Электронная библиотека » Алексей Новиков » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 16 августа 2014, 13:17


Автор книги: Алексей Новиков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Приговор утвержден
Глава первая

Кто из студентов Московского университета, заехав в Белокаменную, удержится от желания пойти взглянуть на матерь просвещения! Пошел и поручик Лермонтов.

 
Святое место! помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры:
О боге, о вселенной и о том,
Как пить: ром с чаем или голый ром…
 

Все так же шумною толпой расходятся из университета студенты. Одни в щегольских пальто, другие в капотах чуть ли не домашнего покроя, побуревших от времени. У счастливцев – собственные выезды, у бедноты – прохудившиеся сапоги, залатанные собственной рукой.

Так всегда было в университете. Упорно держалась за него разночинная мелкота, платящая за просвещение голодом, а порой и злой чахоткой. Одни умирают, оставив потомкам тетрадь с небрежно записанными лекциями да недокуренную четвертку табаку; другие, все преодолев, разъезжаются по городам и весям, унеся с собой непокорство и склонность к дерзким мыслям. И глядишь, то перепугает протопопа в каком-нибудь Грязовце безбожный учитель словесности, то в каком-нибудь губернском правлении объявится чиновник из университетских кандидатов, не берущий взяток…

Мудрые люди знают: молодо – зелено. Пройдет время, вовсе сопьется с круга учитель словесности или выгонят с волчьим паспортом из губернского правления университетского кандидата – и все опять пойдет по чину. Но вдруг – уже не в Грязовце, а в Козельске или Царевококшайске – нашумит университетский питомец… Нашумит, да, глядишь, и отшумит, отдав богу беспокойную душу в белой горячке.

А в Москву поспешают новые ватаги разночинной мелкоты. Поколения, сменяя друг друга, проходят через университетские двери, у которых стоит торжественный швейцар.

Было время, сюда ходил и студент словесного отделения Михайла Лермонтов. В одной из его тетрадей, ревниво оберегаемой от любопытных глаз, были записаны стихи:

 
Мне нужно действовать, я каждый день
Бессмертным сделать бы желал, как тень
Великого героя, и понять
Я не могу, что значит отдыхать.
 

Если же и отдыхал он, студент Лермонтов, то не иначе, как за книгой. Весь мир, представленный в созданиях Пушкина, Шекспира, Байрона, Гёте, Шиллера, был открыт ему. В те дни он увлекся песнями Байрона. Ему сродни оказался английский лорд, произнесший в палате пэров никогда еще не слыханную здесь речь в защиту «ничтожных» ткачей. Ему близок по духу оказался поэт, взбудораживший непримиримой смелостью своих мыслей всю Европу и гонимый всеми правительствами. Еще совсем не ясно было Михаилу Лермонтову собственное предназначение. Он не знал, как и где будет действовать, но, отдавая дань великому Байрону, понял:

 
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой…
 

Ох, эта русская душа! Не знает она ни минуты покоя и кипит ненавистью, потому что умеет по-русски любить несчастную, порабощенную, оскорбленную и великую свою родину.

Меньше десяти лет прошло с тех пор, как Лермонтов покинул Московский университет, но сколько в Москве перемен!

Отшумела пора увлечений немецкой философией. В Московском университете выросли юноши, которые гордо отказываются от ядовитых плодов науки, выращенных на Западе. Забыты кружки, в которых философствовал когда-то с друзьями Николай Станкевич. Нет и помину о сборищах, на которых звенело острое слово Герцена. Среди питомцев Московского университета выдаются Константин Аксаков и Юрий Самарин. Из старшего поколения примыкают к ним братья Киреевские и ученый, философ и поэт Алексей Степанович Хомяков.

Всех их объединяет общее желание – перестроить жизнь на исконно русских, самобытных основах. О том же хлопочут и профессора Московского университета Михаил Петрович Погодин и Степан Петрович Шевырев. У будущих реформаторов нет единой программы. У каждого свои оттенки во мнениях. Наиболее пылкие головы не ограничиваются мыслями о переустройстве русской жизни. Им же придется спасать и погибающую Европу…

Михаил Юрьевич Лермонтов охотно ездит на сборища воинствующих москвитян и наблюдает. Ему, автору «Бородина», взапуски читают стихи Хомякова, адресованные Наполеону Бонапарту и признанные боевым знаменем славянофилов:

 
Не сила народов повергла тебя,
Не встал тебе равный соперник,
Но Тот, кто предел морям положил,
В победном бою твой булат сокрушил.
 

Ясное дело, что «Бородино» Лермонтова, написанное более трех лет тому назад, оказалось устарелым для московских преобразователей.

Руководящую роль в жизни народов они отводят богу. Но для России годен не всякий даже христианский бог. Судьбой русского народа, как об этом свидетельствует вся история, правит единственно православный бог. В православии – величие прошлого и залог будущей роли России…

Правда, с православия начинается и официальная формула бытия России. Но москвичи, вырабатывающие спасительную программу, решительно открещиваются от всякого единства мнений с правительством.

Философствующие москвитяне, возложившие на себя бремя преобразования русской жизни на коренных и самобытных русских основах, не причисляли крепостное право к этим устоям. Они не собирались ссориться с правительством по этому вопросу. Да это было бы в данное время и бесполезно. Легко освободить мужика, но для чего? Чтобы он еще больше погряз в общем неустройстве жизни? Было очевидно, что для мужика нужно сначала создать новые условия: в первую очередь вернуть ему древнюю чистоту веры и, кроме того, возродить для него сельскую общину, в которой встретятся, как братья, боголюбивый помещик и смиренный хлебопашец. И тогда Русь явит всему миру пример согласия, в то время как Запад будет окончательно погибать или погибнет от непрекращающейся вражды сословий.

Чем чаще доходили до Москвы неприятные известия из губерний о том, что смиренные мужики, еще не возвращенные к чистоте прадедовых верований, жгут помещичьи усадьбы или казнят собственным судом богоданных господ, тем важнее было строить воздушные спасительные замки. У этих замков был, однако, весьма реальный фундамент. Каждый по-своему хотел осчастливить мужика, но без лишения господ священных прав на даровой мужицкий труд.

Друзья спорили, расходились и снова сходились. Очень привлекал многих выставленный славянофилами тезис русской самобытности. Правда, воинствующие москвитяне искали этой самобытности совсем не там, где следовало ее искать. Они потрясали погремушкой, думая, что владеют истиной.

Константин Аксаков видел русскую самобытность в покрое платья – в армяках и сарафанах. Он и сам подавал пример, облачившись в одежду диковинного покроя. Константин Сергеевич был убежден, что отныне он приблизился к народу. Простолюдины же, взирая на невиданную его мурмолку, порой принимали чудака барина за перса.

Писатель Загоскин в свою очередь бился за самобытность в литературных произведениях. Так, для бояр, по Загоскину, высшая самобытность русской жизни была представлена в пышных бородах, пенных медах и расписных пряниках, для мужиков – в тертой редьке с квасом и в барщине, учрежденной самим православным господом богом.

Тот, кто не довольствовался простодушием Загоскина, а искал глубокомыслия, тот ездил на словесные ристалища к Алексею Степановичу Хомякову. В его открытом на широкую ногу доме была особая комната – курительная. В просторечии, не чувствуя злой иронии, ее именовали «говорильней». Здесь начинал и кончал турниры со всяким сомневающимся непобедимый рыцарь нарождающегося славянофильства.

Многое, очень многое было еще не ясно, правда, самим теоретикам.

А бои с противниками уже разгорались. Противники называли себя западниками. Уважение к европейской культуре нередко, впрочем, переходило у них в безоговорочное преклонение. Существующие в западных государствах порядки считались конечным, уже достигнутым идеалом жизни.

Жизнь в Москве шла то вскипая в философских бранях, то растекаясь благодушными ручейками мелких междоусобиц, то теряясь в тихой заводи сонных барских усадеб.

Алексей Степанович Хомяков был всюду поспевающей, стремительной конницей. Тяжелую пехоту возглавлял профессор Михаил Петрович Погодин. Тяжелая пехота вела осаду важнейшей крепости. То был задержавшийся в Москве автор «Мертвых душ». Крепость не сдавалась. Михаил Петрович ежедневно спрашивал:

– Что именно предназначаешь ты, Николай Васильевич, для будущего «Москвитянина»?

Гоголь отмалчивался. Встревоженный коварным упорством неблагодарного гостя, радушный хозяин перешел к посылке в мезонин кратких записок. Погодин напоминал о святости дружбы, об оказанных дорогому гостю услугах… Все та же подозрительная неопределенность в ответах Николая Васильевича.

Осаждающие совещались. Первое впечатление от «Мертвых душ» улеглось. Появились тревожные мысли: комические чудища, показанные в поэме, обличали не только самих себя, но, пожалуй, и коренные российские порядки. А автор все еще не раскрывал ни единым словом положительного содержания «Мертвых душ».

Николай Васильевич, давно кончив чтение глав из поэмы, укрылся в мезонине. На все вопросы он отвечал преимущественно жалобами на нездоровье или ссылался на заботы, связанные с предстоящим отъездом за границу.

Однажды Гоголь, спустившись в кабинет Погодина, подал ему объявление, составленное для публикации в «Московских ведомостях».

«Некто, – начал читать Михаил Петрович, – не имеющий собственного экипажа, ищет попутчика. Человек смирный и не заносчивый, не будет делать всю дорогу никаких запросов своему попутчику…»

– Помилуй! – Погодин ничего не мог понять. – Какая же цензура пропустит этакое шутовство?

– Жаль, если не пропустит, – отвечал Гоголь. – Хотел я показать пример порядочного поведения, чтобы самому отбиться от докучливых вопросов.

– Стало быть, уезжаешь, Николай Васильевич? А что же посулишь будущему «Москвитянину»?

– Вижу, не помогут мне никакие объявления. – Гоголь взял мелко исписанный лоскут бумаги и удалился.

Осаду пришлось снять. Единственное, что успели еще сделать, нашли строптивому молчальнику попутчика из молодых, но надежных славянофилов.

Майским погожим днем 1840 года проводили Гоголя за Москву до первой станции. Еще раз крепко обнял путника Михаил Петрович Погодин и передал его с рук на руки Василию Алексеевичу Панову: быть ему при Гоголе глазами и ушами москвитян.

И вот птицей понеслась по летней дороге тройка. Ямщик, примостясь на облучке, зашелся в раздольной песне. Сколько ни сменяется в дороге ямщиков, кажется, звучит все та же песня без начала, без конца.

Далеко позади осталась Москва, а коляску, покрытую пылью, все так же встречают верстовые столбы, медлительные обозы и пешеходы в истертых лаптях. А то, глядь, пробежит мимо какой-то заштатный городишко, латанный на скорую руку. Не успел узнать имени, а его и след простыл, только колышется на бескрайней дороге помещичий рыдван на рессорном ходу.

Вприсвист свистнет удалой ямщик да еще подгонит коней новой песней, и снова побегут навстречу поля. В утренний или вечерний час приладится к ямщиковой песне дальний колокольный звон. В полях, куда ни глянь, трудятся не разгибаясь бессменные пахари. Услышит иной из них ямщикову песню, приложит к глазам руку козырьком и проговорит с тайным вздохом: «Эх, тройка-птица!»

В коляске было тихо. Дремал, покачиваясь от быстрой езды, приставленный дозором к Гоголю попутчик. Николай Васильевич зябко кутался в шинель, не отводя взора от полей, подернутых первой вечерней дымкой. Дальняя дорога, если неохоч человек до сладких снов, непременно наведет на разные мысли.

Эх, тройка-птица! Кто тебя, быструю, не любит на Руси? Кто выдумал и пустил тебя, необгонимую, по белому свету? Все он, расторопный русский мужик!

Седок, кутавшийся в шинель, снова покидал родину для прекрасного далека. Как всегда, был с ним единственный неразлучный чемодан, да крепко держал он под рукой драгоценный портфель. В портфеле были бережно уложены начерно законченные главы «Мертвых душ». Там, в далекой Италии, завершит он труд многих лет. Куда бы ни закинула его судьба, никогда не расстанется он с мыслями о родине.

Еще плотнее кутается путник в дорожную шинель. Свежеет вечерний ветерок, летящий навстречу, и спускается на землю благостная тишина. Только ямщик знай себе неумолчно тянет бесконечную, как Русь, песню.

Птицей летит бойкая почтовая тройка, но, кажется, и ей никогда не одолеть необъятных русских просторов.

Не здесь ли и жить богатырской жизнью богатырям? Или не они, безымянные, хранят незапятнанной честь родной земли? Или неискусны у них натруженные руки? Или есть на свете такое мудреное дело, которого не обладил бы смекалистый ум? Но глядишь, какой-нибудь умелец Абакум Фыров гоняется за волей далеко от дома в бурлацкой ватаге, а другой ищет счастья в бегах. А коли схватит беспашпортного капитан-исправник, то и отошлет в острог, а там начнут гонять колодника по тюрьмам, пока не загонят на край света.

Если же живет-терпит мужик у барина на барщине, того гляди свернет от тоски в царев кабак, а не то прямо в прорубь – и поминай, как звали… Только имя его, занесенное в реестр, купит по дешевке Павел Иванович Чичиков, и тогда придет законному владетелю последний доход от ревизской души.

При мысли о Чичикове горькая улыбка кривит тонкие губы писателя. Еще долго-долго пойдет он рука об руку с избранными героями. Может быть, лучше бы взять ему для утешения читателя совсем иных, добродетельных героев? Но словно в страхе перед ними Николай Васильевич прячется в глубь коляски. Прочь, унылые, надоедливые призраки! Пора дать отдых добродетельному герою. Давно обратили его в загнанную лошадь, и все-таки нет сочинителя, который бы на нем не ездил.

Ан нет! Уже объявился среди лихих наездников автор, который смело привел в словесность героя, вовсе лишенного всяких добродетелей. Этого героя времени величают Григорием Александровичем Печориным. Но пробил час, Печорины уходят, Чичиковы приходят. И катит в своей бричке по российским дорогам Павел Иванович, обдумывая новые предприятия. Долго-долго не покинет его неумолимый автор-обличитель. Пусть поднимутся против писателя все до единой мертвые души.

Кто же и скажет о них правду родине и братьям, если не писатель, обрекший себя на служение тебе, Русь!

А тройка знай мчится по столбовой дороге, только все темнее кажутся встречные строения да легли поперек пути черные тени. Даже ямщик примолк..

Где же они, русские люди, способные вымести из отчего дома веками накопившуюся паутину? Кто скажет вещее слово: «Вперед!»?

– Русь! Русь! – тихо взывает беспокойный путник и всматривается в ночную даль.

Но долги ли вешние ночи на Руси! Уже светает за дальним лесом, уже брезжит первый золотой луч и умываются студеной росой бархатные луга.

Почему же не жить в этом раздолье Абакуму Фырову и товарищам его, всем, кто мыкается в бегах или по острогам, всем, кому нет жизни от мертвых душ?

Эх, птица-тройка!..

Глава вторая

Михаил Николаевич Загоскин долго не мог понять: хвалят или бранят его в «Отечественных записках»?

Дело разгорелось из-за очередного загоскинского романа «Тоска по родине».

Плодовит был московский Вальтер Скотт, но от главной мысли никогда не отступал – ненавидел всякие новшества и, сколько было сил, хвалил благоденствие, ниспосланное Руси православным господом богом.

Можно сказать, Михаил Николаевич одержал в последнее время даже победу. До сих пор чествовали его, главным образом, московские друзья, ныне обрел он новых союзников в Петербурге. Там возник журнал «Маяк». Издатели его сумели за пояс заткнуть всех Булгариных резвостью мысли. Бросил «Маяк» луч яркого света на отечественную словесность и провозгласил: нет в России более верноподданного, более православного, одним словом, более гениального писателя, чем Михаил Николаевич Загоскин.

А тут возьми да вмешайся «Отечественные записки». Собственно, не «Записки», а все тот же беглый московский студент Виссарион Белинский. Когда начал читать Михаил Николаевич его рецензию, даже понравилось сначала. В рецензии было напечатано черным по белому: «Появление каждого нового романа г. Загоскина – праздник для российской публики». По добросердечию подумалось Михаилу Николаевичу, что раскаялся разбойник или просветился немеркнущим светом «Маяка». По-праздничному настроился писатель и осенил себя крестным знамением в благодарность господу богу за то, что смирил он наконец последнего ворога.

