Электронная библиотека » Антон Уткин » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Вила Мандалина"


  • Текст добавлен: 23 октября 2019, 17:21


Автор книги: Антон Уткин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Что-то ещё

Так зачем я сделал это? Для чего, во имя всего святого, обрёк себя на невыносимо душный московский август? Преследуя какую цель, заявился домой, – оплатить накопившиеся счета? Из каких соображений задёрнул, как штору, окно, через которое был вхож в эту солнечную пастораль? Может быть, опять испугался? Сделал ещё одну попытку бежать в другую жизнь, как когда-то безумно ринулся в смерть?

Нет, на этот раз я решил укрепиться в своём одиночестве. Многие полагают, что одиночество – это и есть андрогинность. Это неверно, потому что одиночество – это несчастье, тогда как андрогинность есть наивысшая полнота.

* * *

По приезде первым делом я отправился в багетную мастерскую и обрамил подарок Мариуса. Поле карты мне показалось уместным заключить его в паспарту плотного тёмно-синего цвета, а рама, по мысли моей, должна была напоминать оттенки потемневшего дерева, из которого сработаны старые сундуки в капитанских домах. Вышло на славу, и карта недурно перекликалась с исполненными в синих тонах «Музыкантами».

На нашу импровизированную галерею никто не покусился, и уже известное читателю трио радушно приветствовало всех ступавших на наш этаж. Более того, на подоконнике тётя Таня расставила керамические горшки с цветами, и этим традиционным образом окончательно утвердила полновластие жизни в доме, который уже можно было назвать обжитым.

Кеша не влезал в подробности. Только поинтересовался с улыбкой, сослужили ли добрую службу переведённые им средства и действительно ли, как он выразился, «деньги, которые во мнении некоторых людей сами по себе являются необходимым злом, способны его побеждать», и мне, скрепя сердце, ничего не оставалось делать, как признать правоту императора Веспасиана и его в меру циничного комментария: pecunia non olet, изречённого после введения налога на места общественного пользования. С долгом Кеша не торопил, просто махнув рукой, да и та сумма, при его шальных доходах, нисколько «не перекрывала ему воды», но, хотя каким-то мистическим образом он и оказался по касательной причастным ко всей этой истории, дело было исключительно моё. Правда, во время его неожиданного приезда я не внял его предостережениям, скорее, они только раззадорили меня, так что по совести уплатить бы надо было даже и с лихвой. Но, может быть, тогда мы говорили не об одном и том же, – о чём-то чрезвычайно схожем, и всё-таки неуловимо отличном в самом существе. Трудно уже сказать.

Взвешивая свои возможности, я поймал себя на мысли, которая повергла меня в смех, но задерживать долги я не терплю, а особенно претит мне возвращать их по частям. В сезон целый этаж стоил немало, и не до конца понятные мне предубеждения разбились об обстоятельства. Не исключено, чем просиживать без особых занятий на Marcov rt, наймусь вдобавок продавать мороженое, в том числе и мандариновое. Какой-никакой, а всё прибыток. Так и будем «господарить» на костях старого Душана. Слово из Кешиного детства мне нравилось всё больше и больше.

* * *

Между тем совершенно необъяснимая трагедия Луки расползалась по свету, как исходное пятно мировой войны, и в один прекрасный день в Сети я наткнулся на интервью Иоахима Пински, знаменитого куратора Берлинской биеннале, всеми признанного эксперта в вопросах прекрасного, чьё мнение сомнениям не подвергалось по определению. Интервью называлось сенсационно: «Искусствовед раскрывает преступление, перед которым опустила руки балканская криминалистика». Прочтя это, я похолодел, и сам чуть не превратился в камень, но дальнейшее изложение вернуло меня к реальности. Иоахим объявлял перформанс Луки неслыханным подвигом современного искусства и завалил письмами многие организации, и даже такие, которые ни к каким перформансам отношения не имеют, – словом, он обращался всюду, куда только позволяли его связи, лишь бы вырвать из мрачных запасников черногорской полиции это чудо, в косности своей и в силу профессиональной подозрительности по-прежнему низводимое её представителями до унизительного положения вещественного доказательства.

Прочитав статью, я невольно обернулся к своим «Музыкантам». Они, как и тогда, когда я с ними познакомился на Дворцовой, только выказывали намерение усладить слух зрителя, но до сих пор не извлекли ни звука из своих диковинных пластинок: так и стояли пред ксилофоном с занесёнными круглыми молоточками. И причина их нерешительности открылась мне по прочтении интервью с Иоахимом: скорее всего, заминка их была вызвана опасением, что публика ждёт от них чего-то иного, чем они совершенно не владели в простодушной своей простоте. И я, тоже ни на что особенно не надеясь, всё-таки подбодрил их стихом: «Пред великою толпою Музыканты исполняли Что-то полное покоя, Что-то близкое к печали». Таковы они были, мои музыканты. «Но толпа вокруг шумела: ей нужны иные трели!»

Мрачноватая загадка Луки заняла место в ряду ей подобных: рисунков пустыни Наска, Лохнесского чудовища и истуканов острова Пасхи. Социальные сети мигом сделали её всеобщим достоянием, и Пински только успевал отбиваться. В отличие от подгорицкой полиции, у которой всё шло в соответствии с процессуальным законодательством.

* * *

Осень в Москве наступила рано. Сыпал мелкий дождь, и ночи стали слишком холодными. В одну из таких ночей я думал о Весне и о том, что она говорила мне в день разлуки. В одну из таких ночей я снял с полки «Калевалу» и перечёл то место, где Вейнемейнен спускается в нижний мир и позволяет проглотить себя великану, лишь бы добыть волшебные слова, без которых было не построить лодку из веретена. «Калевала» – мудрый эпос, не какие-то там «Нибелунги».

Пожалуй, это был первый раз, когда, собираясь во Врдолу, я отправлялся в полную неизвестность.

Багаж был невелик, как, впрочем, и всегда: шоколад для Данки, Станки и Драганы да подарки Юриным детям. Из книг я захватил только «Избранные труды и письма» Веселовского, – редкую книгу, которую чудом зацепил на Алибе.

В салоне, коротая время, вынул из кармана предстоящего сиденья глянцевый журнал авиакомпании, посвящённый курортным изыскам и наполовину забитый рекламой разнообразных удовольствий. Листая его, я удостоверился, что история Луки никак не хотела кончаться и внезапно обрела новый оборот, взметнувшись, как пламя потухшего было костра.

Некий шведский скульптор, поборник всего самого передового, подлинный новатор, не раз выводивший современное искусство из тупиков, куда его загоняли бездарные апологеты, объявил во всеуслышание, что берётся исполнить точную копию Луки и добиться её установки в искомой точке и в строго установленные сроки. Тут уж и Иоахим Пински оказался снова на коне. Под их обоюдным давлением, которое они не остановились применить даже и к руководству альянса, черногорские власти дали разрешение установить копию на том самом месте, где страдал попавший под следствие оригинал.

Иоахим сделал так, что все самые авторитетные издания о современном искусстве от падкого на деньги «Frieze» до отвязного «Exit» поддержали начинание, и в кампанию втянули даже респектабельный «Acne Paper», который, хотя и стремился ко всему новому, прочно застыл на якорях Мунка и каменных кружевах северных соборов, точно вилла «Мария».

Младенец «Elephant» разместил на своих страницах внушительное интервью со шведским скульптором, пожелав ему всяческих успехов.

Человек не только броского слова, но и кипучего дела, скульптор дерзновенно раскинул свои шатры и тесала прямо под стенами австрийской крепости и по фотографиям, правдами и неправдами добытым из полиции, а также опираясь на неуклюжие рисунки, которыми снабдили его очевидцы – те самые спасатели из национального парка Ловчен, принялся изготавливать копию Лукиной статуи, используя исключительно аутентичный материал. В качестве главного консультанта привлёк он и Юру, который, к всеобщему облегчению, снова заговорил, и, судя по фотографии Луки, взятой из «Idomеnee», здорово помог этой затее. Но, как я и предположил сразу, Юра ограничился одними лишь описаниями мучений, добровольно принятых на себя простым охотником, в котором всколыхнулось чувство прекрасного и властно возвело на пьедестал, и ему хватило ума не упоминать о той, кто руководил этим «перформансом», хотя мы с ним об этом и не говорили.

Могу только представить, с каким презрением взирала на эту возню Весна. Ну, и как тут забыть Домагоя с его точёными на станке глазами? Так и увидел его: сидит в своей забегаловке в Вароше, тянет из напёрстка тошнотворную гущу, думает о каменных пулях и о современном искусстве и тихо грезит, замирая в тишине своей жизни: «Уж я-то точно не каменный. А ведь всякое могло быть». Верно ведь заметила Цветаева: «Кто создан из камня, кто создан из глины…»

Которская община, почуяв паломничество, выделила средства на устройство более удобных подъёмов и подъездов к крепости, куда уже стекались следопыты, съёмочные группы развлекательных телепередач, разного рода исследователи паранормальных явлений и просто любители необременительных горных прогулок и обольстительных пейзажей. И приходилось думать, что медведи там уже перевелись.

Жаль одного, подумалось мне, что весь этот поток устремился на другой берег, но залив относительно невелик, и созерцание окаменевшего Луки едва ли удовлетворило всем без исключения вкусам, так что и на нашу долю тоже что-нибудь бы да перепало. Так что Мариус, с удовлетворением признал я, для своих начинаний выбрал время как нельзя более удачное.

И я обратился к Веселовскому: «Певец поёт, – писал он, – что знает, но его песнь получает практическое значение: он поёт про царей и богов, в памяти потомства он удерживает деяния людей; повествуя о деяниях богов, он побуждает их повторить их на пользу людям, таков принцип обряда, эпического элемента в заговоре; в формах обряда, в эпической части заклинания повествуется о благодетельном подвиге бога с целью побудить его этой памятью к вторичному благодеянию; отсюда – вторая роль эпического певца: он поёт про богов, он побуждает их к благотворной деятельности, он – властен над ними».

Но салон самолёта, по крайней мере для меня, не лучшее место для подобного чтения и слишком глубоких размышлений. Для этого мне требуется зелёная лампа, какой-нибудь «paralume», или, на худой конец, ствол от спиленной пальмы рядом с молчаливой моей камелией.

* * *

И всё-таки, для чего я сделал это? Чтобы номер моей квартиры не оказался на позорном листе коммунальных недоимщиков, который вывешивает на стенде у подъездной двери несуществующая управляющая компания? Или чтобы лишний раз прокатиться на поезде метро, размалёванном работами школы акварели Сергея Андрияки? Или для того, чтобы в неурочный час разбудить старую армянку, которой, может быть, снится разрушенный Спитак?

Единственным стоящим, если не сказать, драгоценным приобретением была книжка журнала «Вопросы языкознания», где Алексей Артамонович поместил очередную статью, и, как всегда, стяжал и лавры, и хулу. Позволю себе передать её суть.

Слово – не просто знак для выражения мысли, но художественный образ, вызванный живейшим ощущением, которое природа и жизнь возбудили в человеке. Поэтому попытки низвести литературу до уровня игрушки заведомо обречены.

Подобные процессы мы наблюдаем и в других областях, чьи представители замуровали окна своих кабинетов, ограждая себя от трудноразрешимых проблем. Так, отрешив этику от права, этот мучительный разлад уже чувствуют правоведы, и недавно почивший светоч Болонского университета Паоло Проди в своей нашумевшей «Истории справедливости» тщетно взывает к теням Иеринга и Йеллинека.

Поэтому литература, что бы с ней ни пытались сотворить, до сих пор не утратила своей изначальной сакральности и никому и ничему другому не уступила своего места. И Алексей Артамонович, засыпая шрапнелью остроумнейших и дельных аргументов многочисленных оппонентов, уже точивших перья, чтобы в очередной раз высмеять его, объявлял во всеуслышание, что литература – это заклинание нового типа.

Браво, Алексей Артамонович! В очередной раз вы сделали попытку спасти нашу честь.

В общем, статья содержала всё то, что внушала мне Весна. Но она-то и являлась для меня главным неизвестным. «Вилы больше не родятся», – так, кажется, сказала она мне. Но они и не умирают, если только какой-нибудь честолюбец не возымеет кощунственное желание украсить коллекцию своих трофеев золотым копытцем. Зато они уходят, ибо это вольный народ, и желания их – закон, и если хочешь пребывать под сенью мудрости, его надо исполнять.

Неизвестность искупалась единственной непреложностью – словами. Я вёз их без счёта. Недоступными оставались лишь те, погружённые в каменистую толщу земли, но в это вступаться мне было заказано. Довольно было и тех, что находились в моём распоряжении.

И, несмотря на их страшную тяжесть, счётчик багажной ленты перевеса не показал.

Добытые в ночных бдениях, излитые в печали, упавшие с небес, проступившие на священных поверхностях, подаренные вдохновением, подслушанные, подобранные, уже отшлифованные или по-прежнему заключённые в раковины, построенные в столбцы, как центурии и когорты римских легионов, сбитые в стаи, в беспорядке разбросанные на просторе черновиков, рассеянные по бегло написанным мемуарам, затерянным в Кормчих и в Минеях, задыхающиеся в летописной кутерьме, забившиеся избежать забвения в Паремейники, увековечившие себя на оружейных клинках, прозябающие в делопроизводственной нищете, стенающие в осклизлых узилищах Павмы Берынды, на последнем издыхании добравшиеся до академических лексиконов, бледнеющие в домовинах актов, странниками да старчиками бродящие по деревням, томящиеся в клетях Срезневского и вспыхивающие рубинами да изумрудами в песнях, которые кажутся забытыми, но внезапно оживают, изумляя тех, в ком это происходит. По моему просвещённому мнению, в дело годились все. Старый конь борозды не испортит, а чем иным является строка, как не бороздой, куда мы сеем и откуда снимаем урожай? «Ведь кому бессмертным стать, на тебе родиться следует, на тебе и помирать!»

Я не был перебежчиком, и догадывался, что Весна тоже знала об этом с самого начала, и, значит, наша встреча была неминуема. Я покидал пустоту, но не с пустыми руками.

Сначала пустоту нужно заполнить, а там и мысль настолько окрепнет, что породит чувство, ибо сказано, «что от ума к сердцу проложены пути», а это уже некое единство. И если вилы были вольным семейством мудрых и воинственных дев, то я чувствовал себя вольным каменщиком, и не видел нужды в том, чтобы в основание своих строений укладывать мальтийское золото. Достанет и камней, некоторые сами прилягут друг к другу, некоторые придётся подтесать, некоторые расколоть, и так воздвигнется здание, которое продлит память и о нашем не таком уж безнадёжном веке.

Люди, слова и камни обладают таинственным внутренним родством. Становясь на камень, человек связывал себя нерушимой клятвой, которую произносил. Утверждают, что древность знала певцов, способных оживлять и самые камни и даже обращать их в людей, возвращая им дар человеческой речи, так что с этой точки зрения жуткая история Луки способна в любой момент обернуться вспять. Может показаться, что нечто подобное разрушит картину мира Иоахима Пински, однако мне говорили о нём как о человеке увлечённом, и в том случае, когда он задумается, а это с его-то складом просто неизбежно, да ещё и влюбится, то извернётся так, что стяжает славу большую, чем та, лучами которой он наслаждается в настоящее время.

Весна сделала это словами, так почему же нельзя подобрать другие? И если расположить их в нужном порядке, многое по-прежнему можно поправить в нашем заблудившемся мире, хотя большинство этого и не заметит.

Впрочем, солнце тоже светит для всех, как его ни назови…

Книга третья

«Высоко гуляет ветер»

– И только? – спросил я, вертя в руках пластмассовый контейнер, завинченный красной крышкой, – такие выдают пациентам больниц для пробы мочи. Содержимое этой ёмкости тоже не было похоже на мёд, скорее на ту же мочу. Я то и дело поднимал её на уровень глаз и принимался рассматривать на свет.

– У них там всякими такими штуками занималась Флебодия, но и она кое-что умела. Я тебе об этом говорил.

Бане поудобней уложил на коленях предплечья и объявил с торжественной ноткой в голосе:

– Трава забвения… Вернее, отвар.

Я вопросительно на него посмотрел.

– Выпьешь – и всё забудешь. Ну, не всё, конечно, – закаркал он, – дорогу к «Нектару»-то точно вспомнишь. А так – всё, что беспокоит, за что стыдно, что приносит боль.

– Что же это, хозяин, – спросил я с иронией, – тары поприличней у тебя не нашлось?

– Да вот, когда лежал в Подгорицкой больнице, захватил пару штук. Именно что хозяин. Никогда не знаешь, что в хозяйстве сгодится. А эта тебе чем не нравится? Прочная, удобная, да и не размером с наши бутылки, – снова зашёлся он каркающим смехом.

– Да всё мне нравится, – успокоил его я. – Решение вы приняли наилучшее. Кстати уж спросить, а тебе она предлагала?

– Да как сказать? – как-то неопределённо ответил он. – Прямо не предлагала, но что-то мне подсказывает, что если б я попросил, то налила бы стаканчик. Так что это только для тебя, – усмехнулся он.

Я в этот момент перерывал углы в надежде отыскать рубашку вилы, но обнаружил платье, в котором она бежала из Подгорицы.

– Да и на что оно мне – забвение? – задумчиво произнёс Бане у меня за спиной. – Я ведь ими-то и живу, воспоминаниями. А насильно делать себя счастливым… Разве я и так не счастлив?

Я бессмысленно мял в руках платье, и лицо у меня горело, словно я получил пощёчину.

– Во всяком случае, – уверил его я, так бесславно закончив свои поиски, оказавшиеся не совсем бесплодными, – производишь ты именно такое впечатление.

– Вот, – удовлетворённо ухнул он. – Ну что, махнёшь сейчас или уж дома?

– Хм, – издал я звук, поддающийся любому толкованию. – Сдаётся мне, что мне слишком много лет для отвара. Но выливать не буду, может, встречу кого, кому он нужнее.

Бане пожал плечами:

– Условий она не ставила.

* * *

Мариус оказался прытким парнем. Справа от входа друг на друге были сложены оранжево-жёлтые байдарки – штук двенадцать или чуть больше, считать я не стал. Приподняв одну из верхних за край, я подивился её малому весу: тащить такую было под силу чуть не ребёнку, подростку или девушке уж точно.

Помимо байдарок да вёсел, аккуратно составленных в углу, всё оставалось по-прежнему, и доступу к кухне ничто не мешало. Помещение я сдал ему надолго, но с сервитутом и правом пользоваться привычными вещами.

Не успел я хоть как-то сносно разместиться и спрятать подальше от глаз людских траву забвения, покой мой был нарушен появлением бойкого паренька. Это оказался Милан, заведующий байдарками. – Ну, как дела? – спросил я, указав головой на байдарки. – Идут?

Милан оказался таким же шутником, как и его работодатель.

– Плывут, – уточнил он. – Не поверите, но в сезон даже очередь бывала. Так что пришлось подкупить пять штук. Вот эти, видите, с красной каймой? Нет, кто бы что ни говорил, а Мариус неплохо развернулся.

Сколько я мог заметить по дороге из аэропорта, отдыхающие ещё попадались в избытке. Сезон увядал, но медленно и плавно, и я не сомневался, что у Мариуса ещё пропасть дел. – А где он сам? – спросил я Милана. – Сейчас ему позвоню, – сказал Милан и набрал Мариуса.

Пока Мариус ехал, мы болтали с Миланом о том о сём. – Странного ничего у вас тут не замечали? – ввернул я. – Вы о чём? – не сразу он меня понял. Знать бы мне, что скоро мы станем свидетелями таких событий, которые и странностями язык назвать не повернётся.

Знакомый рык мотоциклетного мотора возвестил о приезде Мариуса. К моей радости, счастливый оборот, который приняли его дела, не наложил на него ни спеси, ни важности.

– Как там у Луки? – со смехом вспомнил я.

– Ну, у него всё в порядке. Туристы так и прут. Там уже и кафе есть, – с досадой сообщил он, постукивая шлемом по защитному коленному щитку.

– А твои апартаменты? Всё ещё забиты до отказа?

– Ну уже наполовину, – признался он. – Ведь начало октября. Ничего тут не поделаешь. А летом так и было – сам удивился.

– Ну, а «Dolce vita» пользуется спросом? – подобрался я к пикантному вопросу.

– Это да. И сейчас занята, – сказал он и игриво мне подмигнул. – Русские. А до них были французы. Интересно было послушать. Некоторые боятся, что я там камер понаставил. Приходится клясться на Библии. Уже два раза такое было. Вы спросите меня, нравится мне это? Дед вот тоже всегда говорил: «не клянись», а почему, не говорил.

Ещё в прошлый раз я посоветовал ему хотя бы в одной комнате отделать потолки зеркалами, как я видел это в «Hemerа», и дать комнате романтическое название. Устраивать апартаменты полностью в таком стиле значило отпугнуть людей пожилого возраста.

– Сейчас объясню, – сказал я. – Доверие к человеческому слову является основой древнего правового порядка. Жил когда-то такой писатель, Иосиф Флавий, и в его время существовало сообщество ессеев. Люди они были до того благочестивые, что всякое произнесённое ими слово имело для них больше веса, чем клятва, так как они считали потерянным человеком того, которому верят только тогда, когда он призывает имя Бога. Вот почему апостол Иаков наставляет братьев во Христе: «Прежде всего не клянитесь ни небом, ни землёю, и никакою другою клятвою, но да будет у вас: «да, да» и «нет, нет».

Милан прислушивался к моим словам с открытым ртом.

– Вон чего вы знаете, – присвистнул он и наивно спросил: – Вы часом не профессор какой?

– То-то и оно, что часом. Но, может, и стану, – сказанул я.

– Теперь вроде понятно, – не слишком уверенно пробормотал Мариус, всё ещё обдумывавший услышанное. – Будем знать.

Теряюсь в догадках, как бы посмотрел капитан Тико на те отношения, которые возникли у меня с его внуком, но уж как вышло, так вышло.

* * *

От нашего проулка и до контейнера, где я упал, всего два двора, а потом тянется пустое пространство, выставленное на продажу. От этого места до дома Антоне Сбутега ещё четыре двора, потом жёлтая гостиница, так называемая «Castellо di Boca», дальше метров двести дорога бежит до крутого поворота, который отмечен огромным тисом, между водами залива и зарослями лавровишни, и кому принадлежит эта земля, никто не знает.

Выйдя прогуляться, я обнаружил некоторые перемены, наступившие во время моего отсутствия. С пустого пространства, о котором я только что сказал, сняли надпись «Продаётся», снабжённую местным и московским мобильными номерами, зато появились смуглые албанцы, которые разбирали каменные террасы, а камни укладывали в небольшой грузовичок.

Поначалу я не придал этому никакого значения, потому что решил, что кому-то потребовались камни, но, когда камни выбрали, нагрянула тяжёлая техника. Стало очевидно, что участок продан и грядёт строительство.

Албанцев сменили сербы. Гвидилрета, то есть обязательный по закону щит с информацией о любой гражданской стройке, так и не появлялся, так что все мы оставались в неведении, кто же решил поселиться с нами по соседству.

Правила строительства в Боке чрезвычайно строги: работы прекращаются ровно с 15 мая, ибо это число считают началом курортного сезона, и возобновляются только осенью. Кроме этого, определено и точное время суток, в которое можно начинать работу и её заканчивать. Однако бульдозеры расчищали место, нагружая землёй уже не миниатюрный камион, а здоровенные кузова мощных грузовиков, а в потёмках тяжело подползали бетоновозы и заливали вдоль всего участка стену метров пять высотой. Понятно, моторов они не глушили, шум усугублялся криками рабочих, и в таких условиях ни о какой письменной деятельности речи идти не могло. Заливка длилась до половины второго ночи, и за такое нарушение на любого другого был бы уже наложен штраф, а строительство приостановлено. Однако ничего подобного не происходило и грузовики продолжали свои ночные дела.

Специальный строительный комиссар, чьё местопребывание находилось в Которе, проезжал на работу и с работы мимо несколько дней в неделю, и странным образом его ничто не смущало. Мой сосед белградец Ненад как-то остановил его и задал несколько вопросов, но комиссар отделался шутками и пустой болтовнёй. Как старожил Ненад подал жалобу в которскую општину, а позже жаловался мне, что владелец участка, высокопоставленный серб, заручился поддержкой своих собратьев – высокопоставленных покровителей из руководства Которской општины. Однако идентифицировать владельца он не мог, опираясь на обрывки каких-то слухов, которые с неизбежностью физического закона уже стали просачиваться сквозь завесу тайны, которую крепко держали строители.

Навестив Данку, я сделал попытку вытянуть из неё глас молвы, но она ничего не знала. Её участок кончался посередине чудесной дубовой рощи, которая плавно спускалась к месту начавшегося строительства.

* * *

Утром того дня, когда я заглянул к Данке, на мой почтовый ящик пришло письмо, в котором меня приглашали поучаствовать в интерактивном круглом столе. Проект прилагался к известнейшему сетевому книжному магазину, и для магазина это была совсем не дурная идея. На этот раз предстояло высказать своё мнение по поводу пресловутого афоризма: «Патриотизм – последнее прибежище негодяев».

На сердце было смутно. Смысл этого известного высказывания проделал такой огромный дрейф, что уже почти забылось его истинное значение, и нам, участникам круглого стола, предстояло его восстановить.

Начать с того, что историк литературы, автор «Словаря английского языка» Сэмюэль Джонсон имел в виду нечто совсем обратное тому, что видим мы. Джонсон хотел сказать, что беспутная жизнь даже самого пропащего человека может быть искуплена любовью к родине, то есть патриотизмом.

Афоризм, произнесённый доктором Сэмюэлем Джонсоном, родился в Литературном клубе 7 апреля 1775 года и был опубликован Джеймсом Босуэллом в жизнеописании Джонсона спустя пять лет после его смерти.

Но вот что удивительно: уже у Гейне, появившегося на свет всего-то двадцать два года спустя, для любви к родине не находится иных слов, как «смешная тоска»; он называет это чувство болезнью и признаётся с невольным стыдом, что скрывает эту рану от окружающих. Не знаю, читал ли Толстой «Германию», но в главе XXIV есть такое четверостишие: «Одни негодяи, чтобы вызвать в сердцах умиленья порывы, Стараются выставить напоказ Патриотизма нарывы». Правда, строфа эта относилась ещё ко вполне определённой личности. Как бы то ни было, Толстой пошёл дальше и не остановился обобщить то, что немецкий его современник относил к отельной личности: «Патриотизм – последнее прибежище негодяев». В его контексте это уже выглядело, как закон, как подсказка всем негодяям, где искать спасения в сложном положении, однако оставалось и другое толкование, похожее на реконкисту, которое, кстати, принадлежало тому же самому писателю, что и фраза о путях. «Это сказано о негодяях», – написал он в одном из своих романов, и был, конечно, прав, ибо не все же любящие родину, пусть даже стыдящиеся проявлений этого чувства, как то было с Гейне, поголовные негодяи.

Но вот наступили такие времена, что вдумчивой мысли не удовлетворял и тот крайний смысл, который имел в виду Толстой и который был понятен его современникам. В наши дни фраза приобрела пугающе буквальное, предельно точное значение. Теперь слова эти можно было понимать так, что все негодяи непременно находят в патриотизме последнее прибежище своим жалким жизням, прикрывая им, как щитом, свои неправды. И самым интересным здесь мне представлялось, изменится ли он со временем.

Вот эти-то отрывочные мысли мне должно было сложить в нечто связное.

* * *

Размышления мои, как видите, не самые весёлые, прервали звуки невнятного разговора, донёсшегося до моих ушей. Сербские слова мешались с русскими, и по всему получалось, что внизу происходит какая-то заминка.

Я спустился и оторопел: писатель, тот самый писатель, которого я встретил в баре «Библиотека» отеля «Hemerа», выбирал у нас байдарку, но дело тормозил языковой барьер. Милан и писатель, дружелюбно улыбаясь друг другу, безуспешно пытались заключить сделку.

Я помог им разобраться, и на этот раз писатель меня узнал, хотя по тем взглядам, которые он на мне задерживал, я понял, что он не был уверен, действительно ли перед ним я или просто очень похожий на меня человек.

Когда с выбором было покончено и все формальности улажены, он осмелился удовлетворить своё любопытство и разрешить сомнения: – А вы… Это вы? Разрешите узнать, что вы здесь делаете?

Разрешение я дал легко:

– Вообще-то это мой дом, и я здесь живу. Или, что было бы правильней, наезжаю и провожу здесь некоторое время. Взвалив байдарку на плечо, он покивал и бросил немного развязно:

– Надеюсь, ещё увидимся.

Думаю, что развязность происходила из смущения и что он был поражён нашей встречей не меньше моего. Милан наблюдал за ним с затаённой улыбкой. Когда острый конец байдарки последний раз качнулся в проулке над затянутым плющом забором белградца Ненада, он сказал:

– Тот, кто занимает комнату с зеркалами. Подружка у него что надо, – мечтательно сообщил он.

– Да? – удивлённо и весьма глупо переспросил я, потому что чему же было тут изумляться.

Мы обменялись с Миланом ещё несколькими дежурными фразами, и тут я услышал то, что заставило меня насторожиться.

– Помните, вы спрашивали, не было ли чего странного тут у нас? Я тогда и не подумал, а ведь кое-что было. Василий, тот, что вас вытащил, когда вы свалились, племянник Сбутеги, носил Данке дрова и встретил Белу Вилу. Шла она вашим проулком в Горную Врдолу. А у него с желудком было плохо. Так вот, как рукой сняло. Да и работы не было, и тут вдруг почтальоном устроился. На почтовой машине ездит. Не встречали?..

– Давно это было? – уточнил я.

– Да как сказать, – принялся вспоминать Милан. – Работает-то он уже с месяц. Стало быть, в конце августа. Где-то так… Как пить дать, удачу приносит такая встреча, – с трогательной надеждой возвестил он.

– По-разному, – сказал я, а сердце моё затрепетало.

Василия я встречал уже несколько раз, когда он поднимался по проулку к Данке приводить в порядок её участок. Мы сдержанно здоровались, и при виде меня краска заливала его лицо. Я умолчу о том, что выбрал ему в подарок за свою жизнь. Как ни была она никчёмна, но всё равно стоила несравненно дороже этого предмета.

* * *

По ночам я уединялся у себя и под светом лампы в зелёном абажуре пытался проникнуть в тайну подарка, который оставила мне Весна.

Вообще же под «травой забвения» на протяжении истории подразумевали разного рода средства от тех состояний, которые мы называем стрессом. Таков египетский непенф, марихуана, европейский абсент. По большей части всё это очень походило на наркотические вещества. Что до меня, то лучшим открытием такого рода я считаю несколько сортов хорошего пива. И только у древних германцев, в особенности у скандинавов, этот термин носил ясный и практичный смысл: зелье давали тем из соплеменниц, которые имели несчастье побывать в плену, где выполняли функции наложниц и дополнительных жён. Здесь «трава забвения» как бы снимала пережитый позор и унижение и помогала такой несчастной начать новую жизнь среди сородичей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации