Текст книги "Люди сороковых годов"
Автор книги: Алексей Писемский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 54 страниц)
– Не прикажете ли, батюшка, сливочек? Уедете в город, там и молочка хорошего нет, – проговорила она.
– Дай, – сказал ей Павел.
Та принесла ему густейших сливок; он хоть и не очень любил молоко, но выпил его целый стакан и пошел к себе спать. Ему все еще продолжало быть грустно.
III
Практическое семейство
На соборной колокольне городка заблаговестили к поздней обедне, когда увидели, что с горы из Воздвиженского стала спускаться запряженная шестериком коляска Александры Григорьевны. Эта обедня собственно ею и была заказана за упокой мужа; кроме того, Александра Григорьевна была строительницей храма и еще несколько дней тому назад выхлопотала отцу протопопу камилавку[7]7
Камилавка – головной убор священников во время церковной службы, жалуемый за отличие.
[Закрыть]. Когда Абреева с сыном своим вошла в церковь, то между молящимися увидала там Захаревского и жену его Маремьяну Архиповну. Оба эти лица были в своих лучших парадных нарядах: Захаревский в новом, широком вицмундире и при всех своих крестах и медалях; госпожа Захаревская тоже в новом сером платье, в новом зеленом платке и новом чепце, – все наряды ее были довольно ценны, но не отличались хорошим вкусом и сидели на ней как-то вкривь и вкось: вообще дама эта имела то свойство, что, что бы она ни надела, все к ней как-то не шло. По фигурам своим, супруг и супруга скорее походили на огромные тумбы, чем на живых людей; жизнь их обоих вначале шла сурово и трудно, и только решительное отсутствие внутри всего того, что иногда другим мешает жить и преуспевать в жизни, помогло им достигнуть настоящего, почти блаженного состояния. Захаревский сначала был писцом земского суда; старые приказные таскали его за волосы, посылали за водкой. Г-жа Захаревская, тогда еще просто Маремьяша, была мещанскою девицею; сама доила коров, таскала навоз в свой сад и потом, будучи чиста и невинна, как младенец, она совершенно спокойно и бестрепетно перешла в пьяные и развратные объятия толстого исправника. Захаревский около этого времени сделан был столоначальником и, как подчиненный, часто бывал у исправника в доме; тот наконец вздумал удалить от себя свою любовницу; Захаревский сейчас же явился на помощь к начальнику своему и тоже совершенно покойно и бестрепетно предложил Маремьяне Архиповне руку и сердце, и получил за это место станового. Здесь молодой человек (может быть, в первый раз) принес некоторую жертву человеческой природе: он начал страшно, мучительно ревновать жену к наезжавшему иногда к ним исправнику и выражал это тем, что бил ее не на живот, а на смерть. Маремьяна Архиповна знала, за что ее бьют, – знала, как она безвинно в этом случае терпит; но ни одним звуком, ни одной слезой никому не пожаловалась, чтобы только не повредить службе мужа. Ардальон Васильевич в другом отношении тоже не менее супруги своей смирял себя: будучи от природы злейшего и крутейшего характера, он до того унижался и кланялся перед дворянством, что те наконец выбрали его в исправники, надеясь на его доброту и услужливость; и он в самом деле был добр и услужлив. В настоящее время Ардальон Васильевич был изукрашен крестами и, по службе в разных богоугодных заведениях, состоял уже в чине статского советника. Маремьяна Архиповна между небогатыми дворянками, чиновницами и купчихами пользовалась огромным уважением. Детей у них была одна дочь, маленькая еще девочка, и два сына, которых они готовились отдать в первоклассные училища. Состояние Захаревских было более чем обеспеченное.
Увидав Захаревских в церкви, Александра Григорьевна слегка мотнула им головой; те, в свою очередь, тоже издали поклонились ей почтительно: они знали, что Александра Григорьевна не любила, чтобы в церкви, и особенно во время службы, подходили к ней. После обедни Александра Григорьевна направилась в малый придел к конторке старосты церковного, чтобы сосчитать его. Захаревский и Захаревская все-таки издали продолжали следовать за ней. Александра Григорьевна, никого и ничего, по ее словам, не боявшаяся для бога, забыв всякое чувство брезгливости, своими руками пересчитала все церковные медные деньги, все пучки восковых свеч, поверила и подписала счеты. Во все это время Сережа до неистовства зевал, так что у него покраснели даже его красивые глаза. Александра Григорьевна обернулась наконец к Захаревским. Госпожа Захаревская стремительно бросилась навстречу; при этом чепец ее совершенно перевернулся на сторону.
– Ваше высокопревосходительство, прошу вас осчастливить нас своим посещением, – проговорила она торопливым и взволнованным голосом.
– О, непременно!.. – отвечала Александра Григорьевна благосклонно.
– Именно уж осчастливить! – произнес и Захаревский, но таким глухим голосом, что как будто бы это сказал автомат, а не живой человек.
– Едемте! – сказала Александра Григорьевна, обращаясь ко всем, и все пошли за ней.
– Ах, какой ангел, душечка! – говорила Маремьяна Архиповна, глядя с чувством на Сережу.
Тот тоже на нее смотрел, но так, как обыкновенно смотрят на какое-нибудь никогда не виданное и несколько гадкое животное.
Сев в экипаж, Александра Григорьевна пригласила с собой ехать и Захаревских: они пришли в церковь пешком.
– Что вы изволите беспокоиться, – произнес Ардальон Васильевич, и вслед затем довольно покойно поместился на передней лавочке коляски; но смущению супруги его пределов не было: посаженная, как дама, с Александрой Григорьевной рядом, она краснела, обдергивалась, пыхтела. Маремьяна Архиповна от природы была довольно смелого характера и терялась только в присутствии значительных особ. Когда подъехали к их красивому домику, она, не дав еще хорошенько отворить дверцы экипажа, выскочила из него и успела свою почтенную гостью встретить в передней. В зале стояли оба мальчика Захаревских в новеньких чистеньких курточках, в чистом белье и гладко причесанные; но, несмотря на то, они все-таки как бы больше походили на кантонистов[8]8
Кантонисты – в XIX веке дети, отданные на воспитание в военные казармы или военные поселения и обязанные служить в армии солдатами.
[Закрыть], чем на дворянских детей.
– Пожалуйте сюда в гостиную, – говорила Захаревская почти задыхающимся голосом.
Александра Григорьевна вошла вслед за ней в гостиную.
– Сюда, на диванчик, – говорила Маремьяна Архиповна.
Александра Григорьевна села на диванчик. Прочие лица тоже вошли в гостиную. Захаревская бросилась в другие комнаты хлопотать об угощении.
– Это ваши молодцы? – обратилась Александра Григорьевна несколько расслабленным голосом к хозяину и показывая на двух его сыновей.
– Да-с, – отвечал тот с некоторою нежностью.
Разговор на несколько минут остановился: по случаю только что выслушанной заупокойной обедни по муже, Александра Григорьевна считала своею обязанностью быть несколько печальной.
– Мне часто приходило в голову, – начала она тем же расслабленным голосом, – зачем это мы остаемся жить, когда теряем столь близких и дорогих нам людей?..
– Воля божия на то, вероятно, есть, – отвечал Ардальон Васильевич, тоже придавая лицу своему печальное выражение.
– Да! – возразила Александра Григорьевна, мрачно нахмуривая брови. – Я, конечно, никогда не позволяла себе роптать на промысл божий, но все-таки в этом случае воля его казалась мне немилосердна… В первое время после смерти мужа, мне представлялось, что неужели эта маленькая планетка-земля удержит меня, и я не улечу за ним в вечность!..
На это Ардальон Васильевич не нашелся ничего ей ответить, а только потупился и слегка вздохнул.
– Меня тогда удерживало в жизни и теперь удерживает конечно вот кто!.. – заключила Александра Григорьевна и указала на Сережу, который все время как-то неловко стоял посредине комнаты.
Старший сын хозяев, должно быть, очень неглупый мальчик, заметил это, и когда Александра Григорьевна перестала говорить, он сейчас же подошел к Сереже и вежливо сказал ему:
– Вы устали, я думаю, в церкви; не угодно ли вам сесть?
– Да, устал! – отвечал Сережа ротозеевато и сел.
