Текст книги "Дырка от бублика 3. Байки о вкусной и здоровой жизни"
Автор книги: Аркадий Лапидус
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Сейчас он покачивался в родном моему сердцу гамаке и, как всегда, и тут был не очень шибко доволен.
– Здесь, конечно, тоже не Диражня, но всё же лучше, чем там, – говорил Петрович и кивал в предполагаемую сторону Израиля. – Не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна!
Диражня – это такая же дыра, как и Талгар, но только на Украине. Он этой Диражней мне все уши в Израиле позалепил. О чём бы речь ни зашла (особенно в последнее время), всё сводилось к тому, что «а вот в Диражне!..». Ну, Родина – ясно!..
– Чай пить будешь? – спросил заслуженный диражневец.
– Да какой там чай! Ты посмотри, что вокруг творится?
– А что творится? Ничего не творится. Просто сегодня празднуется день рождения твоей никчёмной и скучной книжонки. Тут все её читали перед твоим приходом. Просто поразительно, что кому-то она не противна. Что там может понравиться? Такое же фуфло, как и ты! Я только тридцать страниц прочитал, и меня три дня рвало!..
– Да уж от тебя дождёшься похвалы и поддержки!
– Ну, если что-то достойное, то я со всей душой. Акунин, например, – вот это действительно!..
– А почему не Чехов или Гашек?
– Ну, это вообще святое. Об этом я и не говорю. Нахальства в тебе сверх всякой меры! Ужа-асный человек! Грубый! Я понимаю, здесь вся родня твоя, знакомые давние и недавние и прочие субъективные доброжелательные ценители, но правды-то никто не скажет. Как оно есть в действительности и чего оно стоит – это только я могу сказать, да ещё и прямо в глаза. Так что слушай внимательно и мотай на свой рыжий и плохо подстриженный ус. Ну вот, самовар закипел! Понесли его к столу! Да осторожнее берись – обожжёшься!
– Вроде бы я ещё книгу и не закончил… Чего праздновать? – проговорил я сдавленно, так как самовар был довольно тяжёлый.
– Здесь, к скорби людей со вкусом, твои так называемые литературные страдания давным-давно закончены. Но всё-таки, к великой радости живущих там – в нашем времени и пространстве, – ещё не изданы, – успокоил меня Валера. – Не торопись! Идти довольно далеко…
Действительно, путь к праздничным столам был неблизкий. Мы раз пять отдыхали, прежде чем наконец водрузили чудо купеческого быта на отдельный маленький столик. Тут же рядом стояли столики со сладостями, фруктами, ягодами и всяческой хрустящей и пышной сдобой, а столики для гостей располагались прямо под яблонями и между ними.
За одним из них уже сидели трое: год назад преставившаяся Ахромеева Лилиана Григорьевна и вроде бы ещё живые Беловы – друзья моей жены. Судя по их довольным лицам, взаимопонимание у всех троих было полное. Увидев нас, они приглашающе замахали руками, и мы подошли.
– Ну что ж, именинник, – сказала Лилиана Григорьевна, перелистывая довольно внушительную по объёму и, видимо, мою книгу. – Я очень люблю вашу Леночку и вас знаю достаточно долго, но ничего хорошего о вашей книге, к сожалению, сказать не могу. Вы уж не обижайтесь, но я должна сказать: когда читаешь произведение хорошо знакомого человека, зная, что он вообще-то не писатель, то, конечно, уже… впечатление другое. Тем более что я знаю автора, его манеру говорить. И поэтому у меня сквозь произведение всё время перед глазами автор. А поскольку я сама человек пишущий, то всё-таки я начала читать, не обращая внимание на ошибки, стилистику… Правда, я не выдержала и начала в некоторых местах исправлять, но потом их оказалось столько, что я бросила. Вы ведь замахнулись на большое произведение, а ошибок… Это ведь не рассказ. Если вы пишете «бархот», а таких ошибок тысячи… Это явный непрофессионализм!
– Верно! Совершенно верно! – обрадовался Петрович. – Вы ему поконкретнее пожалуйста, поконкретнее! По существу!..
