Текст книги "О душах живых и мертвых"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
– По распоряжению из Ставрополя, предлагаю вам немедленно отправиться по назначению, – объявляет полковник Ильяшенков.
Старик, глядящий на все спустя рукава, сегодня положительно неприступен. Но кто не знает, что этой неприступностью едва прикрыто обычное добродушие?
– Я еще не кончил необходимого мне пользования водами, господин полковник, – почтительно отвечает поручик Лермонтов.
– Объявляю вам распоряжение высшего начальства, коему и я и вы обязаны беспрекословным повиновением… Ничего сделать для вас не могу.
– Так точно, господин полковник, однако…
– Однако отвечать-то не вам, а мне, – перебивает старик. – А если за всех отвечать, то, смею спросить, какие мне целебные воды помогут?
– Так точно, господин полковник. Я имел в виду…
– Наш дальнейший разговор совершенно бесполезен. – Полковник кряхтит, глядя на почтительного, но опечаленного офицера. – Ну, что вы имели в виду? – Полковник опять кряхтит и бросает, не глядя на посетителя: – Надобно иметь медицинское свидетельство, сударь! А оное свидетельство я, по долгу службы, буду обязан представить в Ставрополь, в штаб. И будьте здоровы, коли уразумели…
Михаил Юрьевич благодарит и откланивается.
Оказывается, медицинское свидетельство даже недорого стоит. Этими свидетельствами, писанными по всей форме и с указанием всех обнаруженных болезней, промышляют лекари военного госпиталя. Точно такую бумагу выправляет через посредство бойкого писаря поручик Лермонтов. В документе, выданном с приложением казенной печати, описаны имеющиеся у него недуги. Пятигорский военный лекарь оказывается истинным духовидцем, знающим все до единой болезни человека, которого он в глаза не видел.
Чудотворная бумага отправляется в комендантское управление, а оттуда медленно потащится в Ставрополь. Штабные писаря занесут ее в журнал входящих, потом она пойдет на доклад, на резолюцию, к исполнению. Словом, драгоценное право на пребывание в Пятигорске опять отвоевано…
Чем больше людей собирается во флигеле к обеду или вечером, тем, кажется, больше доволен поэт. Толкущихся здесь знакомых так много, что не про каждого и вспомнишь. Куда исчез, например, поручик Лисаневич, милый, простодушный юноша, над которым с такой охотой подшучивал Михаил Юрьевич?
– Господа, кто видел Лисаневича?
Молчание.
– Я вчера встретил его на бульваре, – откликнулся Мартынов.
– Что с ним?
Николай Соломонович открыл в это время карту. Карта была бита.
Игра продолжалась. Так и не привелось ему рассказать о происшедшей встрече. К тому же Николай Соломонович дал Лисаневичу слово хранить тайну.
Мартынов никогда не обращал внимания на этого сентиментального молокососа. Вчера Лисаневич поразил его взволнованным и растерянным видом. Он обрадовался Мартынову так, будто долго и тщетно его искал. Они прошлись по бульвару.
– Подлецы! – воскликнул Лисаневич, едва они удалились от шумной толпы. – Если бы вы знали, господин майор, какие подлецы таятся в здешнем обществе!
– Что значит эта филиппика, поручик? Или вы только сегодня вступили в мир?
– Ох, какие подлецы! – продолжал Лисаневич. – Признаюсь, я совершенно потерялся…
Он и в самом деле был вне себя.
– Я первый раз вышел сегодня из дому и, когда увидел вас, тотчас подумал: судьба. Вы ведь старый товарищ Лермонтова?
– При чем тут Лермонтов? Ничего не понимаю!
Николай Соломонович говорил совершенно равнодушно. Ничуть не интересовали его волнения чувствительного молодого человека. Лисаневич приостановился и сказал срывающимся шепотом:
– Они подбивали меня вызвать Лермонтова на дуэль. Можете представить себе такую низость?
Мартынов пристально оглядел собеседника: пьян или бредит? Но Лисаневич прямо смотрел ему в глаза.
– Они таят страшную ненависть к Михаилу Юрьевичу.
Мартынов слегка улыбнулся.
– Слушая вас, можно подумать, что в Пятигорске зреет целый заговор против Лермонтова. О ком вы говорите? Этакая чепуха!
– Чепуха? А вы побывайте у ее превосходительства госпожи Мерлини! В этом змеином гнезде вызревает гнуснейший из замыслов.
– Но что сделал ей Лермонтов? – Мартынов казался искренне удивленным.
– О, Михаил Юрьевич, разумеется, не имеет ничего общего с этой потаскухой! Но там нашептывают изо дня в день всем и каждому: Лермонтов, мол, никого не пощадит, от него только и жди историй да скандалов… Они так и шипят змеиным шипом: «Надо его обезвредить…» Вот предел низости человеческой! – Бедняга Лисаневич говорил задыхаясь и чуть не плача. – За что они его ненавидят? За то, что Россия с любовью и надеждой произносит имя Лермонтова, не так ли?
– Вы говорили о какой-то дуэли? – напомнил Николай Соломонович.
– Именно! Со всей осторожностью, на которую способна подлость, они справлялись, доколе я намерен терпеть шутки Лермонтова, весьма оскорбительные, по их мнению.
– А вы?
– Я отвечал, что проклял бы себя навеки, если бы поднял руку на поэта, – Лисаневич горестно вздохнул. – Теперь-то я понимаю, что по неопытности был излишне откровенен перед их коварством… Все разговоры со мною тотчас оборвались. По глупости своей я потерял возможность проникнуть глубже в замыслы старой чертовки. Нужны факты, а у меня в руках ничего, кроме собственного свидетельства, от которого, конечно, открестятся. Вы понимаете теперь мое положение? Как выжечь это змеиное гнездо? – заключил Лисаневич, оставаясь все в том же волнении.
– Признаюсь, насмешили вы меня, поручик, – отвечал Мартынов. – Даже в очень плохих романах убийцы действуют умнее… Примите-ка успокоительного питья и забудьте всю эту мелодраму.
– Но беру с вас слово, – Лисаневич нимало не успокоился, – что вы сохраните в тайне мой рассказ.
– Само собой, – отвечал Николай Соломонович. – Клянусь, как это полагается герою в мелодрамах, молнией и землетрясением – сохраню тайну до гроба!.. Вы удовлетворены, надеюсь?.. А теперь идем. Вон там я вижу целый букет девиц. Право же, ваше место среди этих милых созданий, а не в фамильном склепе ее превосходительства госпожи Мерлини.
Но Лисаневич мрачно откланялся и исчез в боковой улице.
Николай Соломонович продолжал прогулку, однако оставил без внимания всех девиц и дам, живописно украшавших бульвар.
У Мерлини, к которой был вхож Мартынов, точно, ненавидели Лермонтова с какою-то животной страстью. Но все это было давно известно и всем наскучило. Пылкая генеральша была давно сдана в архив.
«Нечего сказать, заговорщики! – Николай Соломонович усмехнулся. – Выбрали же для осуществления своих замыслов самого сентиментального из молокососов! А тот и полчаса не смог сохранить доверенную ему тайну. Да и какая тайна? Просто глупость, достойная водяного общества…»
Чем же, кроме недоуменного пожатия плечами, мог ответить Мартынов у Лермонтова на вопрос об исчезнувшем Лисаневиче?
Николая Соломоновича интересовали совсем другие известия, настойчиво шедшие из Петербурга. Для этого он усердно поддерживает дружбу с юным графом Бенкендорфом. Конечно, бесшабашный юнкер не посвящен в государственные мысли и действия графа Александра Христофоровича. Однако и молодой Бенкендорф может быть полезен. Бесшабашный юнкер кое-что смыслит в тонкостях петербургских отношений, а в словесности, например, оказывается просто докой. О Лермонтове он отзывается не иначе, как о погибшем человеке: «Пусть себе пишет и стихами и прозой – согнут его в бараний рог, – юнкер басовито гогочет, – только косточки затрещат…» – И опять гогочет…
О том же говорит и князь Александр Илларионович Васильчиков. Разумеется, Васильчиков, принадлежавший к высшей петербургской аристократии, изъясняет свои мысли иначе. В интонациях Александра Илларионовича можно уловить и некоторое осуждение поэта и столь же ощутимое сочувствие ему: нет у поручика Лермонтова надежд на прощение, осуждение его императором надо признать, по всем данным, совершенно бесповоротным.
– Но ведь и сам Лермонтов не ищет примирения с властью, – не то утвердительно, не то вопросительно заключал Александр Илларионович.
Слухи ползли. Может быть, в столице еще раз по какому-нибудь поводу император коснулся русской словесности или памятного ему романа. Может быть, отзывались в Пятигорске давние события. Великосветская молодежь, собравшаяся на водах, черпала придворные известия из разных источников. Но все сходились в одном: Лермонтов осужден… осужден бесповоротно.
Слухи были так зловещи, что однажды ночью, после ухода последнего гостя, озабоченный Столыпин решил поговорить с Михаилом Юрьевичем.
– Ты знаешь о слухах, которые идут о тебе из Петербурга?
– Кое-что знаю. А разве есть что-нибудь новое? – рассеянно спросил поэт.
– К сожалению, ничего утешительного. Не твой ли роман, снабженный предисловием, поднял новую бурю?
– Может быть… – Лермонтову, по-видимому, не хотелось говорить.
– Судя по всему, в Петербурге рвут и мечут, никак не могут о тебе забыть. Но я все-таки не могу понять: почему ты привлек столь исключительное внимание его величества?
– Нам никак с ним не по пути, Монго! – Поэт помолчал. – Но если бы удалось вырваться в отставку, даю слово, стал бы писать больше и лучше.
– Недурное обещание, когда тебя именно за писание загнали на край света! Стену, Мишель, лбом не прошибешь!
– А я больше не могу жить на бивуаках.
– Но не ты ли доказал, что мог написать целый роман, живя на перекладных? И сейчас «Отечественные записки» печатают твои стихи чуть ли не в каждом номере.
– Все это не то! Пора приступить мне к важной задаче…
Это был, конечно, роман-трилогия. Для углубленной работы прежде всего нужна была отставка. Поэт и в Пятигорске задерживался только потому, что смутно верил в исполнение своих надежд.
Непонятно, откуда эти надежды родились. Вести, приходившие из Петербурга, говорили о другом.
Поэт еще раз писал бабушке:
«То, что вы мне пишете о словах г. Клейнмихеля, я полагаю, еще не значит, что мне откажут отставку, если я подам; он только просто не советует; а чего мне здесь еще ждать? Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам…»
Под письмом стояла дата: «28 июня 1841 года».
Сходитесь!.
Глава перваяАлександр Иванович Герцен уезжал из Петербурга в Новгород. Человек, находившийся под неотступным надзором жандармов, снова отправлялся в ссылку, но с назначением на должность советника губернского правления. К этому привела пикировка, происшедшая между министром внутренних дел и графом Бенкендорфом.
Но Герцену от того не было легче. Он оставлял в Петербурге свежую могилу ребенка и увозил с собой жену, душевное равновесие которой было подорвано гораздо больше, чем это можно было предполагать.
Кажется, один Герцен-младший ничем не заплатил за короткое пребывание в столице императора Николая I.
Александр Иванович пришел к твердому убеждению, которое сменило все прежние сомнения и искания: путь в будущее лежит только через революцию.
Рубикон был перейден. И неузнаваемо изменился тон «Записок одного молодого человека», продолжение которых было приготовлено для журнала. Все, о чем он говорил Белинскому, предстанет перед читателем как картины жизни некоего города Малинова.
Можно было с уверенностью сказать, что Малинов находится в недальнем соседстве с уездным городком, в котором правил городничий Сквозник-Дмухановский. От Малинова лежала прямая дорога и к тому губернскому городу, где появится Павел Иванович Чичиков.
Конечно, въедет знаменитая бричка Павла Ивановича во двор городской гостиницы, поедет новоприезжий с визитом к губернатору, познакомится с помещиками – и затмится слава города Малинова.
Но прочтет читатель поэму Гоголя и, наверное, вспомнит про Малинов: как бы ни назывался город, в котором правят мертвые души, везде у них один нрав, одни обычаи, везде заступают они дорогу жизни. Против них поднимает голос не только Гоголь, но вся ведомая им русская литература.
– Отменно, Александр Иванович, отменно! – говорил Герцену Белинский, жадно пробегая повесть о Малинове и малиновцах. – Великолепный удар по рабскому бесправию, именуемому доселе крепостным правом! – Он прочитал по рукописи: – «Малинов лежит не в круге света, а в сторону от него (оттого там вечные сумерки)». Но и в Малинов когда-нибудь придет буря, – горячо продолжал критик, – потому что, как вы справедливо пишете, ничего нельзя хуже представить для города, как совершенное несуществование его… Несуществование! Именно так! Все прогнило и омертвело, и все-таки мертвецы не хотят уступить дорогу жизни. Но жизнь уже ополчается против них… Пошли вам бог большого и широкого пути в словесности!
Но пока что Герцену предстоял путь в Новгород. В доме шли дорожные приготовления. Наталья Александровна распоряжалась сборами, но часто, к недоумению слуг, вдруг впадала в какую-то забывчивость…
Один Сашка хлопотал с неуемной энергией. Готовясь к новой жизни, он намеревался забрать с собой все старье. Ладно бы, обрек он путешествию безногую лошадь. Нет, Герцен-младший не хотел отказаться даже от поломанного волчка.
А еще надо было ему прошмыгнуть в отцовский кабинет, но двери туда оказались наглухо закрытыми. Из кабинета слышался знакомый голос. Сашка навалился – дверь не открывалась.
– Во мне развивалась какая-то фанатическая любовь к свободе и независимости личности, – говорил Герцену Белинский. – Но все это возможно лишь в обществе, основанном на правде.
– А где оно, это общество? – перебивал Герцен и с отрадой смотрел на гостя; Белинский словно возродился, он был бодр, и даже голос, обычно хрипловатый, казался звонким.
– Увы, – отвечал Виссарион Григорьевич, – у истории нет для нас готовых форм. Что из того? Наивно думать, что новое общество сложится само собой, без насильственных переворотов или без крови. Да что такое кровь тысяч в сравнении со страданиями миллионов? Отныне я вижу в истории только одних героев – разрушителей старого. Вольтер, энциклопедисты, террористы, Байрон – вот кто, разрушая старое, готовил человечество к восприятию новых идей, к мысли об обществе, существующем на разумных и справедливых началах.
Герцен уезжает, и Виссариону Григорьевичу надо торопиться. Многое переговорено, но еще больше нужно сказать. Белинский прошелся по кабинету.
– Признаюсь вам, – сказал он, – идея социализма становится для меня идеей идей.
– Стало быть, вы обрели наконец новую веру?
– И веру и знание. В социализме – решение всех вопросов. В самом деле, что мне в том, что для избранных есть блаженство? Отрекаюсь от этого блаженства, если оно достанется мне одному из тысячи тысяч… Будь оно проклято, это блаженство, если я вижу оборванных нищих, забитых солдат и знаю, что страдает весь народ, а богатый отнимает последний кусок у голодного, и отнимает по праву, им самим провозглашенному…
За дверями кабинета опять послышался шорох. Сашка делал новую попытку атаковать дверь.
– Кто там? – строгим голосом спросил Герцен.
– Я там, – отвечал Сашка, уверенный в близкой победе.
– Обожди, дружок! – отвечал Александр Иванович.
Он прислушался. Шаги за дверью затихали. Сашка решил, очевидно, вернуться в детскую.
– Вот ведь какой нетерпеливый, – с улыбкой обратилcя Герцен к гостю. – Самую малость не хотел подождать… А нам с вами, Виссарион Григорьевич, остается решить всего один вопрос: когда и как идея социализма, похожая пока только на желанную мечту, превратится в научное провидение и обретет революционную силу?
– Вы правы, Александр Иванович! – сказал Белинский после долгого молчания. – Многое нам не ясно. Но я горячо верю, что благодаря идее социализма и только через нее настанет время, когда не будет ни царя, ни подданных, ни богатых, ни бедных, но будут братья, будут люди. Исстрадавшееся человечество увидит новую землю, очистившуюся от скверны, и обновленное небо над собой. Глядя в это будущее, пусть еще не ясное для нас, я говорю: да здравствует разрушение старого, да придет в мир спасительная революция! Революция и социальность!
– Так! – отвечал Герцен. – Если бы мы могли только начертать эту программу победоносной революции…
– Ее начертает жизнь. Все общественные основания нашего времени сами взывают к революции. Сколько бы мы ни спорили о будущем строении общества, сколько бы нерешенных вопросов ни таила в себе идея социализма, только тот пойдет вперед, кто примет революцию, не прячась и не пытаясь увильнуть от нее.
– Вот тут можно предвидеть и недалекое будущее. – Герцен был захвачен разговором. – Против нас восстанут не только враги, но и те, кто, мечтая об обновлении жизни, придет в ужас от одного имени революции…
– Так пусть же и гниют они заживо в своем кастратском либерализме! – с яростью воскликнул Белинский. – Знаю свою участь: я в мире боец!
Самый пронырливый шпион из ведомства графа Бенкендорфа не понял бы, пожалуй, о чем шла речь в петербургской квартире ссыльного коллежского асессора Герцена. Конечно, кто из ищеек не насторожил бы уши при одном слове революция! Но где же было бы им понять, что речь идёт о революции, нигде не слыханной: сидят двое молодых литераторов и взывают к очистительной молнии, которая должна испепелить извечную власть золотого тельца; они ополчились против самого священного из всех священных прав. Воистину видится им, должно быть, обновленная земля и обновленное над ней небо.
Напрасно считал граф Бенкендорф свое ведомство всеведущим и всесильным. Коллежского асессора отсылали в Новгород. Но если бы все о нем знать, никуда бы не поехал коллежский асессор Герцен… Для того и существует в Петербурге Петропавловская крепость. И критику-разночинцу, что сотрудничает в журнале, ни строчки бы больше не писать.
Нет, далеко не всеведущи оказались голубые мундиры. Герцен едет в Новгород, а Виссарион Белинский пробивается к читателю. Громоздкая машина отеческого попечения над умами дала явный сбой, и, кажется, на самом опасном повороте.
А на Кавказе затерялся поручик Лермонтов. Тот самый, стихи которого Виссарион Белинский продолжает называть своим Аль-Кораном. Как ни круто поворачивает сам Виссарион Белинский, он по-прежнему черпает силу в созданиях непримиримого порта. Ведь главное орудие всякого отрицания есть мысль, а у Лермонтова повсюду присутствует эта мысль – твердая, определенная, резкая, не знающая примирения… Поэт и критик идут плечо к плечу.
О судьбе Лермонтова Белинский думал постоянно с тревогой: любая шальная пуля могла осиротить то новое русское искусство, которое, рождаясь от жизни, само воздействует на ход истории. Этому искусству суждено участвовать в коренном преображении русской действительности.
Но на этот раз всеподавляющая машина отеческого попечения не дала никакого сбоя.
Бумаги, касавшиеся награждения поручика Лермонтова, дошли наконец до императора.
Николай Павлович был взбешен: поручик так и не попал в назначенный ему Тенгинский полк, монаршее пожелание счастливого пути посланному на смерть не осуществилось.
Слушая доклад, император не сумел сохранить того царственного величия, которое считал неотъемлемой своей принадлежностью. Он прервал доклад потоком отнюдь не царственной брани.
– Не сметь! – Николай Павлович долго искал подходящих выражений. – Не сметь, ни под каким предлогом… – Он перевел дыхание на новом потоке злобной брани: – Не сметь удалять от службы в полку!
Николай Павлович имел в виду все тот же Тенгинский полк, сызнова предназначенный для глубокого вторжения в неразведанные земли отчаянно храброго племени убыхов.
В один и тот же день, тридцатого июня 1841 года, в Петербурге произошли два события, совершенно незаметные в повседневной сутолоке столицы.
В ссылку в Новгород выехал коллежский асессор Герцен.
В военном министерстве дежурный генерал, граф Клейнмихель, не в первый раз подписывавший бумаги, касавшиеся поручика Лермонтова, внимательно перечитал заготовленное для подписи отношение. В сильно приглаженном виде воля императора была изложена витиевато, но вполне точно: «Его величество, заметив, что поручик Лермонтов при своем полку не находился, но был употреблен в экспедиции с особо порученною ему казачьей командой, повелеть соизволил сообщить вам о подтверждении, дабы поручик Лермонтов непременно состоял налицо во фронте, и чтобы начальство отнюдь не осмеливалось ни под каким предлогом удалять его от фронтовой службы в своем полку».
Генерал Клейнмихель четко подписал и присыпал подпись песком. Теперь бумага пойдет в Тифлис, к главному кавказскому начальству, генералу Головину; в Тифлисе перепишут и пошлют в Ставрополь, Ставропольский штаб разыщет поручика Лермонтова и…
Вот и вся отсрочка обреченному поручику.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.