Текст книги "Вила Мандалина"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
– Был, – непререкаемо ответил Бане. – Что было, то было. Этого не отнять.
В общем, я-таки уразумел, что он имел в виду.
– Как-то она повстречала меня у устричной фермы, остановила и сказала: «Говорят, ты здорово отделал красавчика Тико?» Совсем неудобно мне стало. «Было дело, – признался я, да только больше не повторится. Слишком он меня презирает». Помню, как она поморщилась, а потом сказала совсем как взрослая. «Прислушайся к моим словам, Слободан, – вишь, назвала меня взрослым именем, – однажды ты увидишь меня в своём доме. Я приду к тебе. Но подождать придётся». Меня, конечно, смех разобрал, но и сердце так сдавило. «Зачем, говорю, смеёшься? Ну, да, ты же Ведрана. Весёлая Ведрана. Так тебе и положено, я и не обижаюсь…»
Ночь облегала нас всё плотнее; крепчал ветер, задувая звёзды. Из-за австрийской крепости вывалились тяжёлые тучи и стали медленно сползать вниз, расходясь на все стороны, как коровы по отаве. В «Нектаре» звякнуло болтающееся в пазах стекло.
– Ведрана – весёлая, – повторил Бане ещё раз. – С ней одной я и был весел. А какое у нас теперь веселье, спрашиваю я тебя? Только то, что разлито по этим флаконам? – и он ногой отшвырнул пустую бутылку из-под «Никшичко», которая с грохотом покатилась на асфальт и замерла, обратив к нам своё дуло.
Теперь мне стал ясен скептицизм капитана Тико относительно Бане, неожиданно открывшийся мне в ту ненастную ночь, о которой уже рассказано, – скептицизм, в который за долгие годы превратилась прямая враждебность, вероятно, бывшая вначале.
– Может, ещё и то, которое дарит солнечный день, – раздался поверх наших голов вкрадчивый голос. – Какая грустная история! Что может быть печальней неразделённой любви?
Мы разом, как по команде, оглянулись на этот голос и увидали перед собой композитора Роберто, которого словно нарочно принесло сюда оплакать судьбу капитана Тико.
– Как ваша кантата, маэстро, – поинтересовался я, вложив в свой голос как можно больше искреннего интереса.
– Я работаю, – скромно отвечал Роберто, и я вспомнил правоту просвещённого екатерининского флотоводца.
– Уверен, что даже и то, что не обрело завершения, настолько грандиозно в своём величии, что уже способно пленять.
– Ах, если бы это было так! – воскликнул Роберто, но в потёмках я не разглядел истинного выражения его лица.
– Ему всё удалось, кроме одного, – задумчиво проговорил Бане, не обращая на Роберто ни малейшего внимания, и снова осенил себя крестом.
– Возьмите это, – и я протянул Роберто недавно сорванный гранат.
Он принял его таким осторожным движением, будто тот был из склеенного тончайшего стекла, вроде ёлочной игрушки, и в любой момент грозил лопнуть в его пальцах, – обеими руками, как святыню.
– Мне кажется, – едва слышно проговорил он, – я вас понял.
Лайнер «The World», сверкая огнями, торжественно покидал бухту. В мире издревле спорят судьба и воля, и до сих пор непонятно, кто возьмёт верх, а ведь мы уже немало прожили под этими небесами.
* * *
В один прекрасный день, направляясь в «Centar», я обратил внимание, что старый капитанский дом Тико забран в строительные леса и начат энергичный ремонт. Вскоре к рабочим на мотоцикле подъехал Мариус со своей Радойкой. Сам он обитал где-то на Речице, там, где крабовая фабрика и заброшенный парк Жупа, где на краю его доживает дом Главка Вероны, столь чуткий к своим секретам.
– Что ты затеял? – спросил я, когда он, заметив меня, на минутку подсел к нашему столику. – Апартаменты, – ответил он деловито.
– Чтобы привести в порядок такую махину, нужна куча денег, – заметил я.
– А то! – согласился Мариус. – Да, старик кое-что оставил. Даром он, что ли, всю жизнь бороздил моря? Так что отделаем здесь всё как надо, – он любовно посмотрел на дом, – и будем пускать туристов. Радойка уйдёт с работы.
Мы с Радойкой переглянулись, словно между нами существовала маленькая, но совсем уж невинная тайна.
– И её перестанет преследовать этот джентльмен со странностями, – сказал я.
Мариус посмотрел на меня удивлённо, а на Радойку подозрительно.
Опасаясь, не обронил ли я чего лишнего, я уточнил:
– Тот старик-франт в вечном поиске мандаринового мороженого… Ну, конечно, ты-то тоже его отлично знаешь.
Радойка продолжала затаённо улыбаться.
– Вон вы о ком, – протянул Мариус. – А чего мне его знать, если это мой другой дед?
– Что ни день, то очередное поступление в копилку моих удивлений, – воскликнул я, оправившись от неожиданности. – Ты меня огорошил. Если доживу до его лет, я претворюсь в его точную копию. Но не выйдут ли из моды соломенные шляпы, возможно ли будет достать хоть одну?
Мариус бросил на меня взгляд, который ясно говорил, что в его понимании до этого и так недалеко.
– А в Москве есть мандариновое мороженое? – поинтересовался он.
– Чего там только нет, – устало ответил я, – но мандаринового не попадалось.
Из пекары, хотя дело шло уже к закрытию, доносился дразнящий запах буреков с характерным ароматом сыра. На пороге в прямоугольнике уютного света возникла фигура хозяйки с увесистым пакетом в руке. Мариус сорвался с места и, захватив буреки, понёсся к дому. Рабочих он нанял из Герцеговины, из Мостара. Мусульмане, свинины они не ели, зато и цен не заламывали.
– Слишком холодными становятся ночи, – с озабоченной важностью заметил он, скоро вернувшись и первым делом заглянув в свою чашку, словно проверяя, не сделал ли я глоток в то время, что он отсутствовал. – Рабочие жалуются, что толком не уснёшь… – И уныло добавил: – Придётся ехать в «KIPS» за обогревателем. Сплошные расходы… Да что вы на меня так смотрите?
– Думаю, – ответил я, – неужели ты такой жадный?
– Жадный? Я? Да ничуть не бывало. Меня отличает та же щедрость, которая помимо всего прочего прославила моего деда. – И, чтобы слова не разошлись с делом, Мариус крикнул официантке нарочито внушительным голосом: – Эй, Мика! Всем мандаринового мороженого!.. За счёт этого господина.
Рус палВ молодости меня отличали два качества, и оба они сослужили мне дурную службу. Первое – ожидание необыкновенной судьбы. Второе – я хотел нравиться людям.
Постыдное происшествие, факт которого обнаружил Мариус, мало поддаётся объяснению и по сию пору, вернее, мало продвинулась разгадка его истинной причины, хотя впоследствии оно было рассмотрено со всех сторон как людьми простомыслящими, так и теми, кто претендовал называться знатоками туманных вопросов.
«Не хочу ни любви, ни почестей, – написала одна неравнодушная женщина в июле 1920 года, когда уходящая Россия, изнемогая, под горящей Каховкой показывала свои последние чудеса. – Что-то цепью за мной волочится, скоро громом начнёт греметь. Как мне хочется, как мне хочется – потихонечку умереть!»
Будь я в своё время поумнее, то охотно бы поставил первую строку этого опуса эпиграфом к своей жизни, однако выяснилось весьма не вовремя, что я честолюбив. Дальнейшее – я имею в виду цепь – было уже следствием, но совестно ставить себе в пример тех последних, ибо наши чудеса больно похожи на чудачества.
* * *
Уж не помню, кто именно, но, если не ошибаюсь, белградец Ненад уверил меня в том, что на дубе, стоящем на самом краю Станкиного участка, обитают «соньки». По его словам выходило, что это такие милые зверьки, похожие на белок, и действительно по ночам из непроницаемой дубовой кроны раздавались их писклявые крики. И когда в темноте я выходил на террасу выкурить сигарету и лишний раз бросить взгляд на залив, а «соньки» под самым моим носом сновали по силовому кабелю, это вызывало во мне умиление. Но в тот день я приметил дыру, неизвестно откуда взявшуюся в нижнем углу москитной сетки окна третьего этажа, выходившего на террасу, за которую зацепился колючий и прочный отросток богомилы.
Поднявшись на третий этаж, я обнаружил там характерные катышки крысиного помёта, в зерно разделанный пенопласт и клочья полиэтиленовых пакетов, где хранились инструменты. Безуспешно поискав виновников этого разгрома, я наскоро прибрался и, так и не заделав дыру, даже и окно оставил открытым. По причине всепроникающей сырости у местных жителей в обычае бороться с ней, надолго распахивая окна, пролагая путь солнечному теплу. Я подумал, что крысы просто заглянули поживиться и ушли тем же путём, каким сюда проникли. Кроме того, мне представлялось, что уборкой я навёл такого шороху, что отвадил их навсегда.
Как раз выдалось время перечитать Буслаева. Фёдор Иванович писал, что цельность духовной жизни, отличавшая раннее бытие народов, не могла не отразиться в слове, и поэтому всего нагляднее определяется и объясняется самим языком: одними и теми же словами в нём выражаются понятия: говорить и думать; говорить и делать; делать, петь и чародействовать; говорить и судить; говорить и заклинать; говорить, петь, чародействовать и лечить; говорить, видеть и знать; говорить и ведать, решать, управлять.
«Однако же, – писал далее Буслаев, – по мере образования, народ всё более нарушает нераздельное сочетание слова с мыслью, становится выше слова, употребляет его только как орудие для передачи мысли и часто придаёт ему иное значение, не столько соответствующее его грамматическому корню, сколько степени умственного и нравственного образования своего…»
Тут-то наверху что-то и звякнуло, и в эту ночь мне не суждено было узнать, какие же результаты, по мнению Фёдора Ивановича, воспоследовали для народа в результате этого неизбежного развития умственного движения, пожал ли он плоды благие и не было ли в них губительных червоточин?
Я уставился в потолок, всё ещё надеясь, что испытал всего лишь слуховую галлюцинацию. Уже потом я подумал, как много жизней унесли такие вот малодушные надежды. С минуту всё было тихо, и я опять было взялся за книгу, но звуки, уже более отчётливые, повторились. Значит, они опять туда пробрались.
Раздосадованный, я неохотно поднялся с кровати, а книгу в раскрытом виде положил страницами вниз. Мне снова пришлось брать в руку щётку и тащиться наверх. Выгнать их казалось мне пустяковым делом, ан вышло хуже некуда. Казалось, стоит мне появиться и строго сказать «кыш!» да ещё постучать щёткой по особенно гремучим предметам, как крысы в ужасе шмыгнут за порог.
Конечно, к моему появлению они надёжно попрятались. Тем не менее я разговаривал с ними, убеждая покинуть дом и гарантируя свободный проход, корчил из себя Гамельнского крысолова, но всё было напрасно: уходить они не желали и прятались всё глубже, всё изощрённей. Простое слово, о всемогуществе которого всего лишь несколько минут назад читал я у Буслаева, не действовало на них, они не желали ему внимать, отвергали его, и мне закралась мысль, а в самом ли деле это крысы, а не люди, притворившиеся ими, вроде моих «вечерних посетителей». Ведь по большому счёту Марсель Карне это и подразумевал.
И сам я не заметил как, а благодушие во мне сменилось раздражением. Это раздражение, в сущности, и погубило всех нас: с ужасом, но и не без нарастающей страсти, я ощутил в себе всё возрастающий азарт первобытного охотника, безжалостность двуногого хищника.
Я решительно взбаламутил их мирок, мне удалось зацепить одну из них, и несколькими ударами я с ней покончил, что не обошлось без конвульсий. Плитка окрасилась кровью.
Вторая заставила поиграть в прятки. Помню, как в этой мрачной чуткой тишине сквозь моё учащённое дыхание пробивался стук сердца. Озираясь, я медленно и бесшумно поворачивался на месте, готовый нанести удар, едва это станет возможно. Чтобы не спугнуть её, я дышал ртом, гадая, где она притаилась.
Ступая как можно тише, я подошёл к кровати и резким движением сдернул подушку. Там она и сидела, и только удивила меня тем, что не прянула вниз, а оставалась неподвижной. Я согнал её, а она, лишённая возможности избрать путь к осмысленному отступлению к очередному укрытию, позволила загнать себя в угол. Досадуя на её глупость, ведь дверь так и была нараспашку, я испытал спазм тоскливого ужаса. Бессильный к какому-то другому решению, там я нанёс точный удар и оглушил её. Мне ещё казалось возможным сохранить ей существование. Даром что возлюбленный её лежал бездыханным, оказавшийся не в состоянии защитить свою подругу, – пусть живёт, не я дарил ей жизнь. Пусть живёт одна, живу же и я один. Она сидела неподвижно, и я попытался поднять её за хвост и попросту перебросить через порог, захлопнув дверь, но тут дрожь пробежала по её серо-рыжему тельцу, и мне стало ясно, что я повредил ей позвоночник.
Из состояния ярости меня швырнуло в горючее раскаяние. У меня сжалось сердце. Совершенно уже бредовые мысли полезли мне в голову: быть может, я отпою её молоком и заменю ей убитого жениха. Да, мы поженимся и станем жить в этом доме: я, она и камелия, но камелия, всё же, снаружи.
Но поправимого уже ничего не было. Спастика повторилась ещё несколько раз. Я стоял над ней и, наверное, казался ей великаном.
А в глазах её стояло покорное ожидание. В этом выражении отсутствовал страх, а было признание моего права на то, что я собирался сделать. Ну что ж, если так, подумал я… И покончил с ней одним ударом. Ухватив их за хвосты, с площадки перед дверью я зашвырнул их через проулок в заросли, в уверенности, что свежие тушки тут же сделаются добычей окрестных котов.
* * *
После того, что я сделал, мне сразу показалось, что добра не будет. О том, чтобы вернуться к книге, ожидавшей меня на кровати в позе распластанной птицы, не могло быть и речи.
Я вспомнил про дырку, про ведущую туда ветку богомилы и сломил её голыми руками, оставив висеть и сохнуть, и спустился вниз, где в прохладе стояли бутылки.
Слабые, никчёмные люди так поступают, кого порок избрал в число своих жалких игрушек, однако я давно уже не претендовал на что-то большее.
Не помню, сколько я спал, точнее, провёл в забытьи, но поднялся ровно в половине седьмого, а «Нектар» открывался в семь. Минут пятнадцать мне пришлось ждать на бетонной лавке, которую я скорей не нашёл, а нащупал. Такого тумана в Боке видеть мне ещё не приходилось.
Со стороны «Врмаца» туман раздвинули чьи-то горящие глаза, оказавшиеся включёнными автомобильными фарами, и я точно узрел рыбу в мутной воде, – это муж-таксист подвёз к «Нектару» жену Снежану, которая иногда подменяла здесь Бьянку в качестве продавца.
Едва повернулся ключ в холодильнике, я мгновенно выхватил оттуда две спасительные банки «Оленёнка» и унёс в белое безмолвие по направлению лавки. Ощутив прилив сил, я немедля вернулся к холодильнику. Выпивая одну, я тут же отправлялся за следующей. И скоро столь простыми средствами я нагнал на себя небывалое облегчение. Я погрузился в состояние, которого мне ни разу не приходилось испытывать. Вот это был настоящий «переход»! Я признался себе легко и в полном спокойствии, что наступили тёмные и неподвижные времена, припомнил все годы, как наблюдал за их появлением, сперва скептично, потом беспечно, потом съёжившись от липкого страха; отдал себе отчёт, что я не желаю оставаться в мире, где люди не понимают слов, которыми я был пронизан с детства и ими призван был священнодействовать, где слова эти поставлены ни во что скоморохами в красно-белых колпаках от Bosco Di Ciliegi, где стыдно жить не столько из-за них, сколько из-за себя, из-за собственной немощи. И если один популярный исполнитель уверял своих поклонников, что он не сдастся без боя, то мы в подавляющем большинстве сдались ещё до его начала, вот поэтому он и не наступал.
Всё просто, сказал бы Кеша и пожал бы своими совсем не атлетическими плечами. Я не хотел никого убивать и готовился проститься с миром в полном сознании. Это ли не счастье? И эти окутанные туманом мгновения показались мне до такой степени подлинными, что вся моя жизнь, которую я так наивно принимал всерьёз, за цели которой так дорого платил, с непреложной ясностью представилась мне сущим недоразумением, ошибкой, помрачением. Я просто не понял, что угодил в такие времена, когда подобное поведение быстрей всего подводит к гибели. Зато уж теперь понимание было полное.
Если рай действительно существовал, то мне казалось, что он должен выглядеть именно так, и к чёрту всех на свете гурий.
Совершенно нежданно вспомнилась последняя строфа вервища моего Случевского, но я не стану её здесь цитировать. Если кому интересно, пусть посмотрит сам. Сейчас это проще простого.
Мне вздумалось заплатить ещё за полуторалитровую бутылку местного «Шардоне», закупоренную сжатой железной пробкой, как у нас закупоривают пиво или лимонад. Эту ёмкость, в обычном состоянии внушившую бы мне почтительный страх, я без околичностей осушил в два присеста. Странное дело, эффект получился обратный. Только тогда я почувствовал какой-то позыв, какое-то разумное побуждение убираться отсюда.
В течение этого почти неподвижного времени едва-едва стали проступать очертания предметов, но столь шаткие и размытые, что казались декорацией подземного мира.
Даже обратно я шёл словно на ощупь, раздвигая завалы влажной ваты, и дома, замершие по правую руку, выступали робкими привидениями. Всё это напоминало заваленный снегом, скованный морозом зимний лес. Я уже насытился Случевским и перешёл к Анненскому: «Ну вот… и огонь потушили, а я умираю в дыму». Туман, оседая в гортани, и впрямь отдалённо напоминает привкус гари.
* * *
Мне бы просто поспать, и, весьма вероятно, просветлевшие остатки сознания поспешили бы мне на помощь, но тут туман стал рассеиваться, словно явился кто-то огромный и стал энергично рвать его плотное единство, разбрасывая бесформенные куски по разным углам залива. Зачарованный этим зрелищем, я так и остался сидеть на плетёном стуле, возбуждая чувства дальнейшими возлияниями. Желание прилечь пропало; мне стало жаль этого солнечного утра, одного из последних во Врдоле той осенью, и я отправился разглядеть его во всех подробностях. Я решил дойти до самых Вериг, а возможно, и дальше по Ядранской дороге, делая остановки во всех местах, которые найду уютными для себя. При въезде во Врдолу чередой шли конобы, и провести день у воды было заманчиво, ведь, как сказано в третьей руне «Калевалы», «всех лекарств вода старее».
Шатаясь, я шагал по дороге, сочиняя свой манифест. Да будет всем известно, что я милосерд. Мягкосердечен и милосерд, и ещё приветлив, незлобив, и по этой причине я готовился улыбаться каждому встреченному мной человеку, но навстречу никто не попался.
Идти мне пришлось недолго. На повороте к дому Антоне двое ребят приводили в порядок плодовые деревья, и я прицепился к ним с предложением помощи. Мне очень хотелось быть хорошим, потрудиться на славу – ведь люди должны помогать друг другу, – а потом угостить своих новых товарищей и пообщаться от души.
Одного я знал, но близко знаком не был. Второго и вовсе видел впервые. Они приветливо улыбались, не представляя себе, как от меня отвязаться, но это им не удавалось.
В конце концов я просто вынудил их уступить моим неотвязчивым настояниям, и они, в надежде, что этим дело и кончится, указали мне на кучу срезанных веток и предложили убрать их.
Обычно срезанные части любой растительности в Боке принято складывать по сторонам мусорных контейнеров. Я, подхватив ветки, так было и поступил, но ребята что-то закричали мне вслед, а я не расслышал и обернулся, решив, что делаю что-то неправильно. В ту секунду ноги мои находились уже в двух шагах от низкого парапета, концы веток, которые я держал перед собой, охватив руками, закрывали лицо и мешали обзору. Я двинулся дальше, и тут же за моей спиной раздались крики ужаса. Но почва уже ушла из-под ног, и я летел куда-то с улыбкой на устах. Видимо, от первого же соприкосновения с чем-то твёрдым я сразу лишился сознания и теперь летел в темноту к своей хвостатой невесте. Смутно припоминаю следующую мысль: что я решил не дожидаться Страшного суда, а явиться туда загодя, дабы разом оправдаться во всех своих прегрешениях, и в последнем в особенности.
* * *
Боли я не чувствовал, потому что врачи предусмотрительно ввели мне такие препараты, которые тут же погрузили меня в мир галлюцинаций. Описывать их – значит тратить слова понапрасну, ибо ни моей природы, ни тайны жизни они мне не открыли. После пяти дней реанимации, о которых могу сказать только навязчивыми образами, возникшими под действием лекарств, я из подземелья, казавшегося мне мрачным узилищем, был поднят на свет, то есть в палату. Там было окно и по странному закону преломления отражений, которому я не могу дать компетентное объяснение, на стекле я видел возвышающийся полукруг огней, которыми с наступлением темноты подсвечивали верки крепости Сан Джованни.
По счастью, Юра с женой приняли во мне самое горячее участие, и благодаря их усилиям через несколько дней я был перевезён в свой дом, уложен на кровать и снабжён средствами гигиены. Доктор сказал, что я поднимусь на ноги ровно через четырнадцать дней – именно за такой срок сломанные рёбра схватываются настолько, что позволяют сделать первый шаг. В сиделки мне наняли санитарку из больницы по имени Грубэна, что обманчиво для русского слуха и вопреки звучанию значило «нежная». Надо отдать должное и её деликатным заботам. Несколько раз с говяжьим бульоном заходила Станка, Драгана приносила сок диких гранатов, Бане подолгу просиживал у моего изголовья и изредка начинал твердить одно и то же заклинание: «Полако, полако», что означает «понемногу». В общем, я оказался окружён деятельным участием, на которое почему-то и не смел рассчитывать. Все приходящие скорбно смотрели на меня, качали головами, как когда-то смотрели на камелию, ожидая её вещего слова, и все как один тихонько приговаривали: «Божья воля». По мнению, которого придерживались абсолютно все, шансов у меня не было, и налицо было очередное чудо.
Одним из первых явился Антоне, он-то и рассказал, как было дело. Сначала я упал на карниз стены, который отбросил меня чуть дальше от берега. В этом месте из галечного дна восстают острые скальные выступы, но по счастливой траектории падения голова моя их миновала, втиснувшись строго между ними.
– Кроме того, – сказал ещё Антоне, – был прилив, и это тоже тебя спасло. Всё-таки ты упал в воду, хотя и мелкую, но не на голые камни. – Но кто этот парень, который меня спас? – спросил я.
– Василий, мой племянник, – с гордостью пояснил Антоне, и здесь было чем гордиться.
Оказалось, что Василий был сыном сестры Антоне, и приехал к дяде всего за неделю до трагического происшествия. Крещён, в отличие от Антоне, он был в православную веру, и это Антоне отметил особенно, видимо, желая сделать мне приятное.
Едва я оказался в заливе, он бросился вниз, добрёл до моего бездыханного тела и вытащил на бетонную отмостку под злополучной стеной. Если бы он стал делать мне искусственное дыхание, давя на грудь, это по причине сломанных рёбер и перелома грудной кости мгновенно бы меня добило. Однако каким-то наитием вместо этого он постарался разжать мне зубы, что, как сказал Антоне, далось с трудом. Оказалось, что язык завалился в гортань и перекрыл дыхание. Словом, жизни во мне оставалось всего-то несколько минут. Василий пальцем вытащил язык, и тут я вздохнул, – и Антоне c трогательной добросовестностью невольного актёра показал, как именно организм это сделал.
* * *
Во время этого лежания окно тоже играло одну из самых важных ролей: я курил, поэтому створка была открыта и в таком положении отражала противоположный склон с австрийской крепостью. Глядя туда, я вспоминал рассказы Бане про похороненного там древнего певца, и с завистью думал, как просто и безусловно жилось ему на свете.
Когда долго находишься в относительной неподвижности, всегда найдётся о чём подумать. Ничего другого, по большому счёту, и не остаётся. Спешки нет. Мысли приходят, как спокойные волны, или как гости, представляющиеся царственной особе: пока она не соблаговолит отпустить их, так и стоять им пред нею хоть на одной ноге.
Время от времени я опять обращался к Буслаеву, но читать вдумчиво было ещё тяжело: «Хотя древнейшая словесность всякого народа имеет характер по преимуществу поэтический, однако обнимает не одну только художественную деятельность, но бывает общим и нераздельным выражением всех его понятий и убеждений… Как слово есть вместе с тем и действие, поступок человека, так и поэзия получает название от понятия о деле… В языческие времена поэт почитался человеком знающим, мудрейшим, потому и назывался вещим, а следовательно, был вместе и чародеем, точно так, как прилагательное вещий образует от себя в сербском существительное вjештац – колдун… Язык так сильно проникнут стариною, что даже отдельное речение могло возбуждать в фантазии народа целый ряд представлений, в которые он облекал свои понятия. Поэтому внешняя форма была существенной частью эпической мысли, с которой стояла она в таком нераздельном единстве, что даже возникала и образовывалась в одно и то же время. Составление отдельного слова зависело от поверья, и поверье, в свою очередь, поддерживалось словом, которому оно давало первоначальное происхождение. Столь очевидной, совершеннейшей гармонии идеи с формой история литературы нигде более указать не может».
Мне-то давно это было ясно, для чего и пишу эти строки. И как только литература выделилась в отдельную дисциплину, начался её последний поход. И был он прославлен многими битвами на Аркольских мостах, но закончилось всё равно святой Еленой.
Может и правда, что дробление мира – единственный путь к андрогинности? Но если уж куда повела одна дорога, то обязательно возникнет и другая, хотя бы и окольная: ведь хитроумен и изворотлив человек, даже если и не знает толком, куда идёт.
* * *
Моё лежание пришлось на тревожные дни референдума о вступлении Черногории в НАТО, который расколол нацию на две небывало равные половины. Дошло до того, что на столичных улицах народ вступил в рукопашную, и слухи об этом доходили в тихую Боку. Антоне, смотревший телевизор, снабжал меня самыми жуткими подробностями этой бойни.
Сомнений нет, что Черногория в её нынешних границах создана кровью русского солдата, но для чего тогда было всеми средствами укреплять её суверенитет? Не проще ли было принять черногорцев в подданство, чего, собственно, сами они и желали? А сейчас это получается уже какое-то заложничество. Меняются времена, а вместе с ними и понятия. Как там говорил Алексей Артамонович? «Прошли времена, когда один человек мог быть или свободным родичем, или рабом. Таким образом, основа перестала обозначать исключительно холст, расположенный на ткацком станке, под дружбой стали понимать нечто большее, чем простую обязанность, налагаемую обычаем гостеприимства; в благородстве увидели красоту божественного характера, возвышенность души, а не просто факт рождения от свободных матери и отца. Добро должно было стать бескорыстным, оно им и стало. Те солдаты, что пали под Плевной, мало думали о геополитических выгодах, да и тот прославленный генерал, водивший их умирать, тоже думал совсем о другом: ими двигала мука сердечная, а это чувство возвышенное».
Какое бы сравнение тут подобрать? Разве вот это: ну как внушить женщине любовь, если выбор её не в вашу пользу? А мы всё обижаемся, что от нас уходят лучшие друзья.
* * *
Всё исполнилось по докторскому прогнозу: на четырнадцатый день я, ухватившись за эластичный жгут, привязанный к спинке кровати, сначала сел, свесив ноги, а потом, поддерживаемый Грубэной, сделал два шага до стула и опустился на него.
Каждые новые сутки дарили мне десяток лишних шагов, амплитуда движений расширялась, и пришло время, когда я смог спускаться с террасы на площадку двора и прогуливаться там. Я доходил до декоративной стенки, которой кончались золотые метры Слободанки, чей дом всё ещё продавался, и до границы своих, пресекаемых проулком. Каждый раз, когда я оказывался в этой точке, возникал соблазн спуститься вниз к дороге и дальше к воде залива, но спуск был слишком крут, и раз за разом я отступался.
Грубэна да и все окружающие только умилялись, глядя на мои успехи, но знали бы они, что за лютые звери грызут мои внутренности. Болезненное и беспомощное состояние тела передалось и духу.
Так я и бродил по неширокой забетонированной площадке, вращаясь среди знакомых видов: черепичной крыши белградского пенсионера Ненада, зелёными насаждениями, величавым Станкиным дубом да фрагментом мраморной виллы «Мария» чуть ниже. И глядя на этот прекрасный дом, мне вспоминалась наша рыбалка с его хозяином и его отнюдь не праздный вопрос: «В Facebook они гордо величают себя либералами. Но в чём же здесь либерализм: в образе мыслей или всё-таки в образе действий?»
Слово «либерализм», понятно, здесь контекстное, и замени его любым другим, хоть отдалённо претендующим на то, чтобы обозначить собой направление общественной мысли, это не снимет вопроса.
Да, немало было людей, которые понимали всё или почти всё, что с нами происходит, но слишком мало было тех, кто решился бы на какие-то действия. Мартин Лютер со своим молотком и последователь великого старца Вассиан Патрикеев со своим нестяжательством казались гигантами на фоне гигантских яхт, ежедневно посещавших залив, словно делая ему одолжение.
Вспоминал я с не меньшим жаром и наши давешние беседы с Алексеем Артамоновичем: «У Бунина есть стихотворение «Слово» – ну, вы, конечно, помните: «Молчат гробницы, мумии и кости, – Лишь слову жизнь дана: Из древней тьмы на мировом погосте звучат лишь Письмена». Так это или не так, но над «Словом» смеются, а «Жизнью Арсеньева» восторгаются. Ну не парадокс ли, милый вы мой? Все хотят получать удовольствие, но забыли напрочь, что слово – это ещё и мука, и что мука бывает и сладкой… А Гумилёв с его словом? Это же трагедия! Многие из образованной публики способны припомнить начало благовествования от Иоанна: «В начале было Слово», но им кажется, этого довольно. Но попроси любого из них объяснить, что именно это значит, вас примут за идиота. А почему? Потому что сами не знают… Если б Гумилёв написал только одно, только одно-единственное это своё стихотворение, я имею в виду «Слово», этого уже было бы достаточно для того, чтобы поставить ему памятник, и даже неважно, где. Хоть в самом затрапезном углу нашей горе-монархии. Укажите место на карте с закрытыми глазами – и всё угадаете…»
В такого рода раздумьях, перемежающихся телесными страданиями, текли мои дни, и наконец подошло время вылета. Бока ласкала меня напоследок: стояла относительно тёплая сухая и даже солнечная погода, не доставлявшая хлопот с дождём, и только ночами выстужало по-настоящему, но я уже с грехом пополам управлялся с печкой. И глядя на однообразную пляску огня за закопчённым жаростойким стеклом, я мысленно повторял за многими людьми: «Слишком холодные ночи», и поминал Гейне, который терпеть не мог того француза, который запустил в мир крылатую фразу: «Слова созданы для того, чтобы скрывать наши мысли».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.