Мальчик-хозяин поместился рядом с ним, и видимо с целью занимать его. Другой же братишка его, постояв немного у притолки, вышел на двор и стал рассматривать экипаж и лошадей Александры Григорьевны, спрашивая у кучера – настоящий ли серебряный набор на лошадях или посеребренный – и что все это стоит? Вообще, кажется, весь божий мир занимал его более со стороны ценности, чем какими-либо другими качествами; в детском своем умишке он задавал себе иногда такого рода вопрос: что, сколько бы дали за весь земной шар, если бы бог кому-нибудь продал его? Маремьяна Архиповна вошла наконец с кофеем, сухарями и сливками. Лицо ее еще более раскраснелось. Она сначала было расставила все это перед Александрой Григорьевной, потом вдруг бросилась с чашкой кофе и с массой сухарей и к Сереже. Умненький сынок ее сейчас же поспешил помочь матери и поставил перед гостем маленький столик.
Александра Григорьевна и Сережа почти с жадностью принялись пить кофе и есть печенье.
– Я нигде не пивала таких сливок, как у вас, – отнеслась Александра Григорьевна благосклонно к хозяйке.
Та при этом как бы слегка проржала от удовольствия.
– И трудно, ваше высокопревосходительство, другим такие иметь: надобно тоже, чтобы посуда была чистая, корова чистоплотно выдоена, – начала было она; но Ардальон Васильевич сурово взглянул на жену. Она поняла его и сейчас же замолчала: по своему необразованию и стремительному характеру, Маремьяна Архиповна нередко таким образом провиралась.
– Ну-с, теперь за дело! – сказала Александра Григорьевна, стряхивая с рук крошки сухарей.
– Убирай все скорее! – скомандовал Захаревский жене.
– Сейчас! – отвечала та торопливо, и действительно в одно мгновение все прибрала; затем сама возвратилась в гостиную и села: ее тоже, кажется, интересовало послушать, что будет говорить Александра Григорьевна.
– Пожалуйте сюда, Ардальон Васильевич, – отнеслась последняя к хозяину дома.
Тот встал, подошел к ней и, склонив голову, принял почтительную позу. Александра Григорьевна вынула из кармана два письма и начала неторопливо.
– Прежде всего скажите вы мне, которому из ваших детей хотите вы вручить якорь и лопатку, и которому весы правосудия?
– Вот-с этому весы правосудия, – сказал с улыбкою Ардальон Васильевич, показывая на сидевшего с Сережей старшего сына своего.
– Прекрасно-с! И поэтому, по приезде в Петербург, вы возьмите этого молодого человека с собой и отправляйтесь по адресу этого письма к господину, которого я очень хорошо знаю; отдайте ему письмо, и что он вам скажет: к себе ли возьмет вашего сына для приготовления, велит ли отдать кому – советую слушаться беспрекословно и уже денег в этом случае не жалеть, потому что в Петербурге также пьют и едят, а не воздухом питаются!
– Слушаю-с, – отвечал Захаревский покорно, и искоса кидая взгляд на адрес письма.
– Касательно второго вашего ребенка, – продолжала Александра Григорьевна, – я хотела было писать прямо к графу. По дружественному нашему знакомству это было бы возможно; но сами согласитесь, что лиц, так высоко поставленных, беспокоить о каком-нибудь определении в училище ребенка – совестно и неделикатно; а потому вот вам письмо к лицу, гораздо низшему, но, пожалуй, не менее сильному… Он друг нашего дома, и вы ему прямо можете сказать, что Александра-де Григорьевна непременно велела вам это сделать!
На все это Ардальон Васильевич молчал: лицо его далеко не выражало доверия ко всему тому, что он слышал.
– Третье теперь-с! – говорила Александра Григорьевна, вынимая из кармана еще бумагу. – Это просьба моя в сенат, – я сама ее сочинила…
Лицо Захаревского уже явно исказилось. Александра Григорьевна несколько лет вела процесс, и не для выгоды какой-нибудь, а с целью только показать, что она юристка и может писать деловые бумаги. Ардальон Васильевич в этом случае был больше всех ее жертвой: она читала ему все сочиняемые ею бумаги, которые в смысле деловом представляли совершенную чушь; требовала совета у него на них, ожидала от него похвалы им и наконец давала ему тысячу вздорнейших поручений.
– Подайте это прошение, ну, и там подмажьте, где нужно будет! – заключила она, вероятно воображая, что говорит самую обыкновенную вещь.
Но у Ардальона Васильевича пот даже выступил на лбу. Он, наконец, начал во всем этом видеть некоторое надругательство над собою. «Еще и деньги плати за нее!» – подумал он и, отойдя от гостьи, молча сел на отдаленное кресло. Маремьяна Архиповна тоже молчала; она видела, что муж ее чем-то недоволен, но чем именно – понять хорошенько не могла.
Александра Григорьевна между тем как бы что-то такое соображала.
– На свете так мало людей, – начала она, прищуривая глаза, – которые бы что-нибудь для кого сделали, что право, если самой кому хоть чем-нибудь приведется услужить, так так этому радуешься, что и сказать того нельзя…
– Вам уж это свыше от природы дано! – проговорил как бы нехотя Ардальон Васильевич.
– А по-моему так это от бога, по его внушениям! – подхватила, с гораздо большим одушевлением, Маремьяна Архиповна.
– Вот это так, вернее, – согласилась с нею Александра Григорьевна. – «Ничто бо от вас есть, а все от меня!» – сочинила она сама текст.
Разговаривать далее, видимо, было не об чем ни гостье, ни хозяевам. Маремьяна Архиповна, впрочем, отнеслась было снова к Александре Григорьевне с предложением, что не прикажет ли она чего-нибудь закусить?
– Ах, нет, подите! Бог с вами! – почти с, ужасом воскликнула та. – Я сыта по горло, да нам пора и ехать. Вставай, Сережа! – обратилась она к сыну.
Тот встал. Александра Григорьевна любезно расцеловалась с хозяйкой; дала поцеловать свою руку Ардальону Васильичу и старшему его сыну и – пошла. Захаревские, с почтительно наклоненными головами, проводили ее до экипажа, и когда возвратились в комнаты, то весь их наружный вид совершенно изменился: у Маремьяны Архиповны пропала вся ее суетливость и она тяжело опустилась на тот диван, на котором сидела Александра Григорьевна, а Ардальон Васильевич просто сделался гневен до ярости.
– Какова бестия, – а? Какова каналья? – обратился он прямо к жене. – Обещала, что напишет и к графу, и к принцу самому, а дала две цидулишки к какому-то учителю и какому-то еще секретаришке!
– Да ты бы у ней и просил писем к графу и к принцу, как обещала!
– Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд!
– Теперь, по крайности, надо взыскать!
– Да, поди, взыщи; нет уж, матушка, приучил теперь; поди-ка: понажми только посильнее, прямо поскачет к губернатору с жалобой, что у нас такой и сякой исправник: как же ведь – генерал-адъютантша, везде доступ и голос имеет!
– Сделаешь как-нибудь и без ее писем, – проговорила как бы в утешение мужа Маремьяна Архиповна.
– Сделаю, известно!.. Серебряные и золотые ключи лучше всяких писем отворяют двери, – сказал он.
– У кого ты остановишься?.. У Тимофеева, чай?.. Все даром проживешь…
– У него попробую, – отвечал исправник, почесывая в голове: – когда здесь был, беспременно просил, чтобы у него остановиться; а там, не знаю, – может, и не примет!
– Коли не примет, так вели у него здешнюю моленную[9]9
Моленная – помещение для общественной молитвы старообрядцев, или раскольников. Моленные до революции 1905 года существовали с разрешения полиции и часто негласно.
[Закрыть] опечатать!..
– Велю; не стану с ним церемониться.
Тимофеев был местный раскольник и имел у себя при ломе моленную в деревне, а сам постоянно жил в Петербурге.
Весь этот разговор родителей старший сын Захаревских, возвратившийся вместе с ними, после проводов Абреевой, в гостиную, выслушал с величайшим вниманием. Он всякий раз, когда беседа между отцом и матерью заходила о службе и о делах, не проронял ни одного слова. Может быть Ардальон Васильевич потому и предназначал его по юридической части. Другой же сын их был в это время занят совсем другим и несколько даже странным делом: он болтал палкой в помойной яме; с месяц тому назад он в этой же помойне, случайно роясь, нашел и выудил серебряную ложку, и с тех пор это сделалось его любимым занятием.
По всем этим признакам, которые я успел сообщить читателю об детях Захаревского, он, я полагаю, может уже некоторым образом заключить, что птенцы сии явились на божий мир не раззорити, а преумножити дом отца своего.
IV
Старый холостяк
Вихров, везя сына в гимназию, решился сначала заехать в усадьбу Новоселки к Есперу Иванычу Имплеву, старому холостяку и двоюродному брату покойной жены его. Паша любил этого дядю, потому что он казался ему очень умным. К Новоселкам они стали подъезжать часов в семь вечера. На открытой местности, окаймленной несколькими изгибами широкой реки, посреди низеньких, стареньких и крытых соломою изб и скотных дворов, стоял новый, как игрушечка, дом Имплева. Паша припомнил, что дом этот походил на тот домик, который он видел у дяди на рисунке, когда гостил у него в старом еще доме. Рисунок этот привез к Есперу Иванычу какой-то высокий господин с всклоченными волосами и в синем фраке с светлыми пуговицами. Господин этот что-то такое запальчиво говорил, потом зачем-то топал ногой, проходил небольшое пространство, снова топал и снова делал несколько шагов. Гораздо уже в позднейшее время Павел узнал, что это топанье означало площадку лестницы, которая должна была проходить в новом доме Еспера Иваныча, и что сам господин был даровитейший архитектор, академического еще воспитания, пьянчуга, нищий, не любимый ни начальством, ни публикой. После него в губернском городе до сих пор остались две – три постройки, в которых вы сейчас же замечали что-то особенное, и вам делалось хорошо, как обыкновенно это бывает, когда вы остановитесь, например, перед постройками Растрелли[10]10
Растрелли Варфоломей Варфоломеевич (1700—1771) – выдающийся архитектор, строитель монументальных зданий в Петербурге (Зимний дворец) и его окрестностях.
[Закрыть]. Во всей губернии один только Еспер Иваныч ценил и уважал этот высокий, но спившийся талант. Он заказал ему план и фасад своего деревенского дома, и все предначертания маэстро выполнил, по крайней мере снаружи, с буквальной точностью. Дом вышел, начиная с фасада и орнаментов его до соразмерности частей, с печатью великого вкуса. Еспер Иваныч предполагал в том же тоне выстроить и всю остальную усадьбу, имел уже от архитектора и рисунки для того, но и только пока!
Когда Вихровы въехали в Новоселки и вошли в переднюю дома, их встретила Анна Гавриловна, ключница Еспера Иваныча, женщина сорока пяти лет, но еще довольно красивая и необыкновенно чистоплотная из себя.
– Мы с Еспером Иванычем из-под горы еще вас узнали, – начала она совершенно свободным тоном: – едут все шагом, думаем: верно это Михайло Поликарпыч лошадей своих жалеет!
– Жалею! – отвечал, немного краснея, полковник: он в самом деле до гадости был бережлив на лошадей.
– Миленький, как вырос, – обратилась Анна Гавриловна к Павлу и поцеловала его в голову: – вверх пожалуйте; туда барин приказал просить! – прибавила она.
– Идем! – отвечал полковник.
Чем выше все они стали подниматься по лестнице, тем Паша сильнее начал чувствовать запах французского табаку, который обыкновенно нюхал его дядя. В высокой и пространной комнате, перед письменным столом, на покойных вольтеровских креслах сидел Еспер Иваныч. Он был в колпаке, с поднятыми на лоб очками, в легоньком холстинковом халате и в мягких сафьянных сапогах. Лицо его дышало умом и добродушием и напоминало собою несколько лицо Вальтер-Скотта.
– Здравствуйте, странники, не имущие крова! – воскликнул он входящим. – Здравствуй, Февей-царевич[11]11
Февей-царевич – герой нравоучительной сказки Екатерины II «Сказка о царевиче Февее», отличавшийся красотою и добродетелями.
[Закрыть]! – прибавил он почти нежным голосом Павлу, целуя его в лицо.
Павел целовал у дяди лицо, руки; от запаха французского табаку он счихнул.
Вихровы сели.
Кабинет Еспера Иваныча представлял довольно оригинальный вид: большой стол, перед которым он сам сидел, был всплошь завален бумагами, карандашами, циркулями, линейками, треугольниками. На нем же помещались: зрительная труба, микроскоп и калейдоскоп. У задней стены стояла мягкая, с красивым одеялом, кровать Еспера Иваныча: в продолжение дня он только и делал, что, с книгою в руках, то сидел перед столом, то ложился на кровать. По третьей стене шел длинный диван, заваленный книгами, и кроме того, на нем стояли без рамок две отличные копии: одна с Сикстовой Мадонны[12]12
Сикстова Мадонна – знаменитая картина Рафаэля, написанная между 1515 и 1519 годами. Называется Сикстинской потому, что была написана для монастыря св. Сикста, который изображен на картине справа от Мадонны.
[Закрыть], а другая с Данаи Корреджио[13]13
Корреджио – Корреджо, настоящее имя – Антонио Аллегри (около 1489 или 1494—1534) – крупнейший итальянский художник.
[Закрыть]. Картины эти, точно так же, как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал для Еспера Иваныча один художник, кротчайшее существо, который, тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в том, что к известной эпиграмме. «Всевышнего рука три чуда совершила!» – пририсовал руку с военным обшлагом[14]14
…один художник… совершил государственное преступление, состоящее в том, что к известной эпиграмме: «Всевышнего рука три чуда совершила!» – пририсовал руку с военным обшлагом «. – 15 января 1834 года в Петербурге была впервые поставлена патриотическая драма в стихах Н.В.Кукольника (1809—1868) под названием «Рука всевышнего отечество спасла». Николай I отнесся к автору с большим благоволением. Но в критике драма не встретила признания. Н.А.Полевой в «Московском Телеграфе» заявил, что «драма в сущности своей не выдерживает никакой критики», и иронизировал по поводу патриотизма автора. После этого Полевой был вызван к шефу жандармов, и, хотя его объяснения были признаны удовлетворительными, журнал «Московский Телеграф» был закрыт. Эти факты вызвали эпиграмму, которая, как и другие эпиграммы того времени, приписывалась Пушкину:
«Рука всевышнего» три чуда совершила:Отечество спасла,Поэту ход далаИ Полевого задушила. Рука с военным обшлагом, пририсованная к эпиграмме, показывала, что «всевышний» – это Николай I.
[Закрыть]. За это он сослан был под присмотр полиции в маленький уездный городишко, что в переводе значило: обречен был на голодную смерть! Еспер Иваныч, узнав о существовании этого несчастливца, стал заказывать ему работу, восхищался всегда его колоритом и потихоньку посылал к его кухарке хлеба и мяса. Эта помощь, эти слова ободрения только и поддерживали жизнь бедняка. На третьей стене предполагалась красного дерева дверь в библиотеку, для которой маэстро-архитектор изготовил было великолепнейший рисунок; но самой двери не появлялось и вместо ее висел запыленный полуприподнятый ковер, из-за которого виднелось, что в соседней комнате стояли растворенные шкапы; тут и там размещены были неприбитые картины и эстампы, и лежали на полу и на столах книги. Все это Еспер Иваныч каждый день собирался привести в порядок и каждый день все больше и больше разбрасывал.
– Залобаниваю вот, везу в гимназию! – начал старик Вихров, показывая на сына.
– Что ж, это хорошо, – проговорил Имплев с каким-то светлым и ободряющим лицом.
– Одно только – жаль расстаться… Один ведь он у меня, – только свету и радости!.. – произнес полковник, и у него уж навернулись слезы на глазах.
Еспер Иваныч потупился.
– Зачем же расставаться – живи с ним! – проговорил он.
– А как хозяйство-то оставить, – на кого? Разорят совсем! – воскликнул полковник, почти в отчаянии разводя руками.
Еспер Иванович понял, что в душе старика страшно боролись: с одной стороны, горячая привязанность к сыну, а с другой – страх, что если он оставит хозяйство, так непременно разорится; а потому Имплев более уже не касался этой больной струны.
Вошла Анна Гавриловна с чайным подносом в руках. Разнеся чай, она не уходила, а осталась тут же в кабинете.
– Где жить будет у тебя Паша? – спросил Еспер Иваныч полковника.
– Да тут, я у Александры Григорьевны Абреевой квартирку в доме ее внизу взял!.. Оставлю при нем человека!.. – отвечал тот.
– Что же, он так один с лакеем и будет жить? – возразил Еспер Иваныч.
– Нет, я сына моей небогатенькой соседки беру к нему, – тоже гимназистик, постарше Паши и прекраснейший мальчик! – проговорил полковник, нахмуриваясь: ему уже начали и не нравиться такие расспросы.
Еспер Иваныч сомнительно покачал головой.
– Не знаю, – начал он, как бы более размышляющим тоном, – а по-моему гораздо бы лучше сделал, если бы отдал его к немцу в пансион… У того, говорят, и за уроками детей следят и музыке сверх того учат.
– Ни за что! – сказал с сердцем полковник. – Немец его никогда и в церковь сходить не заставит.
Говоря это, старик маскировался: не того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том, так, пожалуй, сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него, как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек!
Еспер Иваныч, между тем, стал смотреть куда-то вдаль и заметно весь погрузился в свои собственные мысли, так что полковник даже несколько обиделся этим. Посидев немного, он встал и сказал не без досады:
– А мне уж позвольте: я помолюсь, да и лягу!
– Сделай милость! – сказал Еспер Иваныч, как бы спохватясь и совершенно уже ласковым голосом.
Анна Гавриловна, видевшая, что господа, должно быть, до чего-то не совсем приятного между собою договорились, тоже поспешила посмягчить это.
– Поумаялись, видно, с дороги-то, – отнеслась она с веселым видом к полковнику.
– Да, а все коляска проклятая; туда мотнет, сюда, – всю душу вымотала, – отвечал он.
– Неужели лучше в службе-то на лошади верхом ездили? – сказала Анна Гавриловна.
Она знала, что этим вопросом доставит бесконечное удовольствие старику.
– Э, на лошади верхом! – воскликнул он с вспыхнувшим мгновенно взором. – У меня, сударыня, был карабахский жеребец – люлька или еще покойнее того; от Нухи до Баки триста верст, а я на нем в двое суток доезжал; на лошади ешь и на лошади спишь.
– А сколько вам лет-то тогда было, барин – барин-хвастун!.. – перебила Анна Гавриловна.
– Лет двадцать пять, не больше!
– То-то и есть: ступайте лучше – отдохните на постельке, чем на ваших конях-то!
– И то пойду!.. Да хранит вас бог! – говорил полковник, склоняя голову и уходя.
Анна Гавриловна тоже последовала за ним.
– Идти уложить его! – говорила она.
Ко всем гостям, которых Еспер Иваныч любил, Анна Гавриловна была до нежности ласкова.
Имплев, оставшись вдвоем с племянником, продолжал на него ласково смотреть.
– Ну-ка, пересядь сюда поближе! – сказал он.
Паша пересел.
– Вот теперь тебя везут в гимназию; тебе надобно учиться хорошо; мальчик ты умный; в ученье счастье всей твоей жизни будет.
– Я буду учиться хорошо, – сказал Павел.
– Еще бы!.. Отец вот твой, например, отличный человек: и умный, и добрый; а если имеет какие недостатки, так чисто как человек необразованный: и скупенек немного, и не совсем благоразумно строг к людям…
Павел потупился: тяжелое и неприятное чувство пошевелилось у него в душе против отца; «никогда не буду скуп и строг к людям!» – подумал он.
– Ты сам меня как-то спрашивал, – продолжал Имплев, – отчего это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им не об чем между собой говорить; и чем необразованней общество, тем склонней оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это, и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф, то есть, когда человек ничего уж и не думает даже.
– А в чем же, дядя, настоящее блаженство? – спросил Павел.
– Настоящее блаженство состоит, – отвечал Имплев, – в отправлении наших высших душевных способностей: ума, воображения, чувства. Мне вот, хоть и не много, а все побольше разных здешних господ, бог дал знания, и меня каждая вещь, что ты видишь здесь в кабинете, занимает.
– А это что такое у вас, дядя? – спросил Павел, показывая на астролябию, которая очень возбуждала его любопытство; сам собою он никак уж не мог догадаться, что это было такое.
– Это астролябия, инструмент – землю мерять; ты, ведь, черчению учился?
– Учился, дядя!
– И поэтому знаешь, что такое треугольник и многоугольник… И теперь всякая земля, – которою владею я, твой отец, словом все мы, – есть не что иное, как неправильный многоугольник, и, чтобы вымерять его, надобно вымерять углы его… Теперь, поди же сюда!
И Еспер Иваныч подвел Павла к астролябии; он до страсти любил с кем бы то ни было потолковать о разных математических предметах.
– Теперь по границе владения ставят столбы и, вместо которого-нибудь из них, берут и уставляют астролябию, и начинают смотреть вот в щелку этого подвижного диаметра, поворачивая его до тех пор, пока волосок его не совпадает с ближайшим столбом; точно так же поворачивают другой диаметр к другому ближайшему столбу и какое пространство между ими – смотри вот: 160 градусов, и записывают это, – это значит величина этого угла, – понял?
– Понял! – отвечал бойко мальчик. – Этому, дядя, очень весело учиться, – прибавил он.
– Весело! «Науки юношей-с питают, отраду старцам подают!» – продекламировал Еспер Иваныч; но вошла Анна Гавриловна и прервала их беседу.
– Воин-то наш храпом уж храпит!.. – объявила она.
– А и бог с ним!.. – отозвался Еспер Иваныч, отходя от астролябии и садясь на прежнее место. – А ты вот что! – прибавил он Анне Гавриловне, показывая на Павла. – Принеси-ка подарок, который мы приготовили ему.
– Хорош уж подарок, нечего сказать! – возразила Анна Гавриловна, усмехаясь, сама впрочем, пошла и вскоре возвратилась с халатом на рост Павла и с такими же сафьянными сапогами.
– Облекись-ка в сие благородное одеяние, юноша! – сказал Еспер Иваныч Паше.
Тот в минуту же сбросил с себя свой чепанчик, брюки, сапожонки, надел халат и сафьянные сапоги.
– Ну, теперь, сударыня, – продолжал Еспер Иваныч, снова обращаясь к Анне Гавриловне, – собери ты с этого дивана книги и картины и постели на нем Февей-царевичу постельку. Он полежит, и я полежу.
– Чтой-то, полноте, и маленького-то заставляете лежать! – воскликнула Анна Гавриловна.
– Нет, Анна Гавриловна, я хочу полежать, – ей-богу, – торопливо подхватил Павел.
Он полагал, что все, что дядя желает, чтоб он делал, все это было прекрасно, и он должен был делать.
– Ах вы, уморники, – право! – сказала Анна Гавриловна, и начала приготовлять Паше постель.
– Читывал ли ты, мой милый друг, романы? – спросил его Еспер Иваныч.
– Читывал, дядя.
– Какие же?
– «Молодой Дикий»[15]15
«Молодой Дикий» – неполное название переводного романа: «Молодой дикий, или опасное стремление первых страстей, сочинение госпожи Жанлис; 2 части. М., 1809». На самом деле это сочинение Августа Лежюня.
[Закрыть], «Повести Мармонтеля».[16]16
«Повести Мармонтеля». – Жан Франсуа Мармонтель (1723—1799), французский повествователь, драматург и историк литературы.
[Закрыть]
– Ну, все это не то!.. Я тебе Вальтера Скотта дам. Прочитаешь – только пальчики оближешь!..
И Имплев в самом деле дал Павлу перевод «Ивангое»[17]17
«Ивангое» – «Айвенго» – исторический роман английского писателя Вальтер-Скотта (1771—1832), вышедший в 1820 году, был переведен на русский язык в 1826 году.
[Закрыть], сам тоже взял книгу, и оба они улеглись.
Анна Гавриловна покатилась со смеху.
– Вот уж по пословице: старый и малый одно творят, – сказала она и, покачав головой, ушла.
Паша сейчас начал читать. Еспер Иваныч, по временам, из-под очков, взглядывал на него. Наконец уже смерклось. Имплев обратился к Паше.
– Встань и подними у этой банки крышку.
Павел встал и подошел к столу, поднял у банки закрышку и тотчас же отскочил. Из маленького отверстия банки вспыхнуло пламя.
– Откуда это огонь появился? – спросил он с блистающим от любопытства взором.
– Ну, этого пока тебе еще нельзя растолковать, – отвечал Еспер Иваныч с улыбкой, – а ты вот зажги свечи и закрой опять крышку.
Паша все это исполнил, и они опять оба принялись за чтение.
Анна Гавриловна еще несколько раз входила к ним, едва упросила Пашу сойти вниз покушать чего-нибудь. Еспер Иваныч никогда не ужинал, и вообще он прихотливо, но очень мало, ел. Паша, возвратясь наверх, опять принялся за прежнее дело, и таким образом они читали часов до двух ночи. Наконец Еспер Иваныч погасил у себя свечку и велел сделать то же и Павлу, хотя тому еще и хотелось почитать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.