– Не перебивайте, молодой человек! – осадила Козлова Лилиана Григорьевна. – Я и говорю о произведении конкретно. Во-первых, оно написано непрофессионально с точки зрения грамотности. Такое впечатление, что его писал полуграмотный человек, – это раз! Художественное произведение должен писать прежде всего человек грамотный! Во-вторых – стилистика! Стилистически там чёрт-те что! Вот так вот… Вот из-под этого всё… Всё время вот так… Впечатление складывается из многих компонентов. И почему я с этого начала? Потому что мне, как пишущему человеку… мне больше всего это бросилось в глаза. Потому что это заслонило всё остальное. Дальше я скажу о существенном: мне непонятно вообще, о чём вы написали! Мне было неинтересно читать! Я начала – было интересно. Через двадцать страниц я книгу отложила – было уже неинтересно. Во-первых псевдоюмор сплошь везде. Уже не сарказм, не сатира – даже не поймёшь, что это такое. Сплошной жаргон – два! Если идёт разговорная речь, то тогда допустимы и жаргон и нелитературные куски, но когда идёт от автора и там жаргон… это уже извините! Следующее – это сплошные задницы, онанизмы, полшестого и так далее, и так далее… Это заслоняет основную вашу мысль. И что хорошего, что вы всё это показали? Что вы всё это вывели… Если вы считаете, что вы открыли Америку и написали произведение, которого никто ещё до вас не написал, то вы ошибаетесь. Короче говоря, мне не понравилось! Идеи в этом произведении нет! Вообще, что, собственно, вы хотели сказать? Описать всю эту мразь, начиная от взрослых и кончая детьми, – ну и что из этого? Вы даже фамилии поставили тех людей, которые действительно существуют или существовали. Грандкевич – это Гринкевич, Иван Смирнов – Валентин Смирнов! Вы видели жизнь только с этой мерзкой стороны, и это не сатира. Это псевдосатира! Сатира не проглядывается. Искусственно!.. Я говорю то, что я увидела в этой книге. Другой скажет что-нибудь другое. Так как мне дали читать, то и слушайте! Потом будете анализировать. Как бы вы ни восприняли – это мне совершенно безразлично. Я вам говорю своё мнение. Нелицеприятное! Потому, что я вас хорошо знаю! Абсолютно ничего нового!..
Я попробовал вставить некрасовское «Кто живёт без печали и гнева, тот не любит отчизны своей!», но весьма известная в своё время в Алма-Ате дама не позволила мне это сделать.
– И не перебивайте меня! – вскричала она. – Что это такое? То один, то другой! Вам человек старшего возраста говорит, а вы перебиваете. Вы считаете, что вы правы во всём и всё! Мне чихать, как вы будете думать про меня! Я сама полуеврейка, а о евреях вы неправильно пишите. Вы не выявили ничего! Берёте какую-то вещь, описываете её жаргонным языком… Вы разговариваете сами на жаргоне, но нельзя разговаривать и так же писать! Зачем мне дали эту книгу? Если вы замахиваетесь на такие произведения, то надо всё учитывать.
– Я не знаю… – всё-таки вклинился я. – Грамматические ошибки – хлеб корректоров, стиль – моя индивидуальность, а жаргон… Правда – это! Вот так оно и есть! Вот так и разговаривают сегодня, и я в том числе! Какой это жаргон, когда это уже норма. Может быть, к сожалению, но вот так!..
– Ну вот! Вы говорите, ошибки – это ерунда, стиль – ерунда, что такое жаргон – «я не знаю». Главное, что это правда! Ну и что из того? Когда автор убеждён в своей непогрешимости то, что можно говорить? Никакого впечатления у меня от произведения не осталось, кроме того, что чем больше в лес, тем больше дров… И дайте мне досказать, а то я вас вообще сейчас выгоню!
– Здравствуйте! – подумал я, но только развёл руками.
Петрович тоже оторопел, но, я думаю, по другой причине. Его явно перещеголяли. Лилиана Григорьевна же продолжала:
– Это всё хуже, всё хуже, всё мрачней, всё мрачнее… Наконец, это какой-то уже маразм!
