ниспровергая ходульные репутации литературных пигмеев, он звал мериться на мировые образцы. «Шекспир, – писал Белинский, – поэт действительности, а не идеальности. Пушкин – тоже». А на Пушкина посягали все убежденные и по дешевке купленные холопы самовластья. Надо было неустанно бороться и за Гоголя – вокруг него плели паутину клеветы. Надо было возвестить людям: в русскую литературу пришел наследник Пушкина – Лермонтов. Беспощадная сила его мысли, отлитая в пламенном, скорбном и бичующем слове, уже вызывала вопли всей вражьей стаи.

Недаром на Виссариона Белинского обрушивали все, от политического доноса до водевильного куплета.

Было время, когда Москва понятия не имела о том, что где-то в студенческой каморке шли бесконечные философские споры. Никто не обращал тогда внимания на исключенного из университета студента. Теперь ощетинился против Виссариона Белинского весь журнальный Петербург. Против него же собирала силы славянофильствующая Москва.

А он все так же стоял у своей рабочей конторки. Кончил статью о «Герое нашего времени» и снова взялся за драгоценные листы, аккуратно переписанные писарской рукой. Это были стихотворения Лермонтова, отобранные им и оставленные для издания в Петербурге.

В только что оконченной статье Белинский говорил с поэтом. И поэт в своих стихотворениях словно продолжал беседу, начатую в Ордонанс-гаузе.

– Этакий дьявольский талант! – шепчет Белинский. – Вот он, поэт народный в высшем и благороднейшем значении слова: в нем – прошедшее и будущее русской жизни!

А в воспоминаниях так и звучит уверенный голос Михаила Лермонтова:

«Уверяю вас, Виссарион Григорьевич, мы непременно сойдемся».

Глава третья

«Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об ее успехах, что было сопряжено с величайшей для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отменным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших ворвался в неприятельские завалы».

Так было записано по приказанию генерала Галафеева в журнале военных действий под датой 9 июля 1840 года.

Выдался жаркий день. В штабе экспедиции были получены сведения о скоплении горцев на берегах лесистой речушки. Отряды подтянулись.

Поручик Лермонтов ехал к расположению передовой колонны со случайным попутчиком из саперных офицеров. Разговор шел о происшествиях походной жизни. Сапер вдруг приостановил коня.

– А что, поручик, все еще шумят в столицах о Гегеле?

– О Гегеле? – переспросил Лермонтов. – Признаюсь, никак не ожидал такого философского вопроса в столь неподходящей обстановке.

– Так-то оно так, – неопределенно подтвердил сапер, – а удивительного в этом, пожалуй, ничего нет. Когда засидишься в здешних краях, ловишь каждого свежего человека, чтобы узнать, чем живут люди. Журналы же, сами знаете, идут сюда черепашьим шагом. – Офицер с минуту молчал. – О Гегеле я не зря заговорил, – продолжал он. – Представьте, и у нас здесь были большие споры: тоже думать учимся. Только никак в толк не возьму: как понимать прикажете саморазвитие абсолютной идеи? А люди-то тогда при чем? Или все это одни туманные слова?

Продолжению разговора помешала ружейная перестрелка, начавшаяся где-то впереди.

– Придется отложить, к сожалению, беседу, – сказал Лермонтов, пришпоривая коня. – Жизнь не в первый раз собирается поспорить с утешительной философией, а горцы, готовящие нам встречу, очевидно, нимало не надеются на абсолютную идею.

Михаил Юрьевич нагнал штурмовую колонну в то время, когда она, сосредоточившись в прибрежном лесу, уже вела обстрел неприятельских завалов, сооруженных на противоположном берегу реки Валерик.

До сих пор у войск генерала Галафеева бывали только случайные стычки с горцами, теперь развернулся настоящий бой. К вечеру неприятельские завалы были взяты, но дорогой ценой – даже речная вода отдавала кровью. Река Валерик, что по-русски значит – река смерти, оправдала свое имя.

До темноты убирали трупы, разыскивали раненых. Среди раненых оказался и тот сапер, который начал перед боем философский разговор. Лермонтов натолкнулся на него в лагере. У сапера была пропитанная кровью повязка на голове, его мучила лихорадка.

– Отвоевал я, поручик, – с трудом сказал он, пытаясь улыбнуться, – теперь в госпитале будет время для размышления. – Он оглянулся и перешел на шепот: – Хотел бы я, однако, знать, какой Гегель может устроить нашу русскую жизнь?

– Увы, – отвечал Лермонтов, присев около сапера, – признаюсь вам, что философы, паря мыслью над миром, частенько забывают о человеке. А жизнь умеет шутить шутки над мудрейшими из мудрецов.

Сапер лежал с закрытыми глазами и вдруг в упор посмотрел на собеседника.

– Где же, по-вашему, выход, поручик? Или со всем мириться? Пусть, мол, саморазвивается абсолютная идея… на наших костях?

– Сохрани бог! – задушевно ответил Лермонтов и заботливо поправил на раненом шинель. – Никто, кроме нас самих, не найдет спасительного пути. Но кто думает об этом?

– Одним словом: «Печально я гляжу на наше поколенье…»? – с трудом спросил раненый.

Лермонтов молчал.

– А тот, кто повторит эти слова от всего сердца, по долгу возмущенной совести, тот…

Сапер прервал речь – подъехала лазаретная повозка.

– Ну, простите, поручик, что задержал вас.

Санитары стали укладывать раненого. Лермонтов выждал, пока повозка тронулась, и пошел к своей палатке.

Поход продолжался. Горели аулы. Истреблялись пашни. Неуловимый противник, несмотря на все понесенные жертвы, вновь неожиданно появлялся и так же неожиданно исчезал.

В штабе писали журнал военных действий, подсчитывали потери. Битва при Валерике укладывалась в сухие цифры: «Убито 6 обер-офицеров, 65 нижних чинов, ранено…» Экспедиция, предпринятая без ясного плана, стоила многих жертв, но не дала ощутимых результатов.

На квартире, которую вновь заняли в крепости Грозной Лермонтов и Столыпин, к вечеру по-прежнему сходились офицеры. Но поэта редко удавалось застать. Он то бродил где-нибудь, прислушиваясь к солдатским разговорам, то уходил далеко за укрепления. При Валерике он впервые участвовал в бою. Память не могла избавиться от пережитого.

В журналах, когда пишут о войне, слышатся лишь барабанный бой да фанфары. Великую воинскую страду изображают не иначе, как в виде церемониального марша, при огнях иллюминаций, если подразумевать под этой иллюминацией пылающие аулы. В победных реляциях, сочиняемых в петербургских канцеляриях, предрекают либо полное покорение «диких», либо столь же полное истребление непокорных. А война – вот она какова! У поручика Лермонтова складывались строки будущего произведения о битве при Валерике:

 
Нам был обещан бой жестокий.
Из гор Ичкерии далекой
Уже в Чечню на братний зов
Толпы стекались удальцов.
 

Всегда отдавал поэт справедливую дань мужеству горцев. В поэме «Измаил-Бей», когда сам еще не участвовал в схватках, он писал:

 
Мила черкесу тишина,
Мила родная сторона,
Но вольность, вольность для героя
Милей отчизны и покоя.
 

Далеко, в Петербурге, покоится поэма «Измаил-Бей». Никто о ней не знает. Не знают, что он, русский поэт, воспел героя Кабарды. Это был почти легендарный герой. Горец Измаил-Бей, человек всесторонне образованный, стал полковником русской армии и был награжден в свое время георгиевским крестом за штурм Измаила. Сам Суворов представил его к этой высокой боевой награде.

Когда Мишель Лермонтов еще в детстве путешествовал с бабушкой на Горячие Воды, об Измаил-Бее ходило много рассказов. В горах уже тогда пели о нем песни.

Прошло много лет. Рассказы не забылись.

А потом автору «Измаил-Бея» привелось воочию увидеть жизнь кавказских племен. Будучи в первой ссылке, он изъездил то верхом, то на перекладных всю линию от Кизляра до Тамани, переехал горы, был в Шуше, в Кубе, в Шемахе, в Кахетии. Ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакала. И всюду жадно искал встречи с людьми, внимал преданиям старины. Поэт записал пленившее его сказание об Ашик-Керибе, которому пророк не дал ничего, кроме высокого сердца и дара песен.

Перед русским поэтом-изгнанником открылась народная культура горцев, их искусство, нравы и быт. Он понял, что будущее народов Кавказа неминуемо должно быть связано с судьбами русского народа, с великой русской культурой.

Иначе Кавказ мог стать жертвой хищных интриг. На Кавказе шла непрерывная борьба корыстных интересов. На службу алчности были поставлены религиозный фанатизм и вековые предрассудки. К Кавказу протягивала руки Турция. Издали, но совсем не равнодушно, наблюдали за судьбой края европейские державы. Кавказ кипел интригами…

В крепости Грозной войска готовились к новой экспедиции. Лермонтов рассеянно слушал толки офицеров. Перед его глазами стоял все тот же знойный июльский день и речка смерти:

 
Хотел воды я зачерпнуть…
И зной и битва утомили
Меня, но мутная волна
Была тепла, была красна.
 

Каждую подробность хранит память поэта. Запомнилось ему, как на берегу, под высоким дубом, умирал пехотный капитан. «Спасите, братцы!» – шептал он. Потом затих.

 
На ружья опершись, кругом
Стояли усачи седые…
И тихо плакали…
 

Может быть, никто и не заметил солдатских слез, капавших с ресниц, покрытых пылью. Поручик Лермонтов увидел и запомнил…

Поэт получил короткий отпуск и между походами уехал в любимый Пятигорск. А речка смерти так и не давала покоя. Не мог забыть о встрече, состоявшейся после сражения. Мирный горец по имени Галуб, пришедший в лагерь, прислушивался к разговорам русских:

 
Да! будет, кто-то тут сказал,
Им в память этот день кровавый!
Чеченец посмотрел лукаво
И головою покачал.
 

Борьба, стало быть, не кончена и не скоро кончится. Поручик Лермонтов видел больше и дальше, чем высокопоставленные петербургские стратеги.

Поэт бродил по Пятигорску. Все, кого описал он в своем романе, опять были тут – и степные помещики с семействами, и «водяная» молодежь, и жены местных властей, так сказать, хозяйки вод, и франты, принимающие академические позы.

Он проходил, не обращая внимания на это пестрое общество. Кавалеры показывали на него своим дамам, и дамы, не скрывая любопытства, оглядывали сочинителя, вокруг которого складывалось столько легенд.

Михаил Юрьевич направился к Елизаветинскому источнику. На скамейках целыми группами расположились раненые офицеры. Подобрав костыли, они сидели бледные и грустные…

 
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?
 

Это все из той же поэмы о битве при реке Валерик, все те же неотвязные мысли. Разве судьбы Кавказа не могли бы решиться другим путем? Ведь именно здесь на Кавказе, в Тифлисе, восторженно встречали Пушкина. Здесь окружали дружеским сочувствием ссыльных декабристов. И сам он, опальный поручик Лермонтов, отбывая первую ссылку, побывал в Кахетии, в имении Цинандали, принадлежавшем известному грузинскому поэту Александру Чавчавадзе. Генерал русской службы и переводчик на грузинский язык творений Пушкина, пламенный патриот своей родины и верный друг изгнанникам России, он был тестем Грибоедова. В Цинандали много было переговорено о судьбах Кавказа, неотделимых от судеб русского народа. А разве взаимное понимание не может стать надежной тропой к будущему?

Сколько русских, осевших на Кавказе, деловито добрососедствуют с горцами, уважительно присматриваясь к обиходу малознакомой жизни! Разве полковник Измаил-Бей и штабс-капитан Максим Максимыч, встреться они в армии, не поняли бы друг друга?

Недаром же, думая о людях, подобных Максиму Максимычу, Лермонтов писал в романе:

«Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного, здравого смысла…»

Русский человек, если бы не самодержавие определяло его собственную судьбу, принес бы на Кавказ свой здравый ум, и пытливость, и вековой опыт, и знания и стал бы верным, могучим соседом, способным защитить общий дом.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации