Текст книги "Вила Мандалина"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
Словом, так мы и зажили: я, тётя Таня с Володей и наглухо закрытая металлическая дверь третьей квартиры. А на подходах к нашим пенатам покой и безопасность обеспечивали Гиви и Моторола. С ними я свыкся быстро. Мёртвые, они никому уже не принесут зла. И если суждено им ещё немного покрасоваться, то пусть уж висят здесь, ибо здесь их никто не видит и ореол их ни на кого, кроме Володи, воздействия не имеет.
Но тут произошло событие, которое в нашем масштабе затмило все прочие и разом положило конец и Мотороле, и Гиви, и всем возможным претендентам на их лавры. Подающая надежды ученица Андрияки сделала портрет тёти Тани, нарядив её в крестьянский костюм и посадив ей на руки рыжего петуха. Андрияка затеял в Манеже выставку работ своей школы, и портрет тёти Тани занял там не последнее из почётных мест.
Более того, по окончании выставки один из поездов метро, сновавших как раз на нашей ветке, был украшен копиями работ, которые её составляли.
В Манеж я не пошёл, а вот состав обещал отыскать и прокатиться на нём.
Подобный поезд уже был, он был посвящён Дню Победы и ходил по зелёной ветке. Вагоны снаружи были украшены кадрами из советских фильмов про войну, а внутри на свободных панелях размещались весьма содержательные тексты, рассказывающие о той или иной операции и об общем ходе военных действий.
Наконец тёте Тане сделали копию её портрета, и участь Моторолы, как я уже сказал, была решена ещё раз и уже окончательно. Тётя Таня решила, чтобы портрет с петухом занял место фотографий донбасских кондотьеров. С сыном у них были на этот счёт препирательства, однако тщеславие тёти Тани восторжествовало над идеалами младшего поколения даже быстрее, чем я ожидал: Моторола, Гиви и сам Володя в камуфляже переехали в его комнату, а гостей нашего этажа отныне встречала крестьянка и петух.
Томные, сибаритствующие коты по-прежнему расцвечивали пятый этаж, расположившись на полотнах в сладострастных позах, и по-прежнему стена седьмого хранила монотонное целомудрие: я толком не знал, кто проживал на этом этаже, но в конце концов решил, что люди это чёрствые, холодные и, видимо, совершенно равнодушные как к искусству, так и к политике и животному миру. Как тут ни глянь, а самовыражение оставалось им чуждо.
* * *
Уже бесповоротно повернуло на зиму, но выдался один удивительно ясный день. Солнце напоследок тешилось на золочёных ковриках из нападавших листьев, разумеется, там, где они были, а остаток дня длинные его полосы, точно забытые обрезки труб, лежали между редких древесных стволов, и студёный воздух напомнил мне те грозные объявления о сдаче ключей, которые под занавес развесили для нерадивцев в нашем старом доме.
Как оказалось, не одного меня удручал вид, открывавшийся из тех окон, которые выходили на детский сад. Я уже не помню, откуда появился в нашем старом доме дядя Слава, приблизительно помню только, когда. Уже тогда дядя Слава был пенсионером. Он жил на первом этаже и всё время, свободное от дачных хлопот, с не меньшей страстностью отдавал скромному палисаднику.
На новом месте наши квартиры оказались смежными, только в разных подъездах, и однажды, к моей неописуемой радости, напротив своего окна через обводную дорожку в октябре дядя Слава высадил две небольшие липки и непременный в наших широтах клён.
Довольно скоро у саженцев высадился десант из сотрудников «Металлиста», к которому примкнул даже участковый уполномоченный. Участковый «довёл» до дяди Славы, что на прилегающей к строениям территории самовольные посадки запрещены, и даже сослался на статью недавно принятого подзаконного акта. Прозвучали намёки и на какую-то незаконную коммерческую деятельность. «Липы не плодоносят», – простодушно возразил дядя Слава. «Тень можно продать», – авторитетно заявил лейтенант. Наверное, в школах полиции ввели новый предмет. Тут дошло и до благодушного дяди Славы. «Ну это вы хватанули», – только и выговорил он и благоразумно замкнул свои уста.
Обязав дядю Славу убрать саженцы, должностные лица составили протокол и удалились. Но дядя Слава плюнул им вслед и, по своему обыкновению, отправился на дачу. Шло уже на зиму, саженцы никто больше не тревожил, и дело казалось забытым. И вот теперь, поглядывая в окно, я искренне желал маленьким деревьям пустить корни, пережить холода и усладить нас видом первой зелени. С себя же я взял слово «невозвратное», что, как кое-кому известно, столь же крепко и вовеки нерушимо, как тот всем известный «горючий латырь-камень», при первой же возможности, которую подарит климат, по мере сил подхватить почин своего соседа.
* * *
Помня наказ тёти Тани, я, выезжая куда-нибудь в центр, честно высматривал состав Андрияки, и однажды он мне-таки попался. Я стоял в середине платформы, так что тётя Таня с петухом в руках на борту одного из вагонов, поравнявшись со мной, поплыла к табло, а я, лавируя между людьми, бросился за ней. Итак, я возвращался домой в вагоне, отмеченном знакомыми чертами, и, хотя и не имел возможности его лицезреть, испытывал воодушевление, которое подарило мне такую мысль: вы только подумайте: стальная гусеница с умопомрачительной скоростью несётся в толще земли!
* * *
Как-то уже в конце октября я сидел за столом и, поглядывая в окно на резвящуюся детвору, излагал свои мысли по поводу солидного юбилея известного писателя. Статья не терпела отлагательств, так как должна была появиться в первом номере одного из литературных журналов. Чудом было уже и то, что я выторговал себе несколько лишних дней, которые, надо сказать, задерживали общий процесс если не технически, то психологически.
Тут-то и раздался дверной звонок, задуманный разработчиками в виде какой-то мягкой трели, но мне она напоминала звук сверла, входящего в стену, только искажённый дурной эстетикой.
Перед дверью стояла женщина средних лет, одетая дорого и со вкусом.
– Здравствуйте, – поздоровалась она и представилась, указав на смежную квартиру: – Я ваша соседка.
– Вот как! – сказал я с облегчением, ибо любая определённость его приносит. – Очень, очень приятно. Надеюсь, ничего не стряслось?
Должен сказать, после этого признания я разглядывал её с любопытством, насколько то дозволяли приличия.
– Наверное, вы из тридцатого дома, – предположил я, – потому что я вас как будто не знаю.
– Да, я из тридцатого. Всё лето была в отлучке и до сих пор здесь одной ногой. Летом тут управились без меня, надеюсь, не очень вам докучали… Я, собственно, вот по какому вопросу. Слушайте, а что за мазня висит у лифта? Кто её повесил? Как вы это терпите?
Я осторожно возразил, что не вижу ничего раздражающего в портрете тёти Тани, а подбирая слова, подумал: «Знала бы ты, чем мы тут пробавлялись до рыжего петуха, бежала бы без оглядки». Хотя как знать? У женщин встречаются странные симпатии. Видимо, эта мысль непроизвольно породила испытующий взгляд, который моя посетительница почувствовала и отстранилась, не зная, как его трактовать, но я, как римский сенатор, успокоил её поднятием руки, обращённой к ней честной дланью.
Итак, я ручался, что нам повезло с соседями, которые мне отлично известны и с которыми на старом месте мы прожили несколько десятилетий без каких бы то ни было эксцессов, и что тётя Таня по совокупности многих причин, включая и почтенный возраст, вполне имеет право на это невинное утешение, и что, возможно, нам стоит уважить и талант, проявленный шестнадцатилетней девочкой, ученицей Андрияки, захваченной обаянием этнографической культуры.
Когда прозвучали последние слова, соседка скривила рот, что несколько сблизило нас во времени.
– Вы живёте один? – поинтересовалась она, и голова её инстинктивно подалась в сторону, прокладывая взгляду путь за моё плечо во внутренность квартиры, в надежде увидеть выпорхнувшую из ванной непозволительно юную нимфу, возможно, ученицу Андрияки, обмотанную махровым полотенцем.
Я, по-прежнему невозмутимый, отвечал, что в том буквальном, материальном понимании и в понимании коммунальном, которое в нашем случае представлено управляющей компанией «Металлист», я живу один, но что иногда меня посещают гости иных субстанций, то ли музы, то ли вилы, а то забредает порой сам Марко Кральевич, которому тоже одиноко и не с кем пропустить стаканчик, а конь его Шарц уже стар и больше не помощник в таких делах.
И в это мгновенье мне показалось, что я вспомнил то слово, которым одарила меня Бела Вила, но тотчас забыл. И я осознал, что, наверное, мне вовсе незачем его помнить – достаточно знать, что оно прозвучало.
Странное дело, уловив эту сумасшедшинку, соседка совершенно успокоилась на мой счёт и только сказала:
– Петух… Но почему он рыжий? Это так раздражает. Надо с этим что-то делать.
К этому моменту мне уже отчаянно хотелось, чтобы на звук наших голосов из своей пещеры выкатился мятый Володя со словами: «Братуха, напугай-ка сигаретой», потому что такое действо мгновенно расставило бы всё по своим местам, но Володя, видимо, отдыхал.
– Вы бы предпочли чёрного? – усмехнулся я.
– Я бы предпочла Марке, – просто сказала соседка.
Это меня обездвижило. Марке был одним из самых моих любимых художников, и часто, заходя на сайт artnet.сом, я любовался его малоизвестными работами, которые ждали своего покупателя. Особенно мне нравился холст под названием «Нотр-Дам в утренней дымке», но стоимость его превышала 60 тысяч евро и единственный способ обладать им заключался в том, чтобы распрощаться с домом во Врдоле.
* * *
В скором времени после этого разговора я сфотографировал портрет тёти Тани и отправил его Алексею Артамоновичу электронной почтой с просьбой хоть какого-то комментария, вкратце изложив суть дела.
«Костюм сборный, – отвечал мне Алексей Артамонович, – понёва как будто рязанская, кичка ярославская, словом, с бору по сосенке. Стилизация, подобие. Но вы скажите этой взыскательной особе, что крестьянка одета в традиционный костюм Тобольской губернии конца XVIII столетия и вот-вот запоёт песню «Где девки шли, сарафанами трясли, там рожь густа, умолотиста», и если вы не смиритесь, то она будет петь её бесконечно».
Такой ответ, одновременно решительный и мудрый, мне понравился, и я приберёг его для очередной встречи с соседкой, которая, конечно, рано или поздно должна была состояться. «Особа», как выразился Алексей Артамонович, показалась мне немного взбалмошной, однако, сказать по правде, я был рад, что наш этаж, опять же по выражению профессора, наконец довоплотился.
Осень в ФиолентеЗанялся спокойный осенний день, природа, если можно так назвать те жалкие остатки, уцелевшие после разрушения и стройки, углубилась в себя, ведь часть, даже отторгнутая от целого, продолжает жить его законами.
К тому же небо было как и прежде – одно на всех. Всё располагало к тихому раздумью за чашкой кофе, которое вполне могло набрести на какую-нибудь удивительную мысль, и такая мысль даже забрезжила в моём сознании, и я даже приготовился её записать, не зная ещё хорошенько, мысль ли это народная, или семейная, или прямо уже андрогинная.
Мне хотелось написать, что и грядущий андрогин не обойдётся без ощущения тайны жизни, чтобы пребыть свой век в согласии с миром, что и он сотворит кумира, а потом создаст Бога, а не то я испытывал порывы бросить марать бумагу и пустить все эти мысли по ветру, авось куда-нибудь доберутся, и отдаться чему-то более стоящему.
Я представил Врдолу и свой дом. Нехитрая дорога от аэропорта вдоль пенного залива проделана. Вот я уже во дворе и чуть снизу смотрю на здание. А он и не знает, что я уже здесь, и продолжает спать под приспущенными коричневыми жалюзи и под присмотром моей маленькой воспитанницы, гордо горящей в сером полудне своими красными клипсами.
И я испытал непреодолимое желание немедленно бросить всё, даже и просветительский центр «Архэ», и очутиться во Врдоле. «Врдола, Врдола, Врдолушка, – пропел я шёпотом, – дорогая ты моя дальняя сторонушка».
Но вот негромко звякнут ключи, и очи его радостно распахнутся, деловито побежит в систему стылая вода, рулон маркизы с зеленоватыми потёками, которые не берёт уже ни одно моющее средство, медленно поползёт к заливу над мокрой террасой, густо усыпанной розовыми лепестками цветов богомилы…
А потом я запалю огонь – именно так: запалю огонь. Медицинские бюллетени, кипу которых я прихватил из контейнера у «Дома здравия» в Тивате, конечно, отсырели. Колоть лучину не стоило бы по той же причине. Но я пойду в пекару, надо же будет купить хлеба. Его укладывают в промасленные бумажные пакеты, и такая упаковка занимается сразу. Понемногу огонь разгорится. Так мы и будем сидеть друг напротив друга и делиться новостями. Спору нет, у него они намного ярче, хотя и однообразнее. Мои же, уступив первенство в красках, стремительно теряли и сильную сторону, и, боюсь, не по моей вине.
Именно здесь мерзкая трель дверного звонка оборвала нить моей грёзы, как ножницы для разделки гуся полоумной домохозяйки жизнь промышленного альпиниста.
Можно сказать, я очутился лицом к лицу с небольшой толпой решительно настроенных женщин. Целью визита оказалось убедить меня поставить свою подпись под петицией за смену управляющей компании. Женщины уверяли, что «Металлист» безбожно нас обкрадывает, и подкрепляли свои претензии безупречными расчётами. Но и помимо этого к «Металлисту» накопилось изрядное количество претензий. Не то чтобы я не считал несколько сот рублей деньгами, однако машины, которыми в мгновение ока загромоздили двор, в последнюю очередь подразумевали столь щепетильную заботу о помянутых сотнях. С другой стороны, социологи с мировыми именами убеждают нас, что именно такими мелочами слагаются подлинно незыблемые состояния. Но это, по-моему, главным образом в протестантских странах.
В общем, даже из солидарности с соседями я не разделял гнева против «Металлиста» и не склонен был его демонизировать. Стекло фрамуги мне давно заменили, и, как ни странно, думаю, именно потому, что особо я им этим не докучал.
А ведь в нашем доме считалось всего-то сорок восемь квартир. И вот не прошло и полугода, как это воистину жалкое число разбилось вдребезги на партии, фракции и ещё более мелкие группы по интересам. Не секрет, что многие из ныне живущих готовы радикально поменять нашу общественную жизнь. Но вынужден признать, что, пока творится такое, любой нашей власти, какой бы гнусный лик она ни казала, не угрожает ровным счётом ничего, кроме, конечно, деклараций о намерениях.
Не откажу себе в удовольствии использовать речевой оборот одного из самых искренних печальников о земле русской. Среди сменяющихся поколений или так называемой «реки времён», писал он, г-н Б. представлял собою ту скалу, о которую разбиваются всякие «направления», «плоды реформ», «отрадные явления» и явления, над которыми «можно призадуматься». Фамилию, которой тут придан роковой характер, я смело опускаю, ибо заместить её может абсолютно любая, в данном же случае я отвожу это место посетившей меня делегации.
В сущности, мы имели дело с тем же самым набором, которым и полтора столетия назад общество поддерживало в себе слабеющую энергию.
Не всегда душевно здоровые активисты, объявления о неуплате, маниловские товарищества собственников жилья, битвы управляющих компаний, коммунально-туркестанские войны: в этой неразберихе потонут любые порывы поборников гражданского общества и воистину Евгения Альбац посыплет голову пеплом.
* * *
Спровадив посетительниц, очумелый, я выкатился из дома и, бесцельно послонявшись мимо сверкающих внедорожников, зашёл в магазин. Когда я возвращался, Володя в коляске уже занял свою обычную позицию у забора детского сада и ждал появления детей.
– Что, братуха, придавливает житуха? – с добродушной насмешкой поинтересовался он, заметив в пакете пиво.
Я только кивнул и уселся на белую лавку. Он двумя ловкими движениями подкатил коляску. Я обратил внимание, что с коляской он освоился и управлялся уже довольно ловко. Понятия не имею, куда бы свернул наш предстоящий разговор, но за нас это снова решили коммунальные службы.
Ещё на моей памяти мой родной город пришёл в ненормальное, лихорадочное и зачастую бессмысленное движение и всё никак не может остановиться. Иногда мне мнится, что это придумано политтехнологами, чтобы не дать людям возможности обрести под ногами почву, чтобы они всегда чувствовали себя барахтающимися в невесомости.
Всё пришло в движение, всё изменялось, и неизменными на протяжении столетий оставались только поговорки вроде «Москва слезам не верит» или «Москва бьёт с мыска». Что ж, на свой лад это тоже придавало жизни какую-то определённость.
Наймит «Металлиста» бродил по газону, водя по нему трубой. В радиусе пятидесяти метров не было ни одного дерева, и что именно он делал, оставалось загадочным. Мотор этой штуковины издавал такие звуки, по сравнению с которыми рёв ослика Якоба показался бы херувимской песней, – о, если б это был он!
– Муравьёв он, что ли, выуживает? И вот за это мы платим, – заметил Володя, наблюдая за бессмысленными действиями коммунального рабочего. – Кстати, тебе за капремонт приходит?
– А как же.
– И платишь?
– Я – плачу, – твёрдо ответил я.
– Вот и мать платит, – сказал он с досадой. – А какой на хрен капремонт в новом доме. Недоделки ещё сдают. Тут звонили ей – сорок девять тысяч им типа задолжала и как работающая пенсионерка должна отдать. А то, говорят, в суд будем подавать.
Я хотел сказать Володе, что именно за это, и ни за что другое, он воевал на Донбассе и лишился возможности ходить, но тем временем таджик с пылесосом приблизился уже на такое расстояние, что его аппарат напрочь заглушал наши голоса. И в этом рёве меня неожиданно обдала теплом необычная мысль: если в нашем возрасте кто-то запросто и дружелюбно обращается к тебе на «ты», и это не следователь, – вот он, тот небольшой кусочек смальты, из которого слагалось когда-то ощущение неоспоримого счастья, а это значило, что, в общем, каким-то временем мы ещё располагали.
– Слышь, мужчина! – крикнул Володя. – Ты это прекращай.
Таджик выключил пылесос и чинно ответил:
– Нэ могу. Валентина Ивановна сказала, чтобы до двух часов здесь быть, – потом опять нажал на рычаг, и воздух взревел, как будто мы находились на военном аэродроме.
Володя как-то нехорошо цокнул языком. Не знаю, что бы он сделал дальше, но случилось то, что случилось. Оба мы видели, как из окна седьмого этажа, расположенного прямо над моей спальней, вылетел молочный пакет и с удивительной точностью упал на загривок несчастному рабочему.
– Неплохо! – оценил бросок Володя.
В пакете оказалась вода, и мокрый и обиженный пострадавший, поругавшись немного на своём языке, удалился, зато минут через пять мы увидели, как по направлению к нам от конторы управляющей компании двигается полная тётка. Дородностью форм она живо напомнила мне матерей неолита, изображения которых в изобилии хранил Алексей Артамонович.
– Что, алкаши, с утра уже залили? – издалека начала она браниться. – Чего работать мешаете? Сейчас полицию вызову.
Володя с усмешкой скосил на меня глаза.
– Землячка прётся, набилось их тут.
Следующую порцию донецкой брани я предупредил вопросом об её имени.
– Ну, Валентина Ивановна, – косо посмотрев на меня, выдавила она.
Володя резко крутанул свою коляску.
– Я за твою республику народную ноги отдал, – удивительно спокойно проговорил он, – а ты жить не даёшь в собственном доме. Какого хрена он тут ходит со своей гуделкой. Здесь и листьев-то нет – одна трава.
Сбитая с толку таким отпором, «мать неолита» недоверчиво оглядывала нас.
Володя вынул из кармана джинсовой куртки смартфон, нашёл нужные фотографии и сунул в нос Валентине Ивановне. Разобрав изображения, она стушевалась:
– А чего ж и не выпить хорошим-то мужчинам, – пробормотала она рассеянно, – когда погода хорошая… Порядочным… Культурно.
– Мы ещё и не начинали, – тряхнул я пакетом. – Но ваша деятельность нас провоцирует. Честное слово, житья от вас нет. Это я вам говорю как кандидат филологических наук.
Я в самом деле имел эту учёную степень, и, как ни удивительно, это произвело на Валентину Ивановну едва ли не более сильное впечатление, чем Володя в объятьях Гиви и Моторолы.
– Начальство велит, – развела она руками. – Куда денешься?
В принципе, у меня было предположение, куда им всем деваться, но Володя меня опередил:
– Домой езжай – сажай картошку.
В течение этого своеобразного обмена любезностями я поднял глаза: окно, из которого вылетел пакет, было уже закрыто и непроницаемо защищено от лишних взглядов плотной шторой. Этот случай показал мне ещё раз, что в лице жильцов седьмого этажа мы имеем дело с людьми, не только ни в грош не ставящими искусство, не только аполитичными мещанами, но, как обнаружилось только что, не ценящими чужой труд.
* * *
Когда я, наболтавшись с Володей, направился к дому, у входа в подъезд соседка парковала автомобиль. Воспользовавшись случаем, я поспешил разъяснить наши обстоятельства и недоразумения:
– Натурщица одета в костюм крестьянки Н-ской губернии XIX века, и художник нашёл, что такой окрас петуха будет с ним сочетаться наиболее гармонично.
Она смотрела на меня задумчиво и даже не донесла ключи от машины до развёрстой пасти сумочки, так что я и сам уже не знал, говорю серьёзно или нет. Воспроизводить песню, рекомендованную Алексеем Артамоновичем, я не решился: ну, что это, в самом деле? Опять девки… сарафанами трясут… Тут, чтобы не быть неправильно истолкованным, пришлось бы сослаться на известного этнолингвиста Агапкину, упомянуть и Леви-Брюля, а то и привести слова Платона: «Не земля подражает женщине в беременности и рождении, но женщина земле». С какой стороны ни посмотри, а двусмысленность не исчезала. Поэтому я на свой страх и риск сказал следующее:
– Если внести картину в квартиру, а другого варианта просто нет, ибо скорей небо упадёт на землю и Дунай потечёт вспять, то он оживёт и станет кукарекать. Зачем нам это надо? Вы представьте: вот он поёт в начале первого ночи, потом в два, потом в четыре, – я назвал только те отрезки суток, когда петух пропоёт обязательно. – А вообще-то горланят они в любое время, как Бог на душу положит. Да нас соседи по судам затаскают! Участковый на площадке ночевать будет.
Она слушала меня сосредоточенно, и мне пришло в голову, что даже лёгкое помешательство – опасная зараза.
– Придётся его резать, – безжалостно продолжал я, – а кто бы смог на это отважиться? Володя? Да он и букашки не тронет. Не могу вообразить себе картину: Володя режет петуха! Да тётя Таня в слезах утонет!
– Тут вы правы, – согласилась она, – глаза у него добрые… Да и я не смогла бы. – И вдруг её как будто ошпарило и она посмотрела на меня вопросительно, даже просительно, явно требуя взять это на себя.
– Боже сохрани, – я приложил к груди обе руки. – Неужели будем нанимать Акбара, чтобы ославиться на весь дом? В управляющей компании узнают, что на нашем этаже содержится петух, а разрешено ли это законом? Движение гужевого транспорта запрещено в Москве ещё в двадцать шестом году.
– Ну что ж… – она задумалась ещё сильней. – Действительно нужно пораскинуть мозгами…
* * *
Настроение у меня было приподнятое: билеты до Тивата и обратно были забронированы, особенно важные дела остались позади, если не считать одной статьи, которую оставалось завершить. Будущее мерещилось самое приятное: нам с Юрой предстояло покорить наконец австрийскую крепость. Не помню, говорил я или нет, но осень во Врдоле едва ли не то же самое, что весна в Фиальте, только без скуки, да и без Нины с её честной простотой.
В тот год сошлись две даты: сто двадцать пять лет назад родился Иво Андрич и исполнялось семьдесят пять лет с того времени, когда он приступил к прославившей его дилогии. Круглыми каждую из указанных дат назвать можно с известной натяжкой, однако вместе они взывали, и добросовестный редактор «Дискурса» решил почтить память выдающегося югославянского писателя, который пока в единственном числе представляет свою родину и свой язык в списке нобелевских лауреатов по литературе. Днём рождения Андрича считается девятое октября, но я сдавал статью заранее и моё присутствие было необязательно.
Много глубоких мыслей оставил нам этот человек, но больше всего меня усладила одна, выуженная когда-то из романа «Мост на Дрине»:
«Самой трагической и жалкой из слабостей, присущих человеческому роду, несомненно является полная его неспособность к предвидению, столь резко противоречащая всем прочим многочисленным его дарованиям, способностям и познаниям».
И будь я в самом деле настоящим писателем, то непременно сочинил бы роман только для того, чтобы эти слова стояли в качестве эпиграфа.
Все сходятся на том, что Андрич умел вслушиваться в старину, но не она, а пережитое им лично подарило нам этот потрясающий пассаж. Слова эти можно назвать вторым законом истории, который находится в согласии с первым: в истории надо различать неизбежное и то, что только могло случиться.
В самом деле, сколько раз даже и на нашем скромном веку происходило такое, что случалось вопреки всем прогнозам многочисленных политологов. А отсюда следовало, что прошлое обусловливает будущее только отчасти, что будущее вытекает из прошлого во многом произвольно. Замечают это не только люди учёные, но и совсем простые. «Прошлое и будущее – это спираль, каждый виток которой уже заключает в себе следующий и направляет его… Спираль? Нет, не спираль, а замкнутый круг», – так отвечал на это один наблюдательный американец.
А некий мой приятель выразился ещё яснее: после не означает вследствие.
Историки, с лукавыми улыбками псевдо мудрецов, отрекающиеся от целого во имя своей диссертации о развитии баварской спичечной промышленности к концу революции Мэйдзи, не могут называться учёными. Историки, ограничивающиеся исключительно прошлым и не ищущие путей в грядущее, вольно или невольно совершают преступление, ибо любая наука созидает будущее.
Историки, умывающие руки и рассуждающие в таком духе, служат дурную службу своему предмету, пользуясь его прелестями, но не желая узаконить отношения и не позволяя рожать, забывая при этом золотое правило юриспруденции, согласно которому не существует прав без обязанностей, столь верное сегодня, как и тогда, когда оно возникло на заре человеческой эры. Совсем иначе поступил царь Пётр с приглянувшейся ему магдебургской пленницей, которую он возвысил до себя и которая по его смерти правила Россией с титулом императрицы.
Cредневековые сербы считали, что в их староставных книгах, где было записано прошлое, содержатся сведения и о будущем. Более того, главное, что доставляло легитимную власть в древних обществах, была вовсе не сила, а необоримый дар прорицания, касается ли это чешской Любуши или матери абхазских нартов Сатаней-Гуаши.
Прорицание – вовсе не врата и, может быть, даже не дорога, но вожди, обращавшие взор вперёд, интуитивно творили добро, ибо понимали выгоды времени для своего потомства. Те же, кто не имеет к этому ни склонности, ни способности, обрекают нас оставаться кучей человеческого хлама в жалком загоне низменных заблуждений.
И оттого я считаю, что многие наши неурядицы коренятся здесь, и этим объясняю, отчего люди, во всём благонамеренные, никак не сподобятся этого самого блага.
Впрочем, прогнозы множатся, но я убеждён, что ни одному из них не суждено сбыться, и мы опять удивимся и тому, что случится, и собственному удивлению.
* * *
Раздумья соседки обернулись так: просто слева от портрета крестьянки с петухом появилась репродукция пейзажа, которого я не знал. Первое, что обращало на себя внимание, – она была соразмерна портрету тёти Тани. В остальном: в скальной впадине была видна нежно-пепельная гора св. Георгия с собранием крапинок костяной белизны на вершине (какой-то монастырь). Скалы поменьше, обратившие свои острые верхушки в разные стороны, напоминали разросшиеся кипарисы, колеблемые ветром; но ветра нет, море, подёрнутое оливковой плёнкой, обманчиво спокойно… В нижнем левом углу мне удалось разглядеть инициалы автора и год создания – 1910-й.
Однажды я вышел из лифта и увидел соседку, стоявшую перед стеной со сложенными на груди руками. Глаза её блуждали по репродукции, придирчиво исследуя детали.
– Ничего, – одобрительно молвил я. – Довольно мило.
– Неизвестный художник, – пояснила она, не глядя на меня. – И картина без названия. Просто пейзаж. Достался мне от дедушки. Но я называю её «Осень в Фиальте».
– А может, – задумчиво предположил я, – весна в Фиоленте.
– Сейчас такое время, – отозвалась она, поджав губы, – что и не угадаешь.
– Кстати, – вспомнил я, – не знаете случайно, кто живёт над нами?
– Знаю, – сказала она. – Надо мной Стрекаловы, дети у них в Лондоне, а прямо над вами моя детская подруга. Она, между прочим, известный журналист и главный борец за толерантность. И ещё одна семья, но это уже из вашего дома.
– Владимировы, – кивнул я головой. – Не хотели переезжать из-за отсутствия форточки, дочь еле уговорила. – И заметил ещё следующее. – С толерантностью есть проблема. Всего-то одна, но в ней-то всё и дело. Борцы мошеннически переносят эту свою борьбу из социальной плоскости в культурную и подменяют цивилизационную иерархию социальной.
– Видите ли, – соседка наконец оторвалась от своей ненаглядной осени и поправила жакет Max Mara, – про толерантность пишет она, а не я.
* * *
Очередной звонок в дверь застал меня не в ароматических облаках грёз, не в схватке с дерзновенной мыслью, а просто так. Я понуро поплёлся открывать, не зная, чему приписать возникшую у кого-то во мне потребность: то ли имело место очередное нашествие агитаторов, то ли какая беда стряслась над нашим маленьким мирком, то ли мне решили всыпать за непочтительные отзывы о толерантности, однако присутствие Володи напрочь отвергало последнее предположение.
Делегация, состоявшая, к моему несказанному удивлению, из тёти Тани, Володи и соседки из трёхкомнатной, насупленно молчала.
– Что-то подписать? – спросил я, чувствуя, что перехватило горло. – Нет, мы по делу, – отмахнулась тётя Таня. – Третий-то гвоздь – твой, – развил её мысль Володя.
– Да, – подтвердила соседка из трёхкомнатной, – вы уж что-нибудь придумайте. Только не гвоздь, а саморез, – строго поправила она Володину образность. – Игра словами приводит к сомнительным намёкам.
– Ах, вон что, – сказал я с облегчением, но тут же всплеснул руками. – Но что?
– Весёлые картинки, – хохотнул Володя и подмигнул, опасливо покосившись на мать другим глазом.
– Нет, – спокойно, со знанием мужской психологии отвела предложение соседка, – такого не надо. У нас приличный дом, а не кабина дальнобойщика.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.