Электронная библиотека » Алексей Новиков » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 16 августа 2014, 13:17


Автор книги: Алексей Новиков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава пятая

Гоголь жил в Риме. В просторной комнате, на рабочей конторке у окна, лежали заветные тетради «Мертвых душ». Писатель поправлялся после тяжелой болезни, во время которой им овладел леденящий страх: неужто не успеет окончить начатое по завету Пушкина?

Теперь силы вернулись. Сквозь решетчатые ставни лилось благодатное солнце. Николай Васильевич работал, как ювелир, гранящий драгоценный камень. Там важна каждая грань, здесь – каждое слово. Слово должно полностью отразить мысль и светиться всеми красками жизни. Секрет простой, но как трудно им овладеть! Об этом говорит исчерканная рукопись. Если всмотреться, автор порой упорно ищет слова, без которого недоставало картине последнего мазка. Слово найдено – картина ожила.

Художник то приблизит картину к читателю и тогда не поскупится на подробное описание – мухи не забудет. То представит лишь одну, на первый взгляд случайную, подробность. Но безошибочно совершен отбор из бесконечных запасов жизни. Запомнится читателю все – и заплесневелый сухарь в хозяйстве Плюшкина, и хитроумная шкатулка Чичикова, и ленивый конь Чубарый.

Одним героям даст он подробные биографии, а Ноздрева, например, представит таким, каков есть. Какое у Ноздрева прошлое? То же пьяное разгулье, скандалы, вздоры и вранье… Прокурора наградит густыми бровями да короткой аттестацией, данной немногоречивым Собакевичем, а врежется та прокуророва бровь и аттестация в память многих поколений.

Поэт великой любви к родине трудится над своими тетрадями, как мастер над гранями алмаза. Алмаз сверкает немеркнущим светом. У поэта мысль, вплавленная в слово, светится правдой ярче бриллианта.

Хозяину квартиры отдан строгий приказ – никого не принимать. Гоголь пишет, стоя подле конторки. Рядом, на стульях, книги. Никаких украшений в комнате труженика. Единственная роскошь, доступная, впрочем, и самому бедному жителю Рима, – на столе стоит графин с прозрачной, ледяной водой из соседнего каскада.

Работа начиналась с раннего утра. Потом Николая Васильевича можно было видеть в ближайшей кофейне, отдыхающего на диване после завтрака, или в дешевой таверне, где собирались русские художники.

Он умел воспользоваться коротким отдыхом и был неистощимо щедр на рассказы, пересыпанные шутками.

Иногда он бродил по любимому Риму и, выбрав уединенный уголок, весь отдавался созерцанию.

Иногда, под вечер, оставшись дома, садился в излюбленное плетеное кресло. Взгляд его обращался к рабочей конторке – там лежат заветные тетради. На мелко исписанных страницах уже живут своей жизнью его герои.

Еще в юности появилась у поэта привычка – в минуты тоски или душевного смятения выдумывать смешные характеры и мысленно ставить их в самые смешные положения. Может быть, с летами эта потребность развлекать себя исчезла бы, а с нею иссякло бы и самое писательство. Но Пушкин заставил молодого писателя взглянуть на себя серьезно. И Гоголь решил: если смеяться, так уж смеяться сильно и над всем, что достойно всеобщего осмеяния. Обличение общественных язв он стал считать служением государству.

А бывали и такие минуты: пустив своих героев по предопределенному им жизненному пути, Николай Васильевич вдруг ставил этих уже вышедших из-под его власти героев в самые неожиданные, порой даже немыслимые положения…

Вечер был тих и спокоен. На улице постепенно затихали голоса. Гоголь не зажигал древнего светильника, который всегда служил ему вместо свечей. Воображение неудержимо работало: что, если бы герои «Мертвых душ» узнали о выходе в свет посвященной им поэмы?

И тотчас предстала взору писателя поднявшаяся кутерьма. Всё, решительно всё пришло в брожение, и никто ничего не может понять: что за притча, в самом деле, эти «Мертвые души»? Какая причина в «Мертвых душах»? Даже и причины нет. Это, выходит, просто чепуха, белиберда, сапоги всмятку, это просто черт побери!