Вся эта гадость, которая вылилась на ваши страницы… Хорошо, это в жизни всё есть, но надо же это как-то оформить литературно! Оформить это жизненно. Что есть наряду с мразью, с гадостью… есть и хорошие стороны! Тех же ваших героев… вы что-то пытаетесь их… что-то… что-нибудь… чтобы они получше… и опять закапываете их в грязь! Что это такое? Кто они такие? Что они хотят? Что они ищут? Какого смысла жизни? И почему там без конца блатной этот жаргон? Бесконечно! В конце концов, противно! Ничего хорошего в этом нет! Когда книгу отбрасывают оттого, что её противно читать, – это крах! Это провал! Зачем это нужно было писать? Очень много написано сегодня публицистики, где гораздо более жёстко написано и так оформлено, что хочется дальше читать: «А что там дальше?». Вашу книгу дальше читать не хочется! Потому что так, как будто в говне копаешься. И ничего хорошего в этом нет! Можно подумать, что вы пережили больше, чем я! Вообще я всегда подозревала, что за вашими «ля-ля-ля» и «хи-хи-хи» кроется кое-что… Так… Теперь о героях. По героям я тоже ничего хорошего сказать не могу. Что в них хорошего? Ну, Наум Аркадьевич… Герои ваши – это ваша книга, и они все обмазаны дерьмом. Вы их всех обмазали дерьмом. И себя, в том числе, тоже. Ваша книга – это сплошная уборная! Это сортир!
– А Швейк? – снайперски вклинил я.
– Швейк тоже, но как это написано! А ещё набиваетесь в писатели! Я сначала даже начала выписывать эти дурацкие обороты ваши, но потом плюнула. «Колода экзаменов» – что это за выражение? Вот это и есть псевдоюмор! Вот вам классический пример вашего псевдоюмора: «Бедняга зритель, уделанный вконец…». Если бы это было в монологе, в диалоге – ладно. А это говорите вы! «Аромат ударил по зале…». Это даже в колхозе так не говорят! Что это за стилистика такая! У вас есть несомненные способности, но надо слушать других, и особенно тех, с кем вы не согласны. И не только меня. Дайте мне сотню человек, и они скажут то же, что сказала я. Вы можете копаться в дерьме… всё сейчас делается… сейчас гласность и всё прочее, но…
– Да это с восемьдесят первого года я начал писать. Сразу после смерти отца! – опять снайперски вставил я.
– Ах, вы это писали в восьмидесятых! Но всё равно… – только на секунду отвлеклась Григорьевна. – Это хорошо, что вы тогда писали, но зачем же вы это всё обернули в говённую бумажку? Надо же это было литературно поднести. Литературно, а не тем жаргоном! Вы посмотрите, как Салтыков-Щедрин саркастически-сатирически преподносит! И как вы это делаете? К тому же драматически непонятно, что это за эпизоды. Куда они ведут, во что складываются, где кульминация? Должна быть какая-то главная мысль, главное какое-то стечение обстоятельств! В природе есть какие-то вещи, которые, при всём при том, что они естественны, тем не менее, ни на экран, ни на страницы журналов в обнажённом виде… их не тянут! А мат – это презумпция России! Матерщина – это только русское качество! Это только в России! Матерщина как таковая – это только изобретение русского человека. А бранные слова есть в любом языке. По-вашему получается, что можно писать, как сидит человек в туалете и испражняется или как женщина рожает? Есть эстетические вещи и неэстетические… Возмутило меня в вашем произведении то, что вы замахнулись на хороший, правильный вопрос, например, еврейский, и всё это изговняли. Ничего не объяснили, а на каждой странице у вас дерьмо! Вот в вашем произведении и проглядывается самый настоящий шовинизм и антисемитизм. А Федя ваш просто дурак дураком…
– Мы с Валей совершенно согласны с вами, Лилиана Григорьевна, – вступил Белов Витечка. – Ты пишешь так, как будто сам копаешься и живёшь в этом дерьме, а не со стороны. И, как правильно заметила Лилиана Григорьевна, жаргон, действительно, идёт не в прямой речи, а в речи автора. Нелитературный язык!
– Подобное этому похабство мы уже читали, и ещё почище, давным-давно – так что не удивил. «Москва-Петушки», например, – подхватила Валентина. – То же самое! Подзаборная проза! В общем, это не роман. Впечатление такое, что это коробка с пуговицами. Открываешь – пуговицы разные. Одни блестят, другие красненькие. Всё это бросается в глаза, но в этом нет системы. Не связано ни с чем. Стержня нет! Очень искусственное деление на главы. В некоторых местах, если поменять местами, ничего не меняется. Это ветви, которые можно переставить со ствола вверх, вниз, вправо, влево…
– Учиться надо, молодой человек! Основателю социалистического реализма – Горькому это бы не понравилось тоже, – добавил жару Витенька, который был на два года моложе меня. – Ты, как прибой, но где-то балла на два. Постоишь, заслушаешься – и опять идёшь к своей келье. Ты, наверное, привык описывать слухи, кем-то донесённые сплетни. Поэтому даже то, что с тобой происходило, читаешь, как сплетню чью-то. Автора в романе нет! Федя – это же ты?
– Да, – сказал я. – Почти что! Как, впрочем, и все остальные…
– Вот. Что это за автор? Действительно – дурак дураком! И посвящение надо было бы к твоей писанине написать простенькое и со вкусом: «Жидам посвящается!».
Лилиана Григорьевна вскинула брови, а Валера тут же потащил меня в сторону.
– Ну, чего ты меня увёл? Не дал попрощаться по-человечески, – недовольно выговорил я ему, когда мы отошли метров на сто. – Смотри, как дружелюбно они машут нам вслед!
– Да ты действительно дурак дураком! Тоже мне, нашёл друзей!
– С чего это ты взял, что я их находил? – возразил я. – Во-первых, они мне достались вместе с женой, как приданное, а во-вторых, ты-то разве лучше? А ведь тебя никто мне не навязывал. Тебя я, главного обсерателя, выбрал сам! Из того, конечно, что было. Судьба у меня такая. Стезя! Такой всегда уличный писатель, как я, – не профессия, а схима. Меня никто никогда не открывал и не поддерживал, хотя я пишу лет с пятнадцати. Это – судьба! От неё не отвертишься! А уж какая она сладкая – сам видишь. Хочешь примерить?
– Что я, сумасшедший?
– Ну вот! Вон тётя Надя с Сулейманом сидят! Да какие молодые и радостные! Может быть, хочешь послушать, что они скажут? Это, как-никак, не только ближайшие родственники, но и герои одноимённого рассказа Феди, то есть, конечно же, и моего тоже.
– Нет! Хватит! Достаточно на сегодня!
– Правильно понял. Пойдём лучше просто прогуляемся!
Мы молча пошли по саду, и я тут же вспомнил, какую мне дала характеристику правдоруб-тётушка, когда я надумал жениться. «Взбалмошный и такой же, с пишихазами, как и его отец, но тот труженик, а этот ни работать ни учиться никогда не будет!» – успокоила и приободрила она моих будущих юридических родственников (мой отец в это время был прооперирован и, отходя от шестичасового наркоза, не мог ничего ни прибавить, ни убавить).
Может быть, от этой её не слишком продуманной рекомендации (трудно сложились мои отношения с родственниками жены после такого приговора), а может быть, и от чего другого, но умирала моя любимая (всё равно любимая!) тётя Надя страшно. Сначала она вся опухла. А когда не смогла уже встать со своего диванчика, то отказалась от еды и питья, чтобы не ходить под себя и не выслушивать не слишком радостные по этому поводу возгласы и монологи вынужденной ухаживать за ней и люто ненавидевшей её всю жизнь невестки.
Неприязнь между невесткой и свекровью, тёщей и зятем – явление не новое, и я в этом плане тоже небезгрешен. И если это психологические несовместимости, то Бог с ними – они обратимы! Но когда конфликты возникают из-за барахла, денег и вообще любой иной неживой материи, то это, действительно, – крах! Поклоняясь мёртвому и ставя это мёртвое важнее и выше живого, человек сам мертвеет и начинает сеять вокруг разрушение, горе и мертвечину. Как для тётушки, так и для её невестки материальное, да ещё и с оттенком шовинизма, было главным. То есть телега бежала впереди лошади и не вещь для человека, а человек для вещи всё больше и больше жил, работал и мечтал. А так как обе были практически равными по совершенно мужскому волевому характеру, то конфликты и взаимные обиды не заставили себя ждать. И уже совсем чудовищный характер (куда там Шекспиру!) они приняли, когда им пришлось жить вместе. Будучи уже не в той силе и не в том авторитете, что раньше, тётушка (ей было в это время девяносто два года) начала с отчаяния рассовывать по комиссионкам все свои драгоценности и мебеля. Время было такое, что всё пошло за гроши, но лишь бы не досталось невестке!..
Моя жена была посредником по распродаже. Тётушку она, так же как и я, любила и, не будучи в силах переубедить её, не спорила, а просто помогала, как могла (талантлива была Надежда Аркадьевна и очень интересна, что ещё более прискорбно по её жизненному финалу). Нам достались из всего этого потока распродажи антиквариата и драгоценностей только два стола со стульями, поломанная люстра и валявшаяся в кладовке залитая водой акварель. И то мы не хотели и это брать, но тётушка заставила – «на память!».
Ясно, что и до того натянутые отношения с двоюродным братом прервались окончательно (он, его жена и её родня думали, что мы коварно озолотились), а ненависть невестки к свекрови начала принимать уже совсем патологические формы…
– Ты знаешь, я, пожалуй, пойду! – неожиданно прервал мои совсем не радостные воспоминания Валера. – Ты сегодня получил уже достаточно, а мне ещё дома полочки надо закончить.
– Подожди! Мы же ещё с тобой отцовского шмурдяка не пробовали!
– С чего ты взял? Я уже приложился. И как следует! – сказал Петрович и, грузно качнувшись, ушёл.
Только теперь я отметил про себя, что он, так же как и я, был, в отличие от всех остальных, не моложе своего сегодняшнего возраста.
– Кто это? – сказал кто-то за спиной, и палочка-поводырь легонько ударила меня по ноге.
Я обернулся и увидел двух почти юных и подозрительно очень знакомых мне красавцев и не менее яркую красавицу.
Да это же… Эллочка!
И красавцев я тут же вспомнил, хотя ни её, ни их никогда не видел живыми, а только по фотографиям. Это были давно почившие в бозе в глубокой старости мои московские родственники. Причём первый (с палочкой) был довольно благополучный доктор наук – дядя Гриша, второй (положивший руку на плечо первого) – тоже не менее благополучный доктор наук, дядя Володя, и третья (положившая руку на плечо второго) – дочь кого-то из них, а значит, моя двоюродная сестричка Эллочка (а, впоследствии из-за бегства от своей позорной еврейской части просто Елена). И все трое примерно одного возраста, и все – слепые! То есть глаза у них были, и они ими вроде бы даже смотрели, но ни черта не видели! И были у меня к ним и жалость и сострадание, и надежда на то, что в следующем воплощении они прозреют (придётся им вернуться в этот мир, придётся!). Но к этим нормальным человеческим чувствам примешивалось и ощущение божьей справедливости, хотя мне лично ничего плохого они не сделали, да и моему отцу вроде тоже… Нет! Ему они не сделали ничего хорошего (а это ой, как плохо по божьему счёту!) после того, как стали авторитетными и заслуженными, и этим, как ни странно для некоторых, обидели меня в своё время очень. Я не имею в виду какие-то знаки материального участия, хотя это серьёзный и почти всегда решающий фактор отношения к кому-то. Я имею в виду совсем другое. Что я им? Ничто и никто! Это понятно, хотя вроде тоже юридически не совсем чужой. Но отец! Он любил их всегда. Я думаю, в основном, по памяти детства – старшие братья были, безусловно, очень образованны, красивы и удачливы, да и племянница унаследовала у них то же самое.
Любовь отца прощала им все их косвенные и плохо осознаваемые шовинистические и непосредственные плевочки в его, социально второсортную, сторону. Я тоже иногда грешу этим всепрощением, но не так сильно, как отец и, тем более, как Христос. Правильно говорят мои герои – ещё большее разрушение, а потому страшный грех, пассивное отношение к разрушению. И тем более, всепрощение! И опять же повторяюсь – безнаказанность рождает вседозволенность, а вседозволенность – только беспредельное разрушение и горе! И ничто совершившееся нельзя аннулировать или уменьшить! Можно только что-то прибавить, а что – ваш выбор! Как я бы сказал, заменив слово «бог» на слово «совесть», на совесть надейся, а сам не плошай!
Мало что мне известно конкретного (отец никогда не жаловался), но то, что мой исключительно добропорядочный, тактичный и благороднейший родитель не мог позволить себе потревожить их покой даже на пять минут (не говоря уже о том, чтобы погостить день-другой), говорит о многом. Очень многом!
Последний раз, будучи проездом в Москве, он столкнулся в толпе с Эллочкой. Невероятная случайность – столкнуться в многомиллионной толпе столицы с кем-то знакомым тебе, а тем более – с родственницей. Они поахали такому необыкновенному случаю, и племянница, узнав, что дядя Нюма только назавтра к вечеру уезжает, как достойная дочь своих родителей, конечно же… не пригласила его ни к себе и, уж тем более, ни к своим родителям, дяде или, в конце концов, к кому-нибудь из своих знакомых, которых у неё было – море. Отец опять, в который раз, ночевал на вокзале, и хоромы его родственников и их знакомых не были осквернены и стеснены его второсортным присутствием.
Ну, братья – ладно! Попавшие, как и их сестра и её невестка, в те же лапы вещизма и шовинистических определённых социальных условностей, где человек всегда вторичен, они ничем материальным не были обязаны моему, постоянно нуждающемуся, родителю (о духовном или о каком-то элементарно моральном долге я вообще молчу). Но Эллочка! Она же в то время совсем недавно вышла замуж за первого секретаря одного из райкомов Москвы только благодаря моему отцу! Правда, косвенно, но всё-таки – благодаря! И ещё как благодаря! Он как раз работал в Гаграх, в санатории имени исторически проклятого семнадцатого партсъезда, врачом, и она приехала к нему в гости якобы за тем, чтобы отдохнуть и половить рыбку, а на самом деле – только половить, но не ту, что в море, а ту, что прохлаждалась в санатории. А прохлаждались и загорали в этом режимном санатории граждане по должности не ниже первых секретарей райкомов.
Каждый день Эллочка надевала сверхэкзотическое японское кимоно (в то время, после победы над Японией, оно было модным) и, как яркая наживка, фланировала по санаторию и его пляжу, куда, похоже, даже мухи залетали только по спецпропускам. Даже само по себе новенькое трофейное кимоно было неотразимым, а в сочетании с привлекательной мордашкой, точёной фигуркой, социальным положением (уже в то время Эллочка была профессорской дочкой) и познаниями от Баха до Фейербаха оно било наповал. Быстро выбрав то, что ей было нужно, сестричка тут же послала своим, я думаю, в нетерпении ожидающим результата, папочке и мамочке телеграмму:
«Сети свёрнуты – улов богатый!»
Палочка ещё раз ударила меня, и я посторонился.
– Хам какой-то! Даже отвечать не хочет! – недовольно буркнул старший и всё-таки родной (а куда денешься!) дядя с палочкой, и эта, почти фламандская, троица ушла вглубь невидимого для них прекрасного сада.
Я шагнул вслед за ними, чтобы сказать что-нибудь успокаивающее, но… взмыл в небо.
– У-ух!
Сад с домиком и Талгаром за ним был как на ладони. Почти все столики были уже заняты, и почти все сидящие приветственно махали мне руками. Вон за тем столиком сидят и пьют папашину наливочку давно покойные Бовин Володька, Садыков Толян и Куряшкин Колян. А с ними рядом – ещё живые братья Червяковы: прагматичный и очень правильный и умеренный Валерка и неправильный, но именно этим особенно близкий мне импульсивный романтик Генка. Все товарищи моего Талгарского детства и юности удалой. А вон… Нет, уже не разглядеть…
Я поднимался всё выше и выше, и скорость росла и росла. Вот она стала такой, что я стал растягиваться и утончаться. И вот уже не совсем я, а какой-то едва заметный блик скользнул за пределы Земли и, непостижимым образом в момент изменив траектории опасных для неё астероидов и комет, покинул солнечную систему и галактику. И-и!.. Прорвав пузырь вселенной, я оказался среди мириада таких же пузырей, а потом и они, став микроскопическими, исчезли. Я вылетел из чего-то огромнейшего и необъятнейшего и, отлетев на чисто философское расстояние оглянулся (интересно, – чем и как?) и… увидел себя. Ещё необъятно огромный, но уже быстро уменьшающийся, я шёл по израильскому натанийскому пляжу.
– Раз! – и я уже опять за пределами Земли, космоса, вселенной и… опять вылетаю из себя же.
Всё повторилось, но уже с ещё большей скоростью. Потом ещё раз и ещё… Я вылетал из себя – то пишущего в Натании или Алма-Ате, то играющего на скрипке на улицах Рамат-Авива или в той же Алма-Ате напротив Никольского рынка, то из трущего тряпкой каменные полы одного из супермаркетов Тель-Авива, находящегося всё в том же, более или менее приличном, районе Рамат-Авива, то из подметающего тротуары Рамат-Полега или Кирьят-Нордау – районов Натании, то из всех своих израильских рассказов, то… Скорость росла и росла и снова, и снова носителем и сутью супервселенных был я и только я.
– «Я» – имя Бога! – прозвучало знакомым приближающимся эхом, и от нового скачка скорости всё смазалось и… исчезло.
Остался только полёт. Вернее, ощущение его…
– Гав! – тявкнула Чуча, и я тут же оказался около неё – на том же месте, откуда начал полёт.
Увидев меня, собачка запрыгала, как ребёнок, а потом упала у моих ног на спину и заёрзала от избытка восторга и любви, сама себя гладя передними лапками по мордочке, ушам и шее. И хвостик! Хвостик у неё, красавицы, дрыгался, как листик при урагане.
– Чучечка… моя золотая… лапочка моя!.. – обрадовался я, и только хотел её погладить, как она вскочила и, громко лая, убежала.
– Что такое? – не понял я, как вдруг…
Свора собак выбежала из сада и, опрокинув меня, начала, толкаясь, лизать мне лицо, руки, голову, одежду… В полном шоке я замахал руками и задрыгал ногами и… тоже начал обнимать и целовать каждую в отдельности и всех вместе. Это были все мои псы за всю жизнь до Чучи.
– Альфочка… Альфа… – гладил я свою первую собачку.
Альфа
Половина мордочки у неё была белая, а половина чёрная, и знатоки говорили, что это помесь какого-то гордона с каким-то, так же неизвестным мне, лавераком. Как она появилась у нас – не помню. Кажется, отцу её подарили, и он же дал ей такое имя.
Прибегая из школы (начиная с первого класса), я бросал портфель и с Альфой – в сад. После обеда отец уходил на работу, и была мне Альфа и мамой, и родной сестрой, и бабушкой, так как никого из них у меня никогда не было (мама умерла, когда мне было месяцев шесть, и даже фотографий её не сохранилось: какая-то претендентка на её место выкрала их у отца и уничтожила то ли из ревности, то ли с досады). Были случаи, когда я, устав от игр, так и засыпал в собачьей будке, а Альфа терпеливо охраняла мой покой снаружи.
Отец не привязывал её и не садил на цепь, и вскоре весь Талгар знал, что это собака доктора-еврея. Когда мы шли в магазин или в баню, она бежала рядом и ждала нас у порога столько, сколько это было нужно. И всё бы было ничего, если бы не возненавидела моя собачья мамка соседа через дом от нас. То ли он слишком жестоко побил её, когда она помяла его курицу, заскочившую к нам во двор, то ли ещё почему-то, но Альфа начала тащить из его дома всё, что представляло какую-нибудь ценность. Как она пробиралась в хоромы этого типичного кулака (не в смысле организатора, труженика и накопителя, а в смысле того, что за любую малую часть своего добра – убьёт!) – секрет и тайна, но факт остаётся фактом. Осторожно держа в зубах, она приносила к порогу нашего дома сначала мелкие вещи, а потом и целые роскошные столовые и чайные сервизы. Представляете, какая паника поднималась у соседа?
Быстро выяснив, откуда это добро, отец возвращал его хозяину в целости и сохранности.
Осиный (такая фамилия была у соседа) сначала начал требовать, чтобы собаку привязали, а потом, когда отец попробовал её сажать на цепь и она, перестав в знак протеста есть и пить, вынудила его отпустить её обратно на волю, начал выслеживать её.
Не так-то это было просто! Года два Осиный гонялся за Альфой. Как потом я узнал, он и стрелял в неё, и травил, и капкан ставил – всё тщетно! Наконец эта травля приняла такой комический от безрезультативности оборот, что все соседи уже посмеивались (их Альфа не трогала!). Наконец моя любимая собачка стала приносить такие предметы, которые можно было достать только с комода или в тайниках. Фарфоровые статуэтки, ювелирные украшения и даже полные денег бумажники регулярно появлялись у нашего порога. Изумлению отца не было границ. И вот, как раз почти что в тот же день, когда утонул мой друг Витька, я обнаружил мою Альфочку с разбитой вдребезги головой в арыке, протекающем мимо нашего дома и дома соседа. Как мне рассказали, он в этот раз расставил самые настоящие рыболовные сети и, когда собачка запуталась в них, огромным поленом бил её минут двадцать и ещё минут пять уже после того, как она перестала дышать.
Я похоронил её прямо во дворе у старой яблони, и понятно, что горю моему не было предела.
Теперь я расскажу то, что не очень понравится тем, кто совершил насилие или умышленное убийство и избежал юридического наказания. Года через два Осиный умер. Потом попала в тюрьму его старшая дочка. Потом тяжело заболела хозяйка. Потом… В общем, родовое Осиное гнездо распалось и почти всё вымерло…
– Милорд!.. Милорд!.. Да ты видишь! Какое счастье!.. «Хочешь, пёс, я тебя поцелую за пробуженный в сердце май!..». Рекс, красавец!.. Ну, успокойся, успокойся, дорогой, – ты же меня всего обслюнявил!..
Милорд и Рекс
Милорда отец уже держал на цепи. Тем более что это была помесь восточно-европейской овчарки с бог знает кем, но тоже огромным и явно не декоративным.
В один, совсем не прекрасный, а, наоборот тусклый зимний день я обнаружил, что собачка не видит. С ветеринарным обслуживанием в то время, а особенно у нас, было глухо, но на наше несчастье единственный известный нам в Талгаре ветеринарный врач жил совсем рядом (кстати, напротив дома Осиного). И неудивительно, что я побежал к нему. В его огромном доме царили разруха и убогость хронических попоек, но где мне было соображать, что от этого дома надо бежать, и бежать подальше.
– Корми псину сырой печенью! – едва ворочая языком, сказал несчастный потомок Айболита, но дозу не назвал.
Снял я цепь с моего Милордика, завёл в дом и начал кормить сырой говяжьей печенью.
Ребёнок – он и есть ребёнок. Даже если это подросток. Я решил, что чем больше съест собачка, тем лучше…
Погибла собачка!
От этого неожиданного изобилия и несварения…
Уж не буду рассказывать как – эстетики в любой смерти не очень-то много…
Но для Божьего счёта этого, видимо, было мало. Уже через сколько-то лет (не помню точно – сколько!) младший сын ветеринара «бомбанул» местный тир и бродил по улицам с обрезанной малокалиберной, постреливая время от времени то по воробьям, то по курицам, то… Увидел он в нашем дворе мирно сидящего добрейшего и милейшего (а потому всегда не на привязи) Рекса (помесь кавказской овчарки и тоже какого-то пастушьего пса) и, обладая зорким глазом и никогда не вздрагивающей рукой, пальнул ему прямо в сердце. Собачка подбежала к отцу и медленно умерла у него на руках.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.