Текст книги "Люди сороковых годов"
Автор книги: Алексей Писемский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 52 (всего у книги 54 страниц)
XVI
Чета Живиных
Однажды Вихров, идя по Невскому, увидел, что навстречу ему идут какие-то две не совсем обычные для Петербурга фигуры, мужчина в фуражке с кокардой и в черном, нескладном, чиновничьем, с светлыми пуговицами, пальто, и женщина в сером и тоже нескладном бурнусе, в маленькой пастушечьей соломенной шляпе и с короткими волосами. Сойдясь с этими лицами, Вихров обрадовался и удивился: это были Живин и супруга его Юлия Ардальоновна, которая очень растолстела и была с каким-то кислым и неприятным выражением в лице, по которому, пожалуй, можно было заключить, что она страдала; но только вряд ли эти страдания возбудили бы в ком-нибудь участие, потому что Юлия Ардальоновна до того подурнела, что сделалась совершенно такою же, какою некогда была ее маменька, то есть похожею на огромную нескладную тумбу. Сам Живин тоже сильно постарел, обрюзг и, как видно, немало перенес горя.
– Давно ли ты здесь и ради каких дел? – спросил его Вихров и почти старался не видеть m-me Живину – такое тяжелое и неприятное впечатление произвела она на него.
– Да вот приехал, – отвечал Живин, – ищу места по новым судебным учреждениям.
– И, конечно, получишь его; ты так этого заслуживаешь… А вы в первый раз еще в Петербурге? – спросил Вихров Юлию Ардальоновну, чувствуя, что он должен же был о чем-нибудь заговорить с ней.
– Нет, я уж не в первый раз, – отвечала она. Встреча с Вихровым, кажется, не произвела на нее никакого впечатления, и как будто бы даже она за что-то сердилась на него или даже презирала его. – Теперь я только проездом здесь и еду за границу, – прибавила она.
Живин при этих словах жены потупился.
– За границу! – повторил Вихров. – Что ж, вы там будете лечиться? – спросил он не без внутреннего смеха, глядя на ее массивную фигуру.
– Мне не от чего лечиться, – отвечала Юлия Ардальоновна, поняв, по-видимому, соль его вопроса, – я еду так, надоело уж все смотреть на русскую гадость и мерзость.
«Ну, из этой гадости, конечно, уж ты сама – первая!» – подумал про себя Вихров, и как ни мало он был щепетилен, но ему все-таки сделалось не совсем ловко стоять среди белого дня на Невском с этими чересчур уж провинциальными людьми, которые, видимо, обращали на себя внимание проходящих, и особенно m-me Живина, мимо которой самые скромные мужчины, проходя, невольно делали удивленные физиономии и потупляли глаза.
– Что ж мы, однако, тут стоим на дороге! – сказал он, желая куда-нибудь отойти не в столь многолюдное место.
– Да зайдем ко мне; я недалеко тут живу… – сказал как-то робко Живин.
Вообще видно было, что он очень обрадовался встрече с приятелем и в то же время как-то конфузился и робел перед ним.
– С большим удовольствием, – поспешил ему ответить Вихров.
– А ты тоже домой пойдешь? – спросил Живин жену.
– Домой! – сказала она и вместе с тем гордо и с презрением ответила взглядом проходившему мимо ее гвардейскому улану, явно уже сделавшему ей гримасу.
Живины жили, как оказалось, в Перинной линии, в гостинице; по грязной лестнице они вошли с своим гостем в грязный коридор и затем в довольно маленький, темный номер. Здесь, между разными, довольно ветхими дорожными принадлежностями и раскиданным платьем, Вихров увидал на обычном диване перед столом овчинный женский тулуп. Юлия Ардальоновна, скинув с себя бурнус и свою пастушескую шляпку, с пылающим и багровым от ходьбы лицом, села на этот именно диван и только немножко поотодвинула от себя вонючий тулуп. Вихрову показалось, что в ней пропало даже столь свойственное всем женщинам чувство брезгливости.
– Скажи, пожалуйста, – обратился он снова к Живину (с Юлией он решительно не в состоянии был говорить), – где живет Иларион Ардальонович Захаревский, и видишься ли ты с ним?
– Как же, вот он и хлопочет для меня о месте.
– Я просил одного господина передать ему, что я здесь и что очень бы желал повидаться с ним.
– И он мне тоже говорил; но занят ужасно, почти никуда, кроме службы, и не выезжает.
– Но я сам бы к нему приехал, боюсь только, чтобы не помешать ему.
– А вот видишь что! – отвечал Живин, соображая. – В пятницу в Петербург возвратится Виссарион, и они уже непременно целый вечер будут дома… Хочешь, я заеду за тобой и поедем!
– Очень рад; но откуда же Виссарион возвращается?
– С юга, подряды там берет – миллионер ведь теперь.
– Слышал это я; службу, значит, он оставил?
– Давно!.. «Стоит, говорит, руки в грошах марать, да еще попреки получать; хватать так хватать миллиончики!»
– А Иларион Ардальонович богат?
– У того ничего нет; зато тайный советник, с анненской звездой.
Во всем этом разговоре о братьях Юлия Ардальоновна не приняла никакого участия, как будто бы говорилось о совершенно постороннем и нисколько не занимающем ее предмете. Вихров опять почувствовал необходимость хоть о чем-нибудь поговорить с ней.
– Что ж вы намерены делать за границей и куда именно едете? – спросил он ее, делая над собой почти усилие.
– Делать за границей многое можно, – отвечала ему с усмешкой Юлия Ардальоновна, – я поселюсь, вероятно, в Лондоне или Швейцарии, потому что там все-таки посвободней человеку дышится.
– Но долго ли же вы намерены пробыть за границей?
– Не знаю!
Вихров очень ясно видел, что у Живина с женой что-то нехорошее происходило, и ему тяжело стало долее оставаться у них. Он взялся за шляпу.
Юлия очень холодно в знак прощания мотнула ему головой; сам же Живин пошел провожать его до лестницы.
– Так ты в пятницу заедешь ко мне? – говорил ему Вихров.
– Непременно! – отвечал Живин. – И я заеду к тебе пораньше; мне об многом надобно поговорить и посоветоваться с тобой…
В пятницу он действительно явился, не запоздав.
– Где же живет Иларион Ардальонович? – спросил его Вихров.
– Вместе с Виссарионом: у того свой дом, дворцу другому не уступит.
– Ну, а как твои денежные делишки? – сказал Вихров, чтобы как-нибудь склонить разговор на семейную жизнь Живина.
– А такие, – отвечал Живин, – что если не дадут службы, то хоть топись.
– Но каким же это образом?.. Ты за женой, кажется, взял порядочное состояние, – потом служил все.
– Из жениного состояния я ничего не взял; оно все цело и при ней; а мое, что было, все с ней прожил.
– Что же она… не хозяйка, что ли?
На это Живин махнул только рукой и вздохнул.
– И говорить мне об этом грустно! – произнес он.
– Мне она самому показалась на этот раз какою-то странною, – продолжал Вихров.
Живин грустно усмехнулся.
– А все благодаря русской литературе и вам, господам русским писателям, – проговорил он почти озлобленным тоном.
– Да что же тут русская литература и русские писатели – чем виноваты? – спросил Вихров, догадываясь уже, впрочем, на что намекает Живин.
– А тем, – отвечал тот прежним же озлобленным и огорченным тоном, – что она теперь не женщина стала, а какое-то чудовище: в бога не верует, брака не признает, собственности тоже, Россию ненавидит.
– Что за глупости такие! – воскликнул Вихров, в первый еще раз видевший на опыте, до какой степени модные идеи Петербурга проникли уже и в провинцию.
– Нет, не глупости! – воскликнул, в свою очередь, Живин. – Прежде, когда вот ты, а потом и я, женившись, держали ее на пушкинском идеале, она была женщина совсем хорошая; а тут, как ваши петербургские поэты стали воспевать только что не публичных женщин, а критика – ругать всю Россию наповал, она и спятила, сбилась с панталыку: сначала объявила мне, что любит другого; ну, ты знаешь, как я всегда смотрел на эти вещи. «Очень жаль, говорю, но, во всяком случае, ни стеснять, ни мешать вам не буду!»
– Кого ж это она полюбила?
– Полячишку тут одного, и я действительно плюнул на все и даже, чтоб ее же не закидали грязью в обществе, не расходился с нею и покрывал все своим именем! Но она этим не ограничилась. Нынешней весной заявила мне, что совсем уезжает за границу.
– Совсем? – воскликнул Вихров.
– Да, эмигрировать хочет, и, разумеется, каналья этот всему этому ее научает, чтобы обобрать и бросить потом.
– Очень не мудрено!..
– Непременно так, потому что сам ты рассуди: он – малый еще молодой, а она ведь уж немолода и собой некрасива.
При этих словах приятеля Вихров потупился. «Она не то что некрасива, она ужасна!» – подумал он про себя.
– А между тем этот господин притворяется, что страстно влюблен в нее, – и все это потому, что у ней есть двадцать пять тысяч серебром своих денег, которые были в оборотах у Виссариона и за которые тот ни много ни мало платил нам по двадцать процентов, – где найдешь такое помещение денег? Вдруг она, не говоря ни слова, пишет обоим братьям, что наши семейные отношения стали таковы, что ей тяжело жить не только что в одном доме со мной, но даже в одной стране, а потому она хочет взять свой капитал и уехать с ним за границу. Иларион написал ей на это очень дружеское письмо, в котором упрашивал и умолял ее рассудить и одуматься, а Виссарион прямо ей отвечал, что какие бы там у нее со мной ни были отношения – это не его дело; но что денег он для ее же будущего спокойствия не даст ей… Она на это взбесилась, командировала своего возлюбленного в Петербург, дала ему полную доверенность, а тот с большого-то ума и подал векселей ко взысканию, да еще и с представлением кормовых денег. Виссарион ничего не знает, вдруг к нему является полиция: «Пожалуйте деньги, а то не угодно ли в тюрьму!..» Тот, разумеется, ужасно этим обиделся, вышвырнул эти деньги, и теперь вот, как мы приехали сюда, ни тот, ни другой брат ее и не принимают.
– Печальная история!
– Да, невеселая! И у нас по губернии-то не то что с одной моей супругой это случилось, а, может быть, десятка два – три женщин свертелось таким образом с кругу – и все-таки, опять повторяю, нынешняя скверная литература тому причиной.
– Это и прежде бывало без всякой литературы, что ты! – воскликнул Вихров.
– Бывало, да все как-то поскромней! – возразил Живин. – Стыдились как-то этого; а теперь делают с каким-то нахальством, как будто бы даже гордятся этим; но поедем, однако, – пора!
– Пора! – подтвердил и Вихров.
Оба брата Захаревских занимали одну квартиру, но с двумя совершенно отдельными половинами, и сходились только или обедать в общую столовую, или по вечерам – в общую, богато убранную гостиную, где и нашли их наши гости. Оба они очень обрадовались Вихрову. Иларион Захаревский еще больше похудел и был какой-то мрачный; служебное честолюбие, как видно, не переставало его грызть и вряд ли в то ж время вполне удовлетворялось; а Виссарион сделался как-то еще яснее, определеннее и законченное. Между Вихровым и Иларионом Захаревским сейчас же затеялся дружественный разговор; они вспомнили старое время, ругнули его и похвалили настоящее.
– Да, – говорил Иларион, – много воды утекло с тех пор, как мы с вами не видались, да не меньше того, пожалуй, и перемен в России наделалось: уничтожилось крепостное право, установилось земство, открываются новые судебные учреждения, делаются железные дороги.
При этом перечне Виссарион только слегка усмехнулся: против уничтожения крепостного права он ничего обыкновенно не возражал. «Черт с ним, с этим правом, – говорил он, – которое, в сущности, никогда и не было никаким правом, а разводило только пьяную, ленивую дворовую челядь»; про земство он тоже ничего не говорил и про себя считал его за совершеннейший вздор; но новых судебных учреждений он решительно не мог переваривать.
– У здешних мировых судей, – обратился он к Вихрову, – такое заведено правило, что если вы генерал или вообще какой-нибудь порядочный человек, то при всяком разбирательстве вы виноваты; но если же вы пьяный лакей или, еще больше того, какой-нибудь пьяный пейзан, то, что бы вы ни наделали, вы правы!.. Такого правосудия, я думаю, и при Шемяке не бывало!
Виссариона самого, по случаю его столкновений с рабочими, несколько раз уж судили – и надобно сказать, что не совсем справедливо обвиняли.
– Это временное заблуждение, которое потом пройдет, – возразил ему Вихров.
– Нет-с, не пройдет, потому что все так уж к тому и подстроено; скажите на милость, где это видано: какому-то господину в его единственном лице вдруг предоставлено право судить меня и присудить, если он только пожелает того, ни много ни мало, как на три месяца в тюрьму.
– Во-первых, это везде есть, – начал ему возражать серьезным и даже несколько строгим голосом Иларион Захаревский, – во-вторых, тебя судит не какой-то господин, а лицо, которое общество само себе выбрало в судьи; а в-третьих, если лицо это будет к тебе почему-либо несправедливо, ты можешь дело твое перенести на мировой съезд…
– А на мировом-то съезде кто же судит? – возразил насмешливо Виссарион. – Те же судья: сегодня, например, Петр рассматривает решение Гаврилы, а завтра Гаврила – решение Петра; обоюдная порука – так на кой им черт отменять решение друг друга?
– Но вы забываете, что все это делается публично, – возразил ему Вихров, – а на глазах публики кривить душой не совсем удобно.
– Кривят же, однако, нисколько не стесняются этим!.. Или теперь вот их прокурорский надзор, – продолжал Виссарион, показывая уже прямо на брата, – я решительно этого не понимаю, каким образом какой-нибудь кабинетный господин может следить за преступлениями в обществе, тогда как он носу из своей камеры никуда не показывает, – и выходит так, что полиция что хочет им дать – дает, а чего не хочет – скроет.
– Но как же, по-вашему, надо было сделать? Или оставить так, как прежде было? – спросил не без иронии Вихров.
– Я не знаю, как это надо было сделать, – возразил Виссарион, – я не специалист в этом, но говорю, что так, как сделано, – это бессмыслица!
Все суждение брата Иларион слушал с немного насмешливой улыбкой, но при этих словах рассердился на него.
– У вас-то, по вашему железнодорожному делу, я думаю, больше смысла, – проговорил он.
– Я нисколько и не говорю про то; я тут не чиновник, не распорядитель, не благоустроитель России, – я купец, и для меня оно имеет смысл, потому что очень мне выгодно.
– Хорошо отношение к стране своей! – сказал Вихров.
– А я вот, как наживусь, так и поблагодарю мою страну: устрою в ней какое-нибудь учебное или богоугодное заведение, а мне за это дадут чин действительного статского советника! – подхватил Виссарион и захохотал.
Иларион в это время обратился к Живину.
– Твое назначение завтра, я думаю, состоится, – и тебя даже здесь, в Петербурге, оставляют.
– В Петербурге! – воскликнул Живин. – Ну, вот за это merci! – прибавил он даже по-французски и далее затем, не зная, чем выразить свою благодарность, подошел почти со слезами на глазах и поцеловал Илариона в плечо.
Тот сам поспешил поцеловать его в голову.
– А что, супруга отправилась уже за границу? – спросил его Виссарион.
– Отправилась вчерашний день, – отвечал Живин.
– И господин Клоповский тоже?
– Тоже!
Виссариону, кажется, очень хотелось поговорить об этом деле с Вихровым, но он на этот раз удержался, может быть, потому, что Иларион при самом начале этого разговора взглянул на него недовольным взглядом.
Побеседовав еще некоторое время, Вихров и Живин отправились, наконец, домой; последний, кажется, земли под собой не чувствовал по случаю своего назначения на службу – да еще и в Петербурге.
– Я много в жизни вынес неудач и несчастий, – толковал он Вихрову, идя с ним, – но теперь почти за все вознагражден; ты рассуди: я не умен очень, я не бог знает какой юрист, у меня нет связей особенных, а меня назначили!.. За что же? За то, что я всегда был честен во всю мою службу.
– За то только! – подтвердил ему и Вихров.
– А ведь, брат, ежели есть в стране это явление, так спокойней и отрадней становится жить! Одна только, господи, помилуй, – продолжал Живин как бы со смехом, – супруга моя не оценила во мне ничего; а еще говорила, что она честность в мужчине предпочитает всему.
Вихров при этом усмехнулся.
– Она, кажется, и сама не знает, что предпочитает и что презирает, – проговорил он.
– Именно так! – согласился и Живин.
XVII
Аристократ и демократ
В одно утро Вихров прошел к Мари и застал у ней, сверх всякого ожидания, Абреева. Евгения Петровича, по обыкновению, дома не было: шаловливый старик окончательно проводил все время у своей капризной Эммы.
– Давно ли и надолго ли? – говорил Вихров, дружески пожимая руку Абреева.
– Приехал весьма недавно, – отвечал тот, – но надолго ли – это определить весьма трудно; всего вероятнее, навсегда!
– А службу, что же, оставили?
– Оставил, – отвечал Абреев с улыбкою и потупляя свои красивые глаза.
– Не вытерпели, видно?
– Отчасти я не вытерпел, а отчасти и меня не вытерпели, – продолжал он с прежней улыбкой.
– Вас? – спросил не без удивления Вихров. – За послабление, вероятно?
Абреев пожал плечами.
– Ей-богу, затрудняюсь, как вам ответить. Может быть, за послабление, а вместе с тем и за строгость. Знаете что, – продолжал он уже серьезнее, – можно иметь какую угодно систему – самую строгую, тираническую, потом самую гуманную, широкую, – всегда найдутся люди весьма честные, которые часто из своих убеждений будут выполнять ту или другую; но когда вам сегодня говорят: «Крути!», завтра: «Послабляй!», послезавтра опять: «Крути!»…
– Как же, так прямо и пишут: «крути» и «послабляй»? – вмешалась в разговор Мари.
– О нет! – произнес Абреев. – Но это вы сейчас чувствуете по тону получаемых бумаг, бумаг, над которыми, ей-богу, иногда приходилось целые дни просиживать, чтобы понять, что в них сказано!.. На каждой строчке: но, впрочем, хотя… а что именно – этого-то и не договорено, и из всего этого вы могли вывести одно только заключение, что вы должны были иметь железную руку, но мягкую перчатку.
– Это что такое? – спросила Мари с некоторым уже удивлением.
– А то, – отвечал Абреев с усмешкой, – чтобы вы управляли строго, твердо, но чтобы общество не чувствовало этого.
– Но как же оно не будет этого чувствовать? – опять спросила Мари.
– Отчасти можно было этого достигнуть, – отвечал Абреев с гримасой и пожимая плечами, – если бы в одном деле нажать, а в другом слегка уступить, словом, наполеоновская система, или, – как прекрасно это прозвали здесь, в Петербурге, – вилянье в службе; но так как я никогда не был партизаном подобной системы и искренность всегда считал лучшим украшением всякого служебного действия, а потому, вероятно, и не угождал во многих случаях.
Проговоря это, Абреев замолчал; молчали и его слушатели.
– Когда я принимал губернаторство, – снова начал он, уже гордо поднимая свою голову, – вы знаете – это было в самый момент перелома систем, и тогда действительно на это поприще вступило весьма много просвещенных людей; но сонм их, скажу прямо, в настоящее время все больше и больше начинает редеть.
– Губернаторам теперь, я думаю, делать нечего, потому что у них все отнимают, – заговорил, наконец, и Вихров.
– Напротив, более, чем когда-либо, – возразил ему Абреев, – потому что одно отнимают, а другое дают, и, главное, при этой перетасовке господствует во всем решительно какой-то первобытный хаос, который был, вероятно, при создании вселенной и который, может быть, и у нас потому существует, что совершается образование новых государственных форм. Губернатор решительно не знает, с кого и что спросить, кому и что приказать, и, кроме того, его сношения с земством и с новыми судебными учреждениями… везде он должен не превысить власти и в то же время не уронить достоинства администрации.
Витиеватые и изысканные фразы Абреева – и фразы не совсем умного тона – неприятно резали ухо Вихрова.
– А что ваш правитель канцелярии? – спросил он его, чтобы свести разговор с государственных предметов на более низменную почву.
При этом вопросе Абреев весь даже вспыхнул.
– Здесь, в Петербурге, литераторствует! – говорил он, потрясая своей красивой ногой.
– Литераторствует? – спросил Вихров.
– Очень много даже – и все исключительно про меня.
– Как про вас! – воскликнул Вихров.
Мари тоже уставила на Абреева удивленные глаза.
– Единственно про меня – и что дурно, так в этом случае он мстить мне, кажется, желает.
– А вы, верно, отказали ему от места?
– Да, – продолжал Абреев, – но я вынужден был это сделать: он до того в делах моих зафантазировался, что я сам мог из-за него подпасть серьезной ответственности, а потому я позвал его к себе и говорю: «Николай Васильич, мы на стольких пунктах расходимся в наших убеждениях, что я решительно нахожу невозможным продолжать нашу совместную службу!» – «И я, говорит, тоже!» – «Но, – я говорю, – так как я сдвинул вас из Петербурга, с вашего пепелища, где бы вы, вероятно, в это время нашли более приличное вашим способностям занятие, а потому позвольте вам окупить ваш обратный путь в Петербург и предложить вам получать лично от меня то содержание, которое получали вы на службе, до тех пор, пока вы не найдете себе нового места!» Он поблагодарил меня за это, взял жалованье за два года даже вперед и уехал… Кажется, расстались дружелюбно!.. Но вдруг в одной петербургской газетке вижу, что я описан в самом карикатурном виде, со всеми моими привычками, с моим семейством, с моими кучерами, лакеями!.. Что писал это тот господин – сомневаться было нечего, потому что тут говорилось о таких вещах, о которых он только один знал. Я сначала рассмеялся этому, думая, что всякому человеку может выпасть на долю столкнуться с негодяем; но потом, когда я увидел, что этот пасквиль с восторгом читается в том обществе, для которого я служил, трудился, что те же самые люди, которых я ласкал, в нуждах и огорчениях которых всегда участвовал, которых, наконец, кормил так, как они никогда не едали, у меня перед глазами передают друг другу эту газетку, – это меня взорвало и огорчило!.. Я тут же сказал сам себе: «Я всю жизнь буду служить моему государю и ни одной минуты русскому обществу!» – что и исполнил теперь.
– Очень уж вы, господа, щекотливы, – произнес Вихров, – посмотрите на английских лордов, – на них пишут и пасквили и карикатуры, а они себе стоят, как дубы, и продолжают свое дело делать.
– Прекрасно-с! – возразил Абреев. – Но английские лорды, встречая насмешки и порицания, находят в то же время защиту и поддержку в своей партии; мы же в ком ее найдем?.. В непосредственном начальстве нашем, что ли? – заключил он с насмешкою и хотел, кажется, еще что-то такое пояснить, но в это время раздались шаги в зале.
Все обернулись – это входил Плавин.
– Вас ищу-с, вас! – говорил он, торопливо поздоровавшись с хозяйкою дома и с Вихровым и прямо обращаясь к Абрееву.
– К вашим услугам! – отвечал тот с обычной своей вежливостью.
Плавин сел прямо против Абреева.
– Правда, что вы вышли в отставку? – спросил он его.
– Совершенная правда! – отвечал тот.
Плавин пожал плечами.
– Но, mon cher, как хотите, – воскликнул он, – при всем моем уважении к вам, я должен сказать, что это просто детский каприз с вашей стороны.
– Вы полагаете? – спросил Абреев несколько уже и обиженным голосом.
– Более чем полагаю, уверен в том! – отвечал настойчиво Плавин.
– Значит, вы не знаете всех причин, побудивших меня подать в отставку, – произнес Абреев, грустно пожимая плечами.
– По крайней мере, те, о которых мне говорили, именно показывают, что это чистейший каприз, – оставить службу из-за того, что там кто-то такой что-то написал или нарисовал… – говорил Плавин.
– Да-с, это только одно! – возразил Абреев. – Но тут есть еще другое, гораздо поважней; вы знаете, что я всегда был с вами человек одномыслящий.
– Знаю! – подтвердил Плавин одобрительно.
– Знаете, что от эмансипации я по своим имениям ничего не проиграл, но, напротив, выиграл.
– Знаю, – повторил еще раз Плавин.
– Значит, никакой мой личный интерес не был тут затронут; но когда я в отчете должен был написать о состоянии вверенной мне губернии, то я прямо объявил, что после эмансипации помещики до крайности обеднели, мужики все переделились и спились, и хлебопашество упало.
Плавин захохотал.
– Вы не имели права этого написать, никакого права не имели на то! – воскликнул он.
– Как я не имел права, когда я видел это собственными глазами?.. – проговорил Абреев.
– Ну и что ж из того, что вы видели собственными глазами?.. Все-таки в этом случае вы передаете ваши личные впечатления, никак не более! – возразил Плавин. – Тогда как для этого вы должны были бы собрать статистические данные и по ним уже делать заключение.
– Какие же это статистические данные? – спросил Абреев, удивленный и как бы несколько опешенный этою мыслью, которая, как видно, не приходила ему в голову.
– А такие-с! – отвечал с докторальною важностью Плавин. – Как богаты были помещики до эмансипации и насколько они стали бедней после нее? Сколько народ выпивал до освобождения и сколько – теперь, и как велика была средняя цифра урожая до шестьдесят первого года, и какая – в настоящее время? И на все это именно по этим статистическим данным я и могу вам отвечать, что помещики нисколько не разорились, а только состояния их ликвидировались и уяснились, и они лишились возможности, посредством пинков и колотков, делать разные переборы; а если народ и выпил вина больше, чем прежде выпивал, так это слава богу! В этом его единственное удовольствие в жизни состоит!
– Странное удовольствие! – заметил Абреев.
– Точно такое же, как и наше, – объедаться за обедом и держать француженок на содержании, – заметил не без колкости Плавин.
– Но народ это делает без всякой меры; иногда целая деревня валяется пьяная по канавам или идет на четвереньках пить в другую деревню, – проговорил Абреев.
– Да вам-то что за дело до этого! – прикрикнул уж на него Плавин. – Если вам кажется некрасиво это, то не глядите и отворачивайтесь, и почем вы знаете, что народу также, может быть, противно и ненавистно видеть, как вы ездите в ваших колясках; однако он пока не мешает вам этого делать.
– Я тут говорю не про собственное чувство, – сказал Абреев, – а то, что это вредно в санитарном отношении и для самого народа.
– А разве объедаться обедами и услаждаться после оных француженками – менее вредно в санитарном отношении? – спросил насмешливо Плавин.
Абреев усмехнулся.
– Это делает такое небольшое число людей, что все равно, что бы они ни делали, – сказал он.
– Как все равно? Напротив, эти люди должны являть собою пример воздержания, трудолюбия, ума, образования, – перечислял насмешливо Плавин.
Абреев на это ничего уже не возражал.
– Что же касается до хлебопашества, – продолжал Плавин, – то, извините меня, это чистейший вздор; по тем же именно статистическим данным и видно, что оно увеличилось, потому что вывоз за границу хлеба стал больше, чем был прежде.
– Но каким же образом это могло случиться? – возразил Абреев, пожимая плечами. – Все помещики хозяйства свои или уничтожили, или сократили наполовину; крестьяне между тем весьма мало увеличили свои запашки.
– Это все-таки вы говорите ваши личные впечатления, – опять вам повторяю, – сказал Плавин.
– Нет, это никак не личные впечатления, – продолжал Абреев, краснея даже в лице, – это самым строгим логическим путем можно доказать из примера Англии, которая ясно показала, что хлебопашество, как и всякое торговое предприятие, может совершенствоваться только знанием и капиталом. Но где же наш крестьянин возьмет все это? Землю он знает пахать, как пахал ее, я думаю, еще Адам; капитала у него нет для покупки машин.
– У него нет, но у общины он есть, – возразил Плавин.
Абреев при этом окончательно вспыхнул.
– Об общине я равнодушно слышать не могу, – заговорил он прерывающимся от волнения голосом и, видимо, употребляя над собой все усилия, чтобы не сказать чего-нибудь резкого, – эту общину выдумали в Петербурге и навязали ее народу; он ее не любит, тяготится ею, потому что, очень естественно, всякий человек желает иметь прочную собственность и отвечать только за себя!
– Общину выдумали, во-первых, не в Петербурге, – начал ему отвечать в явно насмешливом тоне Плавин, – а скорей в Москве; но и там ее не выдумали, потому что она долгое время существовала у нашего народа, была им любима и охраняема; а то, что вы говорите, как он не любит ее теперь, то это опять только один ваш личный взгляд!
– Видит же бог! – воскликнул Абреев, сделавшийся из пунцового уже бледным. – То, что я вам говорю, это скажет вам в любой деревне каждый мужик, каждая женщина, каждый ребенок!
Плавин на это только пожал плечами и придал такое выражение лицу, которым явно хотел показать, что с человеком, который свои доказательства основывает на божбе, спорить нечего.
– Меня тут-то больше всего ажитирует, – продолжал Абреев, обращаясь уже более к Мари, – что из какой-то модной идеи вам не хотят верить, вас не хотят слушать, когда вы говорите самые святые, самые непреложные истины.
– Я тоже думаю, что община и круговая порука не совсем любимы народом, – проговорила та.
– Ненавидимы, madame, ненавидимы! – воскликнул Абреев. – Вот вы, Павел Михайлыч, – продолжал он, относясь уже к Вихрову, – русский литератор и, как кажется, знаете русский народ, – скажите, правду ли я говорю?
– Ей-богу, не знаю-с! После шестидесятого года почти не видал народа, – отвечал тот уклончиво.
– А я видел-с его!.. Я эти последние три года почти жил с народом! – горячился Абреев, и потом, как бы вспомнив свой обычный светский тон, он вдруг приостановился на некоторое время и прибавил гораздо уже более мягким тоном Мари:
– Pardon, madame!.. Мы, я думаю, наскучили вам нашим спором.
– Напротив, – возразила та.
– Но, во всяком случае, позвольте уже вам пожелать доброго утра, – продолжал он, вставая перед Мари.
Та приветливо с ним раскланялась.
Вихрову Абреев пожал дружески руку и протянул ее также и Плавину.
– А мы с вами все-таки будем спорить всюду и везде! – произнес тот с небольшим оттенком насмешливости.
– Будем-с спорить! – отвечал ему Абреев и уехал.
Плавин некоторое время после того как бы усмехался про себя.
– Отличный господин! – заговорил он, явно разумея под именем господина Абреева. – Но вот приехал сюда и сразу попал в партию крупных землевладельцев.
– Я решительно не знаю, неужели существует такая партия и с какой целью? – спросила Мари.
– Очень сильная даже, – отвечал почти таинственно Плавин и затем, посидев еще некоторое время и сказав будто к слову, что на днях он получил аренду тысяч в восемьдесят, раскланялся и отправился на Невский походить до обеда.
– Отчего ты Абрееву не ответил на его вопрос? – спросила Мари тотчас же, как остались они вдвоем с Вихровым.
– Ну, что тут им отвечать, бог с ними! – произнес он с улыбкою.
– Это два полюса, – продолжала Мари, – один – аристократ, а другой – демократ!
– Не то что аристократ и демократ, – начал Вихров, – а один – военный и с состоянием, а потому консерватор; а другой – штатский и еще добивающийся состояния, а потому радикал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.