И уж, конечно, из оранжевого дома с голубыми колоннами снова выпорхнет поутру дама, сопровождаемая лакеем…

Гоголь устроился в кресле поудобнее, улыбаясь, прикрыл глаза рукой. Видение продолжалось.

Коляска, в которой путешествовала дама, остановилась перед знакомым домом с барельефчиками над окнами. Приехавшая гостья, дама просто приятная, расцеловалась с хозяйкой, дамой приятной во всех отношениях. И поцелуй был такой звонкий, что снова залаяли мохнатая Адель и высокий Попурри на тоненьких ножках. Гостья уже хочет приступить к делу и сообщить новость.

– Насчет ситчику! Насчет веселенького ситчику и прочего, сударыни! – строго наставляет автор.

И точно, для начала повернули дамы разговор еще раз на фестончики, фижмы, лифчики, выкройки…

Гоголь одобрительно кивал головой: коли вмешаются дамы, непременно так пойдет суждение о книге.

Но вот обсудили дамы моды до последней корсетной косточки, и тогда гостья вдруг спохватилась:

– Ax, жизнь моя, Анна Григорьевна! Если бы вы могли только представить… Вы слышали что-нибудь о «Мертвых душах»?

– Что же, вы полагаете, здесь скрывается?

– Я, признаюсь, совершенно потрясена…

– Ну, слушайте же, что такое эти «Мертвые души», – отвечала, решившись, дама приятная во всех отношениях. – «Мертвые души»…

– Ах, говорите, ради бога, душечка Анна Григорьевна!

– Это выдумано просто для прикрытия… А я, признаюсь, как только вы открыли рот, уже смекнула, в чем дело.

С почтением, достодолжным дамскому полу, внимал автор воображаемому разговору. И как не внимать, если слухи, даже самые достоверные, путаются совершенно безбожно, едва достигнут миниатюрных, чуть-чуть впадающих в розовый цвет дамских ушей! Если приняли по этим слухам за разбойника даже Павла Ивановича Чичикова, то почему не увидеть в авторе поэмы вооруженного с ног до головы Ринальдо Ринальдини! Ведь русских-то книг не читают дамы – ни просто приятные, ни приятные во всех отношениях.

Отвлекся было Николай Васильевич и чуть не пропустил самого важного. Беседа, столь приятно начавшаяся в доме с белыми барельефчиками, снова обратилась к его поэме.

– Я не могу, однако же, понять только того, – говорила просто приятная дама, – кто мог решиться на такой пассаж! Кроме мерзостей, уж наверное ничего хорошего нет. – И она заключила свою мысль: – Не может быть, чтобы тут не было участников.

– А вы думаете, их нет?

– А кто же бы, думаете, мог помогать?

– Ну, да хоть и Ноздрев.

– Неужели Ноздрев?

– А что ж! Ведь его на это станет. Вы знаете, он родного отца хотел продать или, еще лучше, проиграть в карты.

– Ах, боже мой, какие интересные новости я узнала от вас! Я бы никогда не могла предполагать, чтобы и Ноздрев был замешан в этом деле!

– А я всегда предполагала, – заключила дама приятная во всех отношениях.

Но такого поворота не ждал, кажется, сам Гоголь.

– Прошу покорно, – вслух сказал он, посмеиваясь, – и Ноздрев здесь!

Теперь автор особенно заинтересовался. Именно за Ноздрева он никогда не мог поручиться: бог ведает, куда он повернет – на штабс-ротмистра Поцелуева или на крымскую суку, на меделянского щенка или на шампанское Клико-Матадура?

А Ноздрев уже явился перед взором автора. И на этот раз он прибыл на сходку встревоженных чиновников. Ничто не изменилось в обычаях его жизни. То был по-прежнему человек, для которого не существовало сомнений.

– Я бы сочинителя повесил. Ей-богу, повесил! – начал Ноздрев.

Чиновники замахали на него руками.

– Да уж не помогал ли ты сам, братец, в этаком скандалёзе?

– Помогал! – подтвердил Ноздрев.

– Да уж не шпион ли он? – перебил кто-то из пришедших в окончательное смятение чиновников.

– Шпион, натурально шпион, – отнесся к нему Ноздрев и понес околесицу…

«А почему бы в таком случае не стать Ноздреву журнальным критиком?» – с живостью подумал Николай Васильевич и тотчас припомнил: когда Ноздрев при игре в шашки обругал Чичикова сочинителем, Павел Иванович резонно ответствовал ему: «Нет, брат, Это, кажется, ты сочинитель». Вот они, вещие слова!

Гоголь предрек Ноздреву полный успех на новом критическом поприще, за исключением разве «Дамского журнала»: для «Дамского журнала» никак не подойдет ноздревская манера выражения…

И сбежал от Ноздрева Николай Васильевич, отправясь еще раз по тому пути, по которому вместе с Чичиковым объезжал помещиков.

Попадет ли когда-нибудь поэма в деревню Маниловку? А если и попадет да заглянет в нее случаем господин Манилов, то, подымив из чубука, непременно повторит со свойственной ему деликатностью:

– А позвольте вас спросить… Я, конечно, не имею высокого искусства выражаться… может быть, здесь, в этом предприятии, скрыто другое?.. Не будет ли, однако, сие не соответствующим гражданскому состоянию и дальнейшим видам России?.. – И будет сидеть да курить трубку до самого ужина.

На том снова покинул господина Манилова автор поэмы, не найдя ему, в отличие от Ноздрева, никакого нового поприща в жизни. А приведись бы случай, чего бы лучше назначить Манилова в петербургский Секретный комитет – именно для соображений о дальнейших видах России.

Хотел было сызнова заглянуть Николай Васильевич к Коробочке, но зачем? Никогда ничего не узнает достопочтенная Настасья Петровна о «Мертвых душах» от покупщиков пеньки, круп или свиного сала. Вот Плюшкин – другое дело. Этот тотчас ухватится за книгу. Такое, в самом деле, счастье привалило – во всем доме была четвертушка бумаги, а тут тебе целый ворох на зимнюю растопку!..

Грустно поник головой автор «Мертвых душ». На улицах Рима давно сменился вечер ночной свежестью. Николай Васильевич все так же сидел в неподвижности, отдаваясь игре воображения.

«А Чичиков-то? – вдруг вспомнил он. – Чуть было не упустил!»

Павел Иванович пребывал в гостиничном номере наедине с неразлучной шкатулкой. Ну что ж! Попадись господину Чичикову поэма «Мертвые души», авось подберет и ее в свою шкатулку, – мало ли накоплено там всяких афишек, трактирных счетов и прочей чепухи, прихваченной по случаю невесть для чего. Поедет Павел Иванович по новым городам, будет приобретать и благоденствовать… Неужто же ни в чем не помешает автор «Мертвых душ» ни одному подлецу, ни одному существователю, ни одному кувшинному рылу?

Выйдут в свет «Мертвые души», и предстанет перед читателями писатель, озирающий жизнь сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые ему слезы.

Но лицемеры непременно назовут его создание ничтожным, отведут ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придадут автору качества им же изображенных героев, отнимут от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта…

Горько усмехнулся автор поэмы и еще глубже погрузился в свои думы.

А что скажут те читатели, которые чуют разрушительную силу его смеха? Чего же хочет от них сам автор?

В Европе видятся Николаю Васильевичу смуты и колебания, неустройства и пагубные плоды разрушения… Кто же, как не он, должен сказать родине святую правду, указать иной путь, ведущий не к разрушению, но к исцелению?

Тогда еще пристальнее вглядывается писатель в далекую русскую жизнь и упорно ищет тех, кто сумеет без потрясений перестроить жизнь русского государства. Должны найтись такие мужи добродетели…

А ночь уходит, как многие ночи тщетных поисков.

Николай Васильевич глянул в окно.

Сейчас в дверь постучится черноглазая служанка и в первую очередь спросит, как спал синьор Николо. Гоголь поднялся с кресла и стал торопливо разбирать постель, чтобы придать ей такой вид, будто в ней сладко проспал крепким сном счастливый человек.

Потом подошел к рабочей конторке, раскрыл тетрадь. Где они, добродетельные мужи, призванные не разрушать, но очистить родину от скверны?

А ведь читателям дано обещание: еще две большие части впереди. И верится писателю-обличителю: свершится желанное – охватит его вьюга вдохновения, услышат русские люди величавый гром других речей.

Ответ его Величеству
Глава первая

«При проезде моем по трем губерниям: Псковской, Новгородской и Тверской, и в самое лучшее время для уборки сена и хлеба не было слышно ни одного голоса радости, не было видно ни одного движения, доказывающего довольство народное. Напротив, печать уныния и скорби отражалась на всех лицах, проглядывала во всех чувствах и действиях. Отпечаток этих чувств скорби так общ, следы бедности общественной так явны, неправда и угнетение везде и во всем так наглы и губительны для государства, что невольно рождается вопрос: неужели все это не доходит до престола вашего императорского величества?»

С таким докладом обратился к царю генерал-адъютант Кутузов. А ведь он побывал только в северных, то есть относительно меньше пострадавших губерниях. Засуха и неурожай 1839 года повторились в 1840 году. Чем дальше на юг, тем народное бедствие было больше, а неправда и насилие наглее. Хлеб вздорожал, голодные ревизские души подешевели. Можно было купить по сходной цене и «черную девку», и горничную, и повара, обучавшегося у иностранцев, и даже мастеровых людей.

Правительство срочно пришло на помощь обездоленным помещикам. О голодающих крестьянах имел главное попечение шеф жандармов, он же главноуправляющий Третьим отделением собственной его величества канцелярии. Здесь было средоточие власти, здесь занимались рассмотрением всех без исключения происшествий.

А происшествий было немало, особенно в деревне. На официальном языке слова «голод» не существовало. Но в разных губерниях существовали голодные мужики, которые не хотели покорно умирать. В деревни походным порядком шли военные команды. Если же начинались волнения крестьян или учинялось убийство помещика или какое-нибудь над ним насилие, тогда немедленно выезжал на место штаб-офицер корпуса жандармов. Надо признать, что жандармские штаб-офицеры были в постоянном разгоне. Это называлось содействием к устроению порядка.

Однако все эти меры плохо помогали. Произошел случай совершенно небывалый – генерал-адъютант императора, самолично увидевший бедствие, взывал к самодержцу: «Неужели все это не доходит до престола?»

Николай Павлович, сдвинув брови, читал этот неожиданный вопль, облеченный в форму всеподданнейшего доклада. Дочитал до конца и, не положив никакой резолюции, приобщил записку к секретным документам.

Император, вопреки мнению растерявшегося служаки, давно принял нужные меры. Секретный комитет по крестьянским делам существовал с 1839 года. Правда, комитет, с тех пор как прекратились возмущения, охватившие двенадцать губерний, был в состоянии небытия. Теперь, в 1841 году, комитетским сановникам было приказано вернуться к жизни. Заседания комитета возобновились. Но государственные умы, призванные к деятельности, оставались все в том же трудном положении.

Неожиданно на комитетском заседании выступил сановник, до сих пор мирно дремавший. Пробуждение государственного деятеля было не случайно – у его высокопревосходительства оказались затруднения в собственных имениях.

– Надлежало бы нам, – сказал в комитете сановник, – всесторонне рассмотреть вопрос крепостной зависимости крестьян и изыскать… э… э… изыскать, говорю, возможности улучшения…

Он встретил недоумевающие взоры членов комитета и опустил очи к бумагам, на которых рисовал во время заседания какие-то неопределенные завитушки.

– Именно изыскать! – твердо повторил оратор. – Но что можно изыскать, – отвечал он сам себе с той же твердостью, – не касаясь краеугольных установлений и дальнейших видов России?

– Совершенно справедливо, ваше высокопревосходительство, – откликнулся сосед, оценивший всю глубину высказанной мысли. – Как изыскать, чтобы не возбудить опасных вожделений двадцати пяти миллионов крестьян, и так уже теряющих покорность? Чего они захотят, если проведают о наших изысканиях, кто знает?

– Никто не знает, – вздохнул старец, поднявший вопрос. – Вот я, ваше сиятельство, и говорю… э… э… как же нам быть?

– И тем более, ваше высокопревосходительство, что его величество не предусматривает изменений, затрагивающих неприкосновенные права дворянства.

– Так о чем же я-то говорю? – обиделся старец, начавший прения. Он опустился в кресло и вернулся к незаконченной завитушке, отражавшей высокое кружение его мысли.

– Какие вопросы назначены сегодня к докладу? – осведомился председательствующий.

Сравнительно молодой, но уже приобретший внушительную осанку чиновник встал с места. В его докладе мелькали справки и выписки, потом грозным строем двигались на утомленных членов комитета цифры, несомненно относящиеся к делу, однако вполне беспредметные.

Государственные умы, назначенные к рассмотрению крестьянского вопроса, занимались преимущественно укреплением нерушимых прав дворянства. Здесь веяло благостью от каждой справки. Любой вопрос о мужике всегда поворачивался так, что обнаруживалась в первую очередь необходимость содействовать укреплению пошатнувшегося благосостояния помещиков. Мужицкие беспокойные дела оставались по-прежнему в надежных руках шефа жандармов.

Определив главную линию внутренней политики, император занялся внешними делами. На место прежних осложнений с Францией из-за восточных дел пришли устойчивые отношения, созданные, впрочем, менее всего его величеством.

Французский посол барон де Барант чувствовал твердую почву под ногами. Любимый сын Эрнест уже приезжал в Петербург, но опять уехал в Париж под охраной чадолюбивой баронессы.

В связи с возможным официальным назначением дорогого Эрнеста во французское посольство в Петербург баронесса писала мужу из Парижа: «Очень важно, чтобы ты узнал, не будет ли Эрнесту затруднений из-за Лермонтова: они не могут встретиться без того, чтобы не драться на дуэли. Поговори с Бенкендорфом: можешь ли ты быть уверенным, что Лермонтов выедет с Кавказа только во внутреннюю Россию, не заезжая в Петербург? Было бы превосходно, если бы он выехал с Кавказа только в гарнизон внутри России…»

А Лермонтов был на пути в столицу. То ли граф Бенкендорф был загружен важными делами, то ли французский посол не спешил выполнить инструкцию супруги, полагая, что русские власти проявили достаточную бдительность, – во всяком случае, Михаил Юрьевич уже ехал из Ставрополя на север, имея в кармане аттестат, отразивший высокое искусство штабных писарей: «Поручик Лермонтов служит исправно, ведет жизнь трезвую и добропорядочную и ни в каких злокачественных поступках не замечен… А потому и на основании сказанного дан ему отпуск в Санкт-Петербург…»

Чем ближе был путешественник к Москве, тем больше снега наметали на дорогах январские метели. Тяжело бредут по заснеженным дорогам усталые кони. Хмуро встречают попутные деревни. Порой и вовсе не теплят в избах вековечной лучины. Тишина стоит над снежными просторами. Разве услышит путник обессилевший голос:

– Хлеба!

Ладно, если кто-нибудь подаст. Нынче хлеб в цене. И стоит над дорогами древний клич:

– Хлеба голодным!

Собственно, только для мужиков и нет хлеба. Остальным всего хватит. В городских гостиницах господа помещики и чиновники играют в банчишко или на биллиарде, а потрудившись и отведав анисовой или иной какой водки, старательно выбирают, чем закусить – семгой с лимоном или поросенком под хреном?

В барских усадьбах, что видны с дороги проезжему человеку, горят вечерние огни. Где, может быть, званый вечер, а где семейно коротают время. Сидят господа после ужина в зальце да вздыхают: не пора ли на покой?.. Эх, не удалось двинуться с осени в Москву! Кто же больше пострадал от неурожая, если не помещик! Вон и девицы грустят, наводят на родителей тоску. Им, поди, наяву снятся московские балы да мадамы с Кузнецкого моста. А лишних денег ни на балы, ни на модные лавки опять нет. Вот каково живется господам… Хоть бы приехал кто-нибудь на огонек. Но кого же занесет в этакую беспокойную пору! Прислушается хозяин дома, и дочери-невесты навострят уши, а почтовые колокольцы прогремели – и мимо. Кто-то, видать, на Москву спешит… И снова тишина. Капитан-исправник и тот не едет, ему тоже много хлопот. Хорошо, у кого холопы из повиновения не вышли. А по уезду, сказывают, опять неладно. И на дорогах пошаливают. С прошлым годом не сравнить, но все-таки засосет к ночи под ложечкой.

Утром, конечно, легче дышать. Выпьет барин чарку во здравие, закусит чем бог послал и наставляет старосту:

– Ты им то скажи, Фаддей, пусть прошлогоднюю-то дурь из головы повыкинут. Али пусть вспомнят своих коноводов… Куда они девались? Куда Макар телят не гонял? Вот то-то и оно!

Еще раз выпьет барин для храбрости и продолжит речь к Фаддею:

– Говори им, что ноне, если какое непокорство случится, военная команда ни на час не опоздает… Так-то, мол, православные. Прогневили вы бога и государя – откуда же вам хлеба взять? Не из господских ли амбаров? На-ка, выкуси! – Барин, войдя во вкус, кому-то грозит пухлым кукишем. – Ноне, скажи им, Фаддей, замки на господских амбарах крепки, ноне их царица небесная да капитан-исправник надежно берегут. А вы-де, по грехам вашим, мякинки не жалейте да лебеды не чурайтесь. А проявите смирение – авось смилуется и над вами всевышний. – Поднял барин очи к образу, перекрестился и вспомнил: – Да, жаловался мне отец Иван, говорит, в церкви даже на праздник многих не доглядел. Он не доглядел, а ты у меня в каждую душу влезь, на басурманов, которые от бога отступают, особый список представь. Понял?

И еще выпьет господин и пойдет хорохориться, спасаясь от внутреннего непреходящего страха:

– Им, брат, еретикам да разбойникам, на вечном огне гореть. Их, скажи, архиерей или сам митрополит московский поименно анафеме предаст… Будут тогда помнить, черти, кузькину мать!

А уйдет староста – и опять станет страшно: каково-то удастся дозимовать в деревне, глаз на глаз с голодными мужиками?

И сидят господа по усадьбам, как запечные тараканы. А по дорогам люди едут кто куда, только все мимо…

Медленно подвигался к Москве Михаил Юрьевич Лермонтов. Сквозь беспокойную дрему все еще слышал неумолчные голоса:

– Хлеба! Хлеба!

Настанет ли время, когда у пахаря будет полное гумно?

Глубоко задумался поэт.

А вокруг холодное молчание, да колышутся безбрежные леса…

…В Москве встретили новостью. 1841-й год начался для Белокаменной с приезда Жуковского. Его чествовали обедами, собраниями и речами. Профессор Погодин величал прославленного поэта «родоначальником привидений, который пустил их столько по святой Руси в своих ужасно-прелестных балладах». Василий Андреевич слегка морщился от этих топорных похвал, но профессор Погодин, как всегда, шел напролом. Право же, «ужасно-прелестные» творения Жуковского могли бы быть прекрасной пищей духовной, особливо в то время, когда не хватало хлеба насущного!

И было теперь где печататься самому профессору Погодину. Журнал «Москвитянин» наконец начал выходить в свет. В нем высоко поднял боевое знамя другой профессор, Степан Петрович Шевырев, только что вернувшийся на родину. Устами Степана Петровича «Москвитянин» гласно объявил, между прочим, свое мнение о романе Лермонтова:

«Печорин принадлежит к числу тех пигмеев зла, которыми так обильна теперь повествовательная и драматическая литература Запада!.. Печорин не имеет в себе ничего существенного относительно к чисто русской жизни, которая из своего прошедшего не могла извергнуть такого характера… Печорин, – заключил свою критику столп «Москвитянина», – принадлежит миру мечтательному, производимому в нас ложным отражением Запада. Это призрак, только в мире нашей фантазии имеющий существенность».

Круг суждений замкнулся. Так или иначе, благонамеренные критики и в Петербурге и в Москве по-своему перепевали мысли императора, изложенные в семейном письме, которое было им, конечно, неизвестно.

Понятия не имел о суждениях царя и сам Лермонтов. В короткое пребывание в Москве он прислушивался к спорам, вызванным журнальной полемикой.

Молодой славянофил Юрий Самарин ставил вопрос с безоговорочной прямотой. Словесность в неоплатном долгу перед народом. Обнажение язв общественной жизни становится тяжким грехом, если писатель не укажет пути исцеления, кроющегося в неприкосновенно самобытном укладе русской жизни.

Речь шла и о романе Лермонтова и еще больше – о надеждах, нетерпеливо возлагавшихся на Гоголя. От Гоголя приходили не очень ясные, но многообещающие письма.

«Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том «Мертвых душ». Переменяю, перечищаю, многое перерабатываю вовсе и вижу, что их печатание не может обойтись без моего присутствия. Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы».

Письмо было адресовано Аксаковым.

– Колоссальное! – в задумчивости повторял Сергей Тимофеевич, глядя сквозь очки на любимого сына, потом медленно перечитывал строки письма, будившие надежды:

«Да, чувство любви к России, слышу, во мне сильно. Многое, что казалось мне прежде неприятно и невыносимо, теперь мне кажется опустившимся в свою ничтожность и незначительность, и я дивлюсь, ровный и спокойный, как я мог их когда-либо принимать близко к сердцу…».

Перечитав письмо, Сергей Тимофеевич вел долгие беседы с Константином.

– Вот, может статься, – говорил старик Аксаков, – и почувствовал Николай Васильевич необходимость исхода из этого страшного сборища человеческих уродов, которых до сих пор выставлял он перед читателями.

– Не забудьте, однако, – горячо возражал отцу Константин Аксаков, – что и в этом скопище уродов поэт не лишает их ни одного человеческого чувства!

Новый взгляд на Маниловых, Чичиковых, Коробочек, Плюшкиных, Ноздревых и прочих был довольно странен, но старик Аксаков, слушая восторженного сына, думал о другом.

– Если и свершится воскресение Гоголя в новом подвиге на благо родины, – говорил он, – то в этом будет твоя заслуга, Константин: никто, как ты, с пылкостью твоих святых убеждений, объяснил Гоголю все значение, весь смысл русского народа! – Сергей Тимофеевич смотрел на сына с глубокой нежностью.

И пылал жаждой новых подвигов юный пророк, смущаясь от горделивой мысли: неужто именно ему суждено привести Гоголя к истине?

Адресовать письмо Аксаковым – значило адресовать его всей Москве. Толки о Гоголе возобновились с новой силой. Может быть, этот писатель-чудодей, изнемогая от изображения скверны, в свою очередь возвестит людям истину, которую тщетно пытаются втолковать им москвитяне. Спасение – в святости древлеотеческих преданий, которыми жила Московская Русь. В патриархальном укладе народной жизни – богооткровенная правда. Охранять этот уклад от тлетворных подражаний Западу, найти средство спасения в заветах русской старины – вот жребий Руси и народа-богоносца.

Об этом писал в стихах поэт и философ Хомяков; об этом толковал эстетик и критик Шевырев; это проповедовал, возложив на пылкую главу свою древнюю российскую мурмолку, Константин Аксаков.

Москвитяне провозгласили: именно так надобно любить родину. Кто смеет думать иначе?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации