Текст книги "Вила Мандалина"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
* * *
– Полако! – возвысил Бане свой скрипучий голос, что на этот раз означало: полегче на поворотах. – Зачем она мне? С тех пор, как умерла Ведрана, ни одна женщина не ночевала под этой крышей. – Однако Бьянку ты на это подбивал, – пристыдил его я.
– Какую ещё Бьянку? – возмущённо воскликнул Бане. – Что выдумываешь?
– Брат мой во Христе, по Богу побратим, – ласково, заискивающе сказал я, – сделай так, как я прошу, и пока ни о чём не спрашивай. Долго это не продлится. К твоим козам она и не притронется – будешь доить их сам.
Состояние моё было такое, что не позволяло дольше пререкаться с Бане и объяснять что-либо ещё. Сил доставало только доплестись до дома. – Я приду вечером, – сказал я голосом до того механическим, что он поверг в испуг меня самого. – Надо поспать.
* * *
Шёл я низом в безлюдной жаре, придавившей всё способное дышать, и только Юра стоял на балконе, и я махнул ему рукой. Моя новая шляпа приняла на голове перпендикулярное положение, и Юра понял, что мне не до разговоров.
На камелию я взирал, как разгневанный отец, и был уверен, что испепелил её беспощадным взглядом: «Что же ты творишь, детка?» – шептал я пересохшими губами, но выходило какое-то шипение.
Снов я не видел, или видел, но не запомнил ни крохи. Потом я долго и неподдельно недоумевал, зачем непременно надо было идти домой, когда можно было остаться там. Никто ведь меня не гнал, да к тому же такое решение больше подходило к сложившимся фрагментам. Правда, никто и не удерживал, с некоторым раздражением подумал я спросонья, когда Соколиная гряда попрятала свои сказочные паволоки и оделась в траурный креп разлук.
Трубач и пеплумИванка с Андреем приезжали около середины мая. Весна прижилась на горе. Я, как это уже не раз выручало меня в моей истории, смотался в Требинье. А брат-трубач по-прежнему жил на втором этаже за своими зелёными ставнями.
Нечего и говорить, что с приездом Иванки жизнь преображалась, по крайней мере, для нашей компании.
Одним прекрасным вечером возвращавшаяся с работы Драгана принесла мне весть о прибытии Иванки, а на следующий день мы устроили в «Белой Виле» проводы покидавшим нас Алексею Артамоновичу и Ирине Николаевне.
Свежие люди принесли новое настроение, но и напомнили о насущных проблемах. Мы обсудили новости, да и вообще все неправды, на Руси творящиеся, очередную порцию средневековых законопроектов, которую выдала Государственная дума будто специально к мировому футбольному чемпионату.
Непрекращающиеся вести о пышно цветущем безумии давно побуждали меня воззвать к объяснению этого тревожного феномена, а кому другому в наибольшей степени принадлежало это право, как не нашему всемирно известному льву, любимцу старейших университетов – потомку безвестного целовальника.
Всем известный основатель этнографии в своё время заключил свою самую знаменитую книгу прозрением, смущавшим меня всю часть сознательной жизни. Выражая удовлетворение, что ему выпало жить в те счастливые дни, которые по своему духу как нельзя лучше способствовали продвижению мира по пути прогресса, этот паладин науки озадачивал следующим сомнением: «Долго ли продержатся эти счастливые дни – неизвестно. Но если история повторится и вновь настанут тёмные и неподвижные века, когда на владение истиной будут претендовать лишь комментаторы и приверженцы предания», утешение составит то, что остановленный прогресс остановится по крайней мере на более высокой ступени.
«Более трудная задача этнографии заключается в распознавании остатков древней культуры, обратившихся во вредные суеверия. Для поборников всего здравого и преобразователей всего ложного идея прогрессивного развития, столь ясно выраженная этнографией, запечатлевается в умах человеческих и, не уменьшая их уважения к предкам, побуждает продолжать дело прошлых веков с ещё большей энергией, дабы масса света в мире увеличивалась».
Обе эти сентенции привожу по памяти, однако ручаюсь за точность их посыла и не могу не признать, что обе они допускают толкования.
Начиная жизнь, я пребывал в полнейшей уверенности, что ничего подобного тёмным и неподвижным временам нам уже не грозит, хотя и много думал об этом, но чем дальше разворачивалось передо мною время, тем беспокойней становилось на душе и тем сильней оказался шок от всё-таки наступившей реальности, напророченной полтора века тому назад, и отнюдь не одним только нам. Томас Манн называл Россию сестрой Германии по несчастью.
– Вот они и настали, – объявил Алексей Артамонович. – Кучка грамотеев приходит в ужас, а остальные ликуют.
– Молодёжь не даст себя обдурить, – вяло сказал Андрей, немного утомлённый нашими высоколобыми словесами, и украдкой приобнял Иванку. Перехватив мой взгляд, Иванка что-то припомнила и указала глазами на шляпу, которую я нахлобучил на колено.
– И есть не придётся, – с улыбкой сказала она елейным голосом. Прежде такой счастливой интонации в её исполнении слышать мне не приходилось.
– Не так уж и плохо, – кивнул я. – Пусть послужит по прямому назначению. Да она ведь и не простая, эта шляпа. Иногда она выказывает удивительные свойства…
Но поражающие воображение свойства шляпы не приходили на ум, и я, припомнив все химеры своей молодости, ответил Андрею:
– Это как сказать, ведь дурим себя мы сами.
Но договорить мне не удалось. Дверь резко распахнулась, и ввалился трубач Борис, бледный как смерть. Дышал он тяжело, как после хорошей пробежки, и смотрел на нас какими-то оловянными глазами. Футляр с трубой он прижимал к себе с такой силой, будто кто-то сделал попытку его отнять.
– Борис! – в тревоге подскочила Иванка.
– Я видел… только что…
– Что? – раздалось несколько голосов сразу.
– Она ещё там…
– Да кто? – обеспокоенно вскричал Андрей.
– Бела Вила, – объявил Борис. – Дай воды, – попросил он сестру.
Прозвучавшее словосочетание произвело ощутимое впечатление. Не без труда приведя Бориса в чувство, мы услышали вот что. Он задержался в Которе и ехал чуть не на последнем автобусе, заметил, что у его приятеля не погашен свет, и вышел переговорить с ним для какого-то дела. До «Белой Вилы» оставалось метров триста, и это расстояние он собирался проделать уже пешком. На этом-то участке он её и повстречал.
Бросив всё, всей гурьбой мы высыпали на дорогу и в меру своей тренированности поспешили в указанном направлении. Мы нагнали её уже у самого «Врмаца»: мерно пересекая чёрный пустырь, она держала направление к дому Бане.
– А ночки-то холодные, – заметил Алексей Артамонович, – даром что май. Как же это она в одной сорочке? Видно, и правда вила.
– Э-э, – протянул Борис, уже немного пришедший в себя до такой степени, что даже подавил приглушённый смешок, – да не к Черноевичу ли она направляется? Представляю, что станет с его зобом, когда она подойдёт к его нечистому ложу и скинет свою рубашку. Умора, да и только.
– Да нет, – сказал я, – там ведь тропа на гребень.
– Ну да, – согласился Борис. Но в компании он уже осмелел, достал из футляра трубу и, торопливо приладив мундштук и приложившись губами, извлёк из неё до того странный звук, что показалось, он выстрелил ей вслед из гранатомёта.
Всецело поглощённый зрелищем удалявшейся фигуры, я всё-таки улучил мгновенье, чтобы пристыдить его укоризненным взглядом.
– А что? – изворотливо нашёлся он. – Мы тоже кое-что умеем.
* * *
А, честное слово, Домагоя надо было бы переименовать. Имя его переводится примерно так: «устроитель дома», в общем, что-то в этом роде, но я бы дал ему другое, намекавшее на правдолюбие – сейчас и не приходит в голову, есть ли у них такое.
Усадьба Бане стояла на отшибе, подъём к ней был крут, да почти над самой крышей старого дома нависала тропа, с которой в недобрый час мог спуститься бог весть кто. Поэтому покой его соблюдали два лохматых пса неизвестной породы, точно овцы, обросшие серой шерстью, по сравнению с которыми Станкина Блонди казалась беспомощной блондинкой; на ночь он спускал их с цепей, так что соваться туда в такое время было настоящим безумием. Я пошёл туда днём, после того как доставил в аэропорт уезжавших супругов.
– А всё же чудные вещи творятся, – сказал мне на прощанье Алексей Артамонович. Я согласно покачал головой. Знал бы он, кто тому причиной.
– И вы не упускайте случая: если повезёт, станете обладателем такого сокровища, в сравнении с которыми померкнет федеральная резервная система.
Ирина Николаевна только сокрушённо покачала головой, тихо прибавив:
– Ну, чисто дитя.
* * *
Двор Бане отличали простор, но и всегдашний крестьянский беспорядок. Тяжело было в одиночку вести такое хозяйство и, хотя Бане время от времени привлекал к труду своего бойкого племянника, так же, как и Антоне своего, было заметно, что хлопоты накрывают их с головой, и они за ними не поспевают. Если добавить сюда отсутствие женщин, то некоторая запущенность и неопрятность получали достаточное объяснение.
Весну я нашёл сидящей на ещё не распиленных брёвнах и внимательно разглядывающей указательный палец левой руки, видно, она его занозила. На ней были серый спортивный костюм и оранжевые кроссовки, купленные в Подгорице. Здесь многие предпочитают такой стиль, так что обстановка и облачение более или менее подходили друг другу.
– Весна, – спросил я прямо, – зачем сегодня ночью ты выходила из дома?
Она слезла с брёвен, крестообразно сложила руки на груди и беспомощно посмотрела по сторонам, словно искала там себе подмогу.
– Я была здесь, – сказала она, невинно распахнув свои карие глаза, порой, как я уже успел это отметить, принимавшие непередаваемый каштановый оттенок.
– Нет, – решительно отверг я её ложь. – Я прошу тебя ответить мне, – настаивал я, – для чего ты так поступила. Этой ночью тебя видело много людей, и это совсем нехорошо. Ты знаешь, что тебя ищут, и если найдут, то тебе несдобровать. Пострадаем и мы, – кивнул я в сторону Бане, – и не сможем больше тебе помогать. А нам бы хотелось, верно? – последние слова я предназначил Бане. И он важно, с достоинством утвердил мою правоту кивком головы.
Как будто до её сознания что-то дошло. Она опустилась на огромную ровно обрезанную и вертикально поставленную чурку букового ствола.
– Не Весна я – Ведрана, – сказала она ни с того ни с сего.
Услышав такое, Бане оторопел, и с удвоенной скоростью замигали над его глазами ресницы.
– Ведрана так Ведрана, – примирительно сказал я, а Бане уставился на меня с ненавистью.
– Что?! – загремел, наконец, он. – Да ты совсем рехнулся вместе со своей камелией. Вырвать её и сжечь, вот что!
Эта вспышка, повод к которой невольно подала она сама, напугала даже Весну. Сама не зная, она покусилась на его святое.
– Ну вот, – заломила она в отчаянии руки, – и вы тоже отказываете мне в том, чем меня наделила судьба.
– Ведрана была одна, – продолжал твердить Бане, задетый в самом интимном. Она одна была такая, и только ей одной по праву принадлежало это имя!.. Ведрана.
– У моих родителей я была первая, – довольно осмысленным голосом заговорила Весна. – Назвали меня Ведраной. Спустя четыре года на свет появилась моя сестра. И внезапно Ведраной стали звать её, а я превратилась в Весну. – Её передёрнуло. – Когда ей исполнилось четыре года, она заболела менингитом и умерла. На её могиле до сих пор так и написано – Ведрана Подконьяк. А ведь это меня так зовут. Даже имя моё унесла с собой…
Бане затих, и, отставив косьер к стене, больше не нарушал молчания.
– Я просила отца вернуть мне имя, но мать была против. Она отказала наотрез. Я не знаю, почему она так поступала – наверное, любила сестру больше меня… А отец был слабый, целиком в её власти. Крутила им, как хотела.
Я тоже молчал, озадаченный.
– Ведь я была такая весёлая, такая весёлая, – твердила она, и скоро этот смех с возрастающим безумием претворился в слёзы, и она содрогалась в рыданиях, закрыв лицо руками, в пальцах которых застряли каштановые пряди.
Бане озадаченно провёл рукой по тому бугорку, который его огромный зоб оставлял подбородку. Сердце его смягчилось, и он сменил гнев на милость. В его совиных глазах появилось горестное изумление.
* * *
Весну уложили спать в одной из пустых комнат этого обширного дома: здесь их было в избытке, и все довольно опрятные, хотя Бане никогда никому их не сдавал. Пока мы устраивали её, она успела ещё прошептать:
– Как она могла так меня мучить? Не родители же избирают имена: после родов являются девы судьбы и нарекают младенцу имя. Идти против их воли – всё равно что противиться Богу. Ведь судьбу определяет Бог…
Ещё что-то невнятное, что уже невозможно было разобрать, лепетала она, засыпая, и скоро мы услышали звуки спокойного и ровного дыхания.
Оставив Весну, мы вышли обратно к камину, уставившись на обгорелые головешки.
– Как же ты проглядел? – удивился я. – Дело-то серьёзное.
– А кто его знает? – с поразившей меня беспечностью сказал Бане. – Собаки-то не лаяли… Дни сейчас хороши, а вот ночи на горе слишком холодные. У меня в спальне, – там, где мы спали с Ведраной, печка есть, давно уже её поставил. Вот и вздумалось с чего-то её растопить. Ну и сморило, наверное. Вот она и прокралась… Если это действительно была она, – вдруг усомнился он, вскинув на меня покрасневшие глаза.
Эта мысль не приходила мне в голову, но владела мной недолго. Кое-что я вспомнил и окинул неопрятные углы внимательным взглядом, потом принялся ворошить разный хлам, которым они были завалены. Под старыми дырявыми сетями я её и нашёл, свёрнутую комом. Покрой ставил в тупик: не то туника, не то ночная рубашка, но, конечно, совсем иного пошиба, чем та, в которой мы бежали из Подгорицы. Пеплум жрицы, платье Исиды, жертвенный наряд Ифигении, – с незначительными оговорками применимым казалось всё, даже то слово, начало которому кладёт буква, открывающая каждый мало-мальски уважающий себя алфавит, но которым лишний раз я пока поостерегусь злоупотреблять. Самым же правдоподобным было бы сравнение с мешковатыми одеждами наших славянских дев, – как мы их себе представляем ненавязчивым понуканием вольной фантазии иллюстраторов вроде Семирадского.
– Вон что, – сказал я, потрясая у него перед крючковатым носом этим необычным одеянием.
Ткань переливалась нездешними оттенками, лучезарно сияя. Ослепительным оно не было, но Бане нашёл нужным прикрыть глаза козырьком руки.
– Смотрю, ты и впрямь водишься с вилами? – бросил я, изобразив на лице деланое подозрение.
Но Бане был потрясён не меньше меня.
– Матерь Божья, – причитал он, – никогда и не видал такого…
В четыре руки мы мяли подол, но так и не смогли определить её происхождение и способ производства. Она обладала мягкостью хлопка, нежностью шёлка и прочностью стали.
Бане расставил мне руки, понудив натянуть полотно как можно туже, и замахнулся косьером.
– Ох, – засомневался я, нет ли тут связи между тканью и телом, и попросил: – Не руби, попробуй поцарапать.
Он выполнил это. Оба мы оглянулись на приоткрытую дверь, за которой спала Весна – оттуда не раздалось ни звука. Мятое, серебристое, исцарапанное лезвие соскользнуло с неподбитого края, но сколько мы ни приглядывались, никакого следа лезвие косьера не оставило, а ведь это была не игрушка.
– Может, и пуля её не берёт? – предположил Бане и отправился за ружьём, но я его остановил.
– Стрелу точно удержит, – заключил он. – Знаешь, давай её сожжём, – предложил он с новой решимостью. – От греха.
– Поступи мы так, – возразил я, поморщившись, – тогда точно греха не оберёмся. Надо ещё узнать, в чём он? Да и есть ли?
– Глубокомысленно это, – поколебавшись, согласился он, а я сунул рубашку туда, откуда извлёк на свет Божий.
Наше общее состояние укрепляло меня в мысли, что я могу положиться на Бане, хотя и оставил я его в некотором беспокойстве.
По дороге домой я пришёл к выводу, что Морского института мне не миновать. Поразмыслив дальше, мне показалось более правильным не искать ту девушку, фамилию которой я уже знал, в толпе однокурсников, дабы не привлекать лишнего внимания и не подать повод к ненужным толкам, а счёл за лучшее отправиться сразу в Мориньо.
Справа разгулявшиеся волны били в парапет, словно из последних сил пытались донести до меня некое сокровенное известие и предостеречь, и в отчаянии, что я не внемлю их простому языку, расшибались о непреодолимую преграду, взлетая мелким прахом.
Мне казалось, что пальцы, которыми я касался одеяния, обрели светозарную прозрачность и благоухают. Я дважды подносил их к лицу, но запаха не почувствовал.
МориньоДо Мориньо – езда недолгая. Это крохотный рыбацкий посёлок, угнездившийся в горной складке под самой Соколиной грядой. Правильней было бы называть его Моринь с ударением на первый слог, потому что в XV веке здесь свирепствовала чума, откуда и «мор». Но чума забылась, и язык пошёл на поводу у людей, которые обожают щеголять итальянскими словами, ведь они так долго были венецианскими подданными, да и сейчас Италия никуда не делась, а лежит в непосредственной близости через неширокое море.
Хотя посёлок и невелик, повыше центр его занимает церковь куда более почтенного возраста, чем карта венецианских топографов капитана Тико, и я недоумеваю, почему они отказали ему в праве красоваться на составленном ими листе.
Девушка, которая встретила меня на пороге, не отличалась ничем примечательным, напротив, внешность её показалась мне до того заурядной, что этот факт даже обескуражил. Стереотипы сильны, и мне казалось, что женщина, решившаяся облачиться в одеяние вил, должна не тонуть в нём, а надувать его как парус. А вот её манера разговора – простая и без жеманства, напротив, подкупила.
– Можно поговорить? – спросил я.
– Отчего нет? Люди должны говорить.
– Я хотел бы узнать о Весне. О Весне Подконьяк.
– Вы журналист? – предположила она. – Что мне сказать? Наверное, только то, что я уже говорила остальным. По моей глупости пострадал человек. И этого достаточно.
– Вы и вправду вообразили себя вилой?
Она неуверенно пожала плечами.
– К чему лежит душа, того не потеряешь. Не миновать того, правда.
– Но к чему маскарад и всё прочее? Вы ведь верно сказали, что это состояние души.
Но скоро разговор наш, с первых же слов приобретший доверительный характер, был прерван появлением её отца, вышедшего откуда-то из глубин дома.
– Кто это? – довольно грубо осведомился он у дочери.
– Это по поводу той истории, – испуганно отвечала она.
– Той истории, – передразнил он её и обратился ко мне до крайности неприветливо, пробуравив грозным взором из-под густых бровей: – Нечего здесь шляться, понятно вам? Сколько вашего брата тут уже перебывало, всё вынюхивают, ищут сенсации. Даже в Белграде писали в газетах.
– Я здесь впервые, – сказал я. – Позвольте мне произнести всего лишь несколько слов, а там сами решайте. Я не журналист. Просто та женщина, Весна, очень мне дорога и судьба её мне небезразлична. Я частное лицо, нас кое-что связывало… – здесь я запнулся. – И я хотел бы ей помочь, коль скоро она оказалась в беде.
Отец Анжелики продолжал придирчиво меня оглядывать, но, видимо, слова мои прозвучали до того убедительно, что он сделал движение седой головой, означавшее приглашение. Отчаяние, сквозившее в моей речи, стало причиной убедительности.
Через прихожую с низким потолком мы прошли в комнату, где и расселись вокруг круглого стола, покрытого вышитой скатертью с шелковистой бахромой.
– Так что вас волнует в первую очередь? – спросил отец.
– Я хочу знать, больна ли она на самом деле.
Павле, а так звали отца, откинулся на спинку стула и положил две вытянутые руки на край стола.
– Ну, этого мы не можем вам сказать при всём желании, – покачал он головой. – Кто ж её знает? Ею занимались врачи, им-то, верно, виднее.
– Что-то можем, – тихо возразила Анжелика, не поднимая глаз.
– Я уже спрашивал, если позволите, повторюсь, – вспомнил я. – Так зачем надо было облачаться в белое и бродить по дороге? В чём тут замысел?
Анжелика вопросительно глянула на отца.
– В том-то и дело, – сказал он за дочь. – Ведь это доктор предложила всё это.
– Доктор? Весна?
– Ну да, она. – Павле усмехнулся. – Замысел в самом замысле. Она сказала, что она и есть самая настоящая вила, о которых только и осталось, что читать в книжках. Сказала, что всему научит. Ну, если не всему, так многому.
Такой ответ хотя и не пришёлся мне по душе, но кое на что намекнул.
– И действительно научила?
Теперь уже Павле смотрел на дочь таким же вопросительным взглядом. Она кивнула, видимо на что-то соглашаясь. Павле встал из-за стола, снял со шкафа подсвечник с уже вставленной в него свечкой и чиркнул зажигалкой. Посередине свечки медленно распустился лепесток огня – в Мориньо влажно, как и в любом другом угле Боки. Все мы, включая Анжелику, смотрели на свечку, и я ещё не успел даже подумать, что же должно произойти. Но вот глаза Анжелики сузились, и огонёк исчез в какое-то неуловимое мгновенье, оставив после себя тонкий серпантин чёрного дыма.
– Хм, – встретил я этот фокус довольно неопределённым звуком. – В старые времена за такое сжигали, называя колдовством. А сегодня чуть не каждая газета пестрит предложениями магических услуг.
– Да, – сказал Павле, – но кто-то ведь может назвать это и заболеванием… Есть у нас и ещё номера про запас, – сознался он, – но это уж ладно.
Я и не настаивал.
– Нет ничего странного, что церковь не жаловала фигляров.
– Фигляров – да, – согласился Павле. – Но тут немного иное.
* * *
Несмотря на то, что Павле был человеком небольшого звания и до пенсии работал дизелистом, он обладал весьма здравым умом, который так часто присущ как раз людям простым, которым их удел предлагает больше наблюдений, чем решений, особенно за других.
– Отклонения от нормы случаются разные, – так рассуждал он. – Некоторые веселят, забавят, они популярны и востребованы. Другие же отталкивают, и не просто отталкивают, а пугают до дрожи, до прямого отвращения и ненависти. Не смейтесь, но я уверен, что если б закон дозволял, костры пылали бы на наших площадях и в наши воскресенья.
Одно из окон этой комнаты выходило прямо на Рисан и вдали строго напротив белело безобразное здание здравницы социалистической эпохи. Отсвет солнца, уходящего в Адриатику под прикрытием хребта, где порода выступала стёсанными клыками, на несколько минут охватил его розовым цветом, а потом медленно утащил за собой, будто кто-то, удаляясь от стола в неспешной задумчивости, стащил с него скатерть, двумя пальцами ухватив за край.
– Но что побудило вас брать такие уроки? – обратился я к Анжелике. – Вы собирались ловить китов голыми руками? Анжелика густо покраснела и опять потупила взор.
– Ах, – сказал её отец, – приду тебе на выручку. – И обратился ко мне. – Анжелика дружила с одним парнем. Дошло до того, что он обещал жениться, но в последний момент взял да и уехал в Германию. Анжелика так сильно переживала этот обман, что заподозрили какое-то нервное заболевание. Девочка похудела – шутка ли? – на пятнадцать килограмм, а она у нас, посмотрите, и так худышка. Решили показать её врачам в клинике. Доктором её была Весна. Вот, собственно, и всё.
– Понятно, – хмуро сказал я, – неотразимая вила мечтала вернуть возлюбленного.
Анжелика в пароксизме стыда отвернула голову.
– Ну, зачем вы так грубо? – незлобиво укорил меня Павле. Но моя невесёлая ирония относилась вовсе не к Анжелике. Я извинился и как мог постарался исправить свою оплошность.
– Видите ли, – признался я этим людям, – Весна и меня хотела бы кое-чему обучить. Хотя женское платье мне не к лицу.
Павле посмотрел на меня не то с сочувствием, не то с тоской.
– И были уже уроки?
– Обоюдные, – уточнил я, и, подумав, добавил: – если так будет понятней.
Больше он ничего не спрашивал и только покачивал головой.
Потом мы пили кофе, и беседа свернула на посторонние предметы.
– И вот ещё что к нашему разговору, – словно очнулся Павле. – Возьмите хотя бы одну из наших церквей – святого Трифона. Ведь изначально она была православная, а потом, за неимением другой, её отдали нам, католикам. Мы здесь с православными уживаемся веками, – и вот та война стала самым страшным потрясением в моей жизни. Оказалось, что мы только слепые игрушки богов, которых сами себе навязали. Можно и не верить, главное – принадлежать. Откуда в нас эта неискоренимая никаким прогрессом враждебность к людям, исповедующим другую веру? Так было в древности, но и потом никакая религия не могла искоренить понятие о чужестранце, если этот чужестранец тем или иным способом не становился причастным этой религии. И даже христианство, религия всепрощения, допускала в этом вопросе известную двойственность. Ибо праведно перед Богом – оскорбляющим вас воздать скорбью, писал апостол Павел Фессалоникийцам.
Я передаю его тираду своими словами, но за смысл ручаюсь.
«У всякого своя химера», – сказал ещё Павле.
В церкви святого Трифона месса проводилась один раз в месяц, и утром того дня как раз служили, а Павле оказался церковным старостой, и это его рука отворяла низкие тяжёлые двери, сработанные неизвестным ковачичем много столетий назад.
Я попросил разрешения взглянуть на церковь изнутри.
* * *
По крутой закрученной каменной дорожке, зажатой в узком проходе между стен, мы поднялись к древней церкви. Даже в беспроглядных сумерках, создаваемых узкими щелями окон-бойниц, обращало на себя внимание, что преимущественно синие и красные цвета господствовали на её стенах. Позолота нимбов давно сошла и только в трёх-четырёх местах остатки её ещё откликались на отблески огней. Некоторых фрагментов не хватало, и они желтели извёсткой, оставшиеся были прихвачены к стенам мелкой реставрационной стекой. Павле нагнулся к проводам, закрученным на каменных кривых плитах пола, что-то соединил, и тесную внутренность осветила голая лампочка переноски.
Свечи в сербских церквях ставят не в подсвечники, а втыкают в железные продолговатые ящики, наполненные песком.
Я, сколько ни приглядывался, никак не мог обнаружить какое-то бросающееся в глаза отличие, и когда мы завели об этом речь, Павле сказал: – В том числе и поэтому я согласился открыть её для вас.
Когда мы вышли на воздух, сверху из расщелины на черепичные крыши Мориньо тёк серый грязный туман. – У нас тут ущелье, – показал Павле, – и по ночам холодно.
«Самое раздолье для вил», – хотел сказать я, но, уловив на лице Павле выражение тихой торжественности, всё-таки удержал язык за зубами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.