Раскаявшийся критик и в самом деле продолжал: «Основная идея его романа – необходимость любви к отечеству и уважения ко всему отечественному».

– Истинно так! – в умилении подтвердил Михаил Николаевич и готов был протянуть руку примирения остепенившемуся мальчишке.

Но через несколько строк его чуть было не хватил удар. В статье, посвященной Загоскину, критик вдруг заговорил о мыслях мертвых и романах дидактических.

– Мертвые мысли! – взревел Михаил Николаевич. Лицо его стало багровым. – Да что же смотрят власти в Петербурге?! Объявил расходившийся разбойник мертвыми мысли, священные сердцу каждого верноподданного, – и ничто ему! И до сих пор он не в кандалах, не на каторге!

Хитер оказался будущий каторжник: поговорив о мертвечине, он опустил забрало и, прячась от возмездия, снова заявил, что сказанное не следует относить к нему, Загоскину.

Да как же все это понять?

Великий писатель изнемогал от недоумения, а распоясавшийся хитрец, вооружившись смертоносной булавой, вдруг нанес новый удар. Он уверял читателей, что г. Загоскин исчерпал всю глубину своей задушевной идеи и что в романах его наблюдается истощение дотла… А потом возьми да и назови вежливенько самые недостатки писателя… достоинствами, чтобы снова разнести эти достоинства в пух и прах.

Он играл с маститым романистом, как кошка с мышью. Он усыпил цензуру, чтобы прорваться к читателю со словом правды. Итак, этот рыцарь без чести и племени уже пустил ядовитую стрелу в стан москвитян и, что было еще опаснее, посягал на священные идеи, выставленные в этом стане, как боевая хоругвь.

В самом деле! Михаил Николаевич нападал в своем новом романе на крикунов, превозносящих мнимую, по убеждению писателя, культуру Запада. Ведь в московских особняках, при участии того же Михаила Николаевича, было давно доказано, что эта культура догнивает. Виссарион Белинский объявил, что автор впадает в крайность.

У Загоскина в романе была помещена замечательная сцена: русский лакей, попав с барином в Лондон, как истинно русский богатырь, разит в харчевне англичан «под самое дыхание», «по становой жиле» и прочее и прочее. Воинствующий автор в каждом своем произведении непременно помещает пламенную оду самобытному русскому кулаку. А критикан – не мог уж и имени его произнести Михаил Николаевич, – издеваясь и над автором и над витязем, совершающим подвиги в лондонской харчевне, объявил его выражения «чересчур народными», а всю сцену «несколько грязноватой».

Не знал Михаил Николаевич, что еще крепче бы выразился Виссарион Белинский, если бы не стоял рядом с ним бдительный Андрей Александрович Краевский с редакторским карандашом в руке; не знал и того, что сам Виссарион Григорьевич должен был унимать клокотавшую в нем ярость, чтобы только обойти цензуру и послать наконец смертельную стрелу в нарождающийся лагерь москвитян. Стрела, пущенная гневной рукой, нашла цель. Читатели, давно привыкшие к междустрочным объяснениям, смеялись, а писатель, когда уразумел, наконец, не без помощи друзей, куда метил Белинский, еще раз взревел:

– Караул! Буду срочной эстафетой жаловаться графу Бенкендорфу!

Михаил Николаевич, изласканный на московских дружеских обедах и возвеличенный петербургским «Маяком», искренне верил, что его вдохновенному и всемогущему слову осмелился противостоять только один-единственный смутьян, укрывшийся, как в засаде, в критико-библиографическом отделе «Отечественных записок».

А какую бы эстафету пришлось слать графу Бенкендорфу, если бы услышал Михаил Николаевич такую речь:

– Наш царь поднимает хоругвь самодержавия и поддерживает ее чем попало – виселицами и молебнами, голубыми мундирами жандармов, суздальскими иконами и романами Загоскина.

Встретив удивленный взгляд слушателей, которым такой перечень казался несколько парадоксальным, оратор продолжал:

– Недаром помянул я Загоскина. Словесностью, купленною по дешевке, тоже не приходится брезговать, когда нужно укрепить основание трона. Но есть и будет на Руси другая литература!

Так говорил Александр Герцен. Он снова был в Москве в огромном отчем доме.

Позади остались бесконечные дороги изгнания.

Конечно, власти не смешивали Александра Герцена с колодниками из беглых мужиков. Избирая путь к исправлению сына богатейшего московского барина, его иначе познакомили с российскими просторами.

Герцен мог ехать в ссылку в собственном экипаже. Мчались по дорогам экстра-почты, ползли помещичьи рыдваны, брели мужицкие ходоки, гремели кандалы на этапах да провожали колодников черные избы, крытые соломой и занесенные сугробами.

На все это еще раз нагляделся молодой московский изгнанник, когда власти разрешили ему переехать из Вятки во Владимир. Теперь у Александра Ивановича было меньше юношеского задора, но много горького опыта, приобретенного в скитаниях и на перепутьях подневольных лет.

Во Владимире пришло к нему счастье. Сюда умчал он из Москвы свою ненаглядную Наташу, похитив ее из затхлого дома старухи-благодетельницы. Во Владимире родился у счастливых супругов первенец – сын Александр.

Молодой отец, едва объявился в жизни Сашка, обратился к нему с нетерпеливым напутствием:

– Иди в жизнь! Иди на службу человечеству! Я обрек тебя на трудный путь. Может быть, погибнешь, но пронесешь чистую душу. Благословляю тебя! Иди!..

Напутствие было, пожалуй, несколько восторженным, но хмель любви и молодость не способствуют трезвости мысли. А Сашка, словно предчувствуя трудный путь, тоненько, едва слышно заплакал…

Но вот и Сашка, и Наташа, и сам Герцен опять в Москве.

Немногие из оставшихся друзей слушают пылкую речь вернувшегося изгнанника:

– Кончились тюрьмой годы ученья, кончились ссылкой годы науки, пришла пора науки в высшем смысле и действия практического!

Он поднимает бокал и, храня в памяти юношескую клятву, которую он дал когда-то вместе с Николаем Огаревым на Воробьевых горах, служить людям по примеру Рылеева и Пестеля, обращается к отсутствующему другу:

– За солнце Воробьевых гор!

Он и Наталье Александровне часто рассказывает о том навеки памятном вечере, когда стояли они, обнявшись с Огаревым, давая нерушимую, пусть еще детскую клятву, а заходящее солнце обдавало их мягкой лаской закатных лучей. Если бы вернуться хоть на минуту в тот невозвратимый день!..

Барственная Москва не слышит речей Александра Герцена. Именитые люди ведать не ведали, что, готовясь к действию практическому, привез с собой из ссылки незаконнорожденный сын почтеннейшего Ивана Алексеевича Яковлева вороха бумаг: здесь и повести, и статьи, и дневники, и драматические этюды. Везде, словно вехами, отмечен пройденный путь – и колебания и ошибки – и все ярче и ярче разгорается костер ненависти к насилию и произволу.

Не удивительно было бы, если бы впитал он эту ненависть, родившись в крестьянской избе, или если бы с детства гнул спину на купеческой фабрике. Понятно было бы, если бы обрел он эту ненависть, как его товарищи студенты из нищих разночинцев.

Александр Герцен пришел к этой ненависти, родившись в одной из первых барских усадеб Москвы. Правда, и в отчем доме не был он полноправным сыном и с детства видел приниженное положение матери, бог знает по какой прихоти вывезенной отцом из-за границы.

Как ни отгораживаются от жизни барские особняки, голос ее вторгается и сюда. Пусть не слышен этот голос в парадных покоях – жизнь врывается через людскую, она входит в ворота вместе с деревенскими обозами, которые везут обильную дань из господских вотчин.

Александр Герцен рано услышал эти голоса и сумел быть к ним внимательным. В доме Ивана Алексеевича Яковлева рядом с пышной летописью барского существования рос страшный синодик мучений и гибели рабов.

Снова живет молодой человек под отчей кровлей, и вереницей обступают его воспоминания. В верхних комнатах затворился отец, занятый своими мнимыми и действительными болезнями. Опустели парадные залы. Глухо раздается на паркете каждый шаг. Только и теплится жизнь в тех комнатах, где Наталья Александровна пестует Сашку.

Отправляясь в город, непременно задержится здесь счастливый отец, пораженный какой-нибудь неожиданностью: то пустит Сашка необыкновенный пузырь, то, оказывается, отрос у него на пальце огромный ноготь, то вдруг уставится на отца, словно первый раз его увидел.

Родители стоят, склонясь над колыбелью первенца, и отец, прежде чем уйти, повторит, как заклинание:

– Благословляю тебя на службу человечеству!..

Когда уйдет отец, Сашка пустит новый пузырь или улыбнется матери: видали, мол, таких чудаков! И Наталья Александровна, вручив юного скептика нянькам, непременно пойдет в кабинет мужа: здесь вечно разбрасывает Александр свои рукописи. А как страшно идти по огромному дому, погруженному во враждебное молчание…

Наталья Александровна дошла до кабинета и охнула. Так и есть! Полно на столе свежеисписанных страниц. Если не ходить за Александром, как за дитятей, сохрани бог, повторится старое. Ведь стоят же на месте Крутицкие казармы, в которых почти год продержали Александра до ссылки.

Но прежде, чем прибраться, склонится Наталья Александровна над столом и долго читает записи мужа. Тень тревоги ложится на ее милое лицо… Нет, никогда больше не будет вместе с ней молиться Александр. Никогда больше не возьмет в руки евангелие. Жизнь его отдана отныне иным богам.

Все чаще и чаще видится ему, что новый порядок на земле, о котором мечтали во Франции Сен-Симон и Фурье, осуществится не мечтаниями, а революцией… Революция? Где к тебе пути? В Москве, по крайней мере в той Москве, которую наблюдал сейчас Александр Иванович, господствовали, казалось, славянофилы.

Герцен возвращался домой и говорил жене:

– У нас в России надо уметь ненавидеть из любви и презирать из гуманности. Надо обладать беспредельным мужеством, чтобы высоко держать голову, имея цепи на руках и ногах.

Все это было, конечно, верно. Странно было только то, что так рассуждал молодой человек, собиравшийся ехать в Петербург, на службу в министерство внутренних дел. Этого хотел деспотичный Иван Алексеевич Яковлев, устроивший протекцию сыну у самого министра. А строптивому сыну казалось, что именно там, в министерстве, он сумеет послужить правде; может быть, собираясь в Петербург, меньше всего думал о чиновничьей лямке. А пока что не отрываясь читал роман Лермонтова.

В Москве его уже прочитали. Мнение, высказанное славянофилами, определилось: злобная клевета на русскую жизнь!

Герцен читал «Героя» и думал о поэте. Питомец того же университета и сверстник, принадлежавший к тому же поколению, которое вошло в жизнь после крушения декабристских надежд, Лермонтов приоткрывал читателю страшную правду: «Мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастья…»

Наталья Александровна часто заставала мужа то глубоко погруженным в мысли, то порывисто шагающим по кабинету.

А тот, о ком так беспокойно размышлял Александр Герцен, еще проводил в Москве последние дни.

Поручик Лермонтов еще раз поехал на Арбат.

К заставе тянулись возы, груженные домашней поклажей. Баре разъезжаются по деревням и деревенькам. Во многих особняках опустили на все лето шторы..

В заветном доме, что стоит на Арбате, близ церкви Николы Явленного, замазаны мелом окна. Хозяйки нет, а где – бог весть. Ничто не держит более Михаила Юрьевича в Москве.

Совсем перед отъездом он перелистал только что пришедший из Петербурга майский номер «Отечественных записок». Виссарион Белинский в короткой заметке писал:

«В основной идее романа г. Лермонтова лежит важный современный вопрос о внутреннем человеке, вопрос, на который откликнутся все, и потому роман должен возбудить всеобщее внимание, весь интерес нашей публики. Глубокое чувство действительности, верный инстинкт истины, простота, художественная обрисовка характеров, богатство содержания, неотразимая прелесть изложения, поэтический язык, глубокое знание человеческого сердца и современного общества, широкость и смелость кисти, сила и могущество духа, роскошная фантазия, неисчерпаемое обилие эстетической жизни, самобытность и оригинальность – вот качества этого произведения, представляющего собою совершенно новый мир искусства».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации