Текст книги "Кукла"
Автор книги: Болеслав Прус
Жанр: Литература 19 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 57 страниц)
– Понял, ваша милость! Барин ждет вас у себя в спальне, – отвечал Миколай, а когда Вокульский вышел, выпроводил ростовщиков за дверь, приговаривая: – Вон отсюда, паршивцы! Вон!
– Ну, ну! Чего вы так сердитесь? – бормотали растерявшиеся ростовщики.
Пан Томаш взволнованно поздоровался с Вокульским, руки его слегка дрожали, голова тряслась.
– Вот видите, что делают эти евреи… негодники… Лезут в квартиру… пугают мою дочь…
– Я велел им в шесть часов прийти ко мне в контору и, если позволите, расплачусь с ними. Это большая сумма?
– Пустяки… и говорить не о чем. Всего пять-шесть тысяч рублей…
– Пять-шесть? – повторил Вокульский. – Все этим троим?
– Нет. Им я должен тысячи две, может немножко больше… Но, видите ли, пан Станислав (это целая история!), в марте кто-то скупил мои старые векселя, кто – не знаю; все же на всякий случай следует приготовиться.
У Вокульского прояснилось лицо.
– Будем оплачивать векселя по мере их предъявления. Сегодня разделаемся с этими кредиторами. Значит, им вы должны тысячи две-три?
– Да, да… Однако посудите, как неудачно! Вы выплачиваете мне за полгода пять тысяч… деньги при вас, пан Станислав?
– Разумеется.
– Премного благодарен; однако как неудачно: как раз когда я с Беллой… и с вами собираюсь ехать в Париж, евреи урывают у меня две тысячи! Конечно, в Париж уже ехать не удастся.
– Почему? Я покрою недостачу, и вы смело можете ехать, не трогая процентов.
– Бесценный вы мой! – вскричал пан Томаш, бросаясь ему в объятия. – Видите ли, дорогой, – прибавил он, успокоившись, – я как раз думал: не можете ли вы достать где-нибудь для меня ссуду, чтобы расплатиться с ростовщиками… примерно под семь, шесть процентов?
Вокульского позабавила наивность пана Томаша в финансовых делах.
– Разумеется, – ответил он с невольной улыбкой. – Разумеется, вы получите ссуду. Отдадим этим евреям тысячи три, а вы заплатите процентов… ну, сколько?
– Семь… шесть…
– Хорошо, вы будете выплачивать сто восемьдесят рублей в год, а капитал останется цел.
Пан Томаш опять (в который уже раз!) заморгал веками и прослезился.
– Славный… благородный человек! – воскликнул он, обнимая Вокульского.
– Бог мне послал вас…
– А вы думаете, я могу поступать иначе? – чуть слышно проговорил Вокульский.
В дверь постучали. Вошел Миколай и доложил о приходе докторов.
– Ага! Сестра все-таки прислала этих господ. Боже мой! Никогда в жизни я не лечился, а сейчас… Прошу вас, пан Станислав, пройдите теперь к Белле… Миколай, доложи барышне, что пан Вокульский пришел.
«Вот моя-награда… жизнь моя!» – подумал Вокульский, следуя за Миколаем. В прихожей он столкнулся с докторами; оба оказались его знакомыми, и он горячо просил их повнимательней заняться паном Томашем.
В гостиной его ждала панна Изабелла. Она слегка побледнела, но от этого была еще прекраснее. Вокульский поздоровался с нею и оживленно заговорил:
– Я очень счастлив, что вам понравился венок для Росси.
Он запнулся. Его поразило странное выражение ее лица: панна Изабелла глядела на него с недоумением, словно видела его впервые в жизни.
С минуту оба молчали; наконец панна Изабелла, стряхивая пылинку с серого платья, спросила:
– Ведь это вы, сударь, купили наш дом? – И, прищурив глаза, пристально посмотрела на него.
Вокульский был застигнут врасплох и в первое мгновение растерялся. Он вдруг потерял способность соображать и то бледнел, то краснел, но наконец, овладев собой, глухо произнес:
– Да, я купил.
– Зачем же вы подставили вместо себя еврея?
– Зачем? – повторил Вокульский, глядя на нее с детской робостью. – Зачем? Видите ли, сударыня, я купец… а если б стало известно, что я вкладываю капитал в недвижимость, это могло бы подорвать мой кредит…
– Вы уже давно интересуетесь нашими делами. Кажется, в апреле… да, в апреле вы приобрели наш сервиз? – продолжала она тем же тоном.
Этот тон отрезвил Вокульского. Он поднял голову и сухо ответил:
– Вы можете в любую минуту получить свой сервиз обратно.
Теперь панна Изабелла опустила глаза. Заметив это, Вокульский опять смутился.
– Зачем же вы это сделали? – тихо спросила она. – Зачем вы так… преследуете нас?
Казалось, она сейчас расплачется. Вокульский потерял всякое самообладание.
– Я вас преследую! – сказал он изменившимся голосом. – Да найдете ли вы слугу… нет, пса… преданнее меня? Уже два года я думаю только о том, как бы устранить с вашего пути все препятствия…
В прихожей раздался звонок. Панна Изабелла вздрогнула. Вокульский умолк.
Миколай отворил дверь гостиной и доложил:
– Пан Старский.
На пороге показался мужчина среднего роста, стройный, смуглый, с небольшими бакенбардами, усиками и еле заметной плешью. Лицо его имело выражение веселое и насмешливое. Еще издали он воскликнул:
– Как я рад, кузиночка, что снова вижу вас!
Панна Изабелла молча подала ему руку; яркий румянец залил ее щеки, а глаза исполнились неги.
Вокульский отошел к столику, стоявшему у стены. Панна Изабелла представила их друг другу.
– Пан… Вокульский, пан Старский.
Фамилия Вокульского была произнесена таким тоном, что Старский счел нужным лишь кивнуть ему и, усевшись на некотором расстоянии, повернулся к нему боком. В свою очередь, Вокульский остался у своего столика и принялся разглядывать альбом.
– Я слышала, кузен, вы сейчас из Китая?
– Сейчас из Лондона, но мне все еще кажется, будто я на пароходе, – отвечал Старский, заметно коверкая польскую речь.
Панна Изабелла перешла на английский.
– Надеюсь, на этот раз вы останетесь подольше в наших краях?
– Еще неизвестно, – также по-английски отвечал Старский. – А это что за господин? – спросил он, показав глазами на Вокульского.
– Поверенный моего отца… От чего же это зависит?
– Я думаю, вам, кузина, не следовало бы задавать этого вопроса, – усмехнулся молодой человек. – Это зависит… зависит от щедрости моей бабки.
– Вот мило! Я надеялась услышать комплимент…
– Путешественники не говорят комплиментов, ибо они по опыту знают, что под любой географической широтой комплименты только дискредитируют мужчину в глазах женщины.
– Вы сделали это открытие в Китае?
– В Китае, в Японии и прежде всего в Европе.
– И вы собираетесь применять этот принцип в Польше?
– Попробую и, если позволите, кузина, начну с вас. Ведь нам, кажется, предстоит провести время в деревне. Не правда ли?
– По крайней мере таково желание тетки и папы. Однако мне не очень нравится ваше намерение проверять свои этнографические наблюдения.
– С моей стороны это было бы лишь справедливой местью.
– Значит, война?
– Уплата старых долгов нередко приводит к миру.
Вокульский так внимательно разглядывал альбом, что у него жилы вздулись на лбу.
– Уплата, но не месть, – возразила панна Изабелла.
– Это не месть, а лишь напоминание о том, что я – ваш давний кредитор, кузина.
– Ах, так это я должна платить старые долги? – рассмеялась она. – Да, вы, путешествуя, не теряли времени даром.
– Я предпочел бы не терять его в деревне, – сказал Старский и значительно посмотрел ей в глаза.
– Это будет зависеть от способа мести, – ответила панна Изабелла и опять покраснела.
– Их милость просят пана Вокульского, – сказал Миколай, появляясь в дверях.
Разговор оборвался. Вокульский захлопнул альбом, встал и, поклонившись панне Изабелле и Старскому, медленно пошел за слугой.
– Этот господин не понимает по-английски? Он не обиделся, что мы с ним не разговаривали? – спросил Старский.
– О нет!
– Тем лучше, мне почему-то показалось, что он не очень хорошо себя чуствовал в нашем обществе.
– Вот он и покинул его, – небрежно ответила панна Изабелла.
– Принеси мне из гостиной шляпу, – сказал Миколаю Вокульский, выйдя в соседнюю комнату.
Миколай взял шляпу и отнес ее к хозяину в спальню. В прихожей он услышал, как Вокульский, сжав голову обеими руками, прошептал: «Боже мой!»
Войдя к пану Томашу, Вокульский уже не застал врачей.
– Вообразите только, что за роковое стечение обстоятельств! – воскликнул Ленцкий. – Доктора запретили мне ехать в Париж и под угрозой смерти велели отправляться в деревню. Клянусь честью, не знаю, где укрыться от этой жары. Она и на вас действует, вы переменились в лице… Ужасно душная квартира, правда?
– Да, правда. Разрешите, сударь, отдать вам деньги, – сказал Вокульский, вынимая из кармана толстую пачку.
– Ага… верно…
– Здесь пять тысяч рублей, это проценты до половины января. Будьте добры проверить. А вот расписка.
Ленцкий несколько раз пересчитал кипу новых сторублевок и подписал документ. Затем, отложив перо, сказал:
– Хорошо, это одно дело. А теперь относительно долгов…
– Сумма в две-три тысячи рублей, которые вы должны ростовщикам, сегодня будет уплачена…
– Только уж извините, пан Станислав, я даром не соглашусь… Вы, пожалуйста, аккуратнейшим образом отсчитывайте себе соответствующие проценты…
– От ста двадцати до ста восьмидесяти рублей в год.
– Да, да… – подтвердил пан Томаш. – Ну, а если… а если, допустим, мне понадобится еще некоторая сумма, к кому мне у вас обратиться?
– Вторую половину процентов вы получите в январе.
– Это-то я знаю. Но видите ли, пан Станислав, если б мне вдруг понадобилась некоторая часть моего капитала… Не безвозмездно, конечно… я охотно заплачу проценты…
– Шесть. – подсказал Вокульский.
– Да, шесть… или семь.
– Нет, сударь. Ваш капитал приносит тридцать три процента годовых, так что я не могу одалживать его из семи процентов…
– Хорошо. В таком случае, не лишайте себя моего капитала. Однако… понимаете… вдруг мне потребуется…
– Изъять свой капитал вы сможете хоть в середине января следующего года.
– Боже упаси! Я не стану его у вас забирать и через десять лет…
– Но я взял ваш капитал только на год…
– Как это? Почему? – удивился пан Томаш, все шире раскрывая глаза.
– Я не знаю, что будет через год. Не каждый год случаются такие выгодные дела.
Пан Томаш был неприятно поражен; с минуту он помолчал.
– A propos, – снова заговорил он. – Что за слухи ходят по городу, будто это вы купили мой дом?
– Да, сударь, я купил ваш дом. Но через полгода я готов его уступить вам на выгодных условиях.
Ленцкий почуствовал, что краснеет. Однако, не желая признавать себя побежденным, спросил барственным тоном:
– А сколько вы захотите отступного, пан Вокульский?
– Нисколько. Я отдам вам его за девяносто тысяч, и даже… может быть, дешевле.
Пан Томаш отшатнулся, развел руками и упал в свое глубокое кресло; из глаз его снова выкатилось несколько слезинок.
– Право, пан Станислав, – проговорил он, всхлипывая, – я вижу, что деньги могут испортить… самые лучшие отношения… Разве я в претензии на вас за то, что вы купили мой дом? Разве я упрекаю вас? А вы говорите со мною так, словно обиделись.
– Простите, сударь, – прервал Вокульский. – Но я действительно немного раздражен… наверное, от жары…
– Ах, наверное! – воскликнул пан Томаш, вставая и крепко пожимая ему руку. – Итак… простим друг другу резкие слова… Я не сержусь на вас, потому что по себе знаю, как действует жара…
Вокульский попрощался с ним и вышел в гостиную. Старского уже не было, панна Изабелла сидела одна. Увидев его, она встала; лицо ее на этот раз было приветливее.
– Вы уходите?
– Да, и хотел проститься с вами.
– А вы не забудете про Росси? – спросила она со слабой улыбкой.
– О нет. Я попрошу, чтобы ему передали венок.
– Разве вы не сами вручите его? Почему же?
– Сегодня ночью я уезжаю в Париж, – ответил Вокульский и, поклонившись, вышел.
Панна Изабелла с минуту стояла в недоумении, потом бросилась к отцу.
– Что это значит, папа? Вокульский со мною простился очень холодно и сказал, что сегодня ночью уезжает в Париж…
– Что? что? что? – вскричал пан Томаш, хватаясь обеими руками за голову. – Он, наверное, обиделся.
– Ах, правда… Я упомянула о покупке нашего дома…
– Иисусе! Что ты наделала? Ну… все пропало! Теперь я понимаю… Конечно, он обиделся… Однако, – подумав, прибавил Ленцкий, – кто же мог предположить, что он так обидчив? Скажите на милость – купец, а так обидчив!
Глава двадцатая
Дневник старого приказчика
«Уехал-таки! И как?! Пан Станислав Вокульский, великий организатор Торгово-транспортного общества, достоуважаемый глава фирмы с четырехмиллионным годовым оборотом, взял да и поехал в Париж, словно ямщик куда-нибудь в пригород. Только накануне он говорил (мне самому!), что еще не знает, когда поедет, а на следующий день – трах-тарарах! – его и след простыл.
С шиком пообедал у достопочтенных господ Ленцких, выпил кофейку, поковырял в зубах – и был таков. Еще бы! Пан Вокульский – это вам не какой-нибудь приказчик, который должен выпрашивать у хозяина отпуск раз в несколько лет. Пан Вокульский – капиталист, у него шестьдесят тысяч годового дохода, он на короткой ноге с графами и князьями, стреляется с баронами и ездит куда и когда ему вздумается. А вы, наемные служаки, корпите себе над работой, за то вам и жалование платят и дивиденды.
И это, по-вашему, купец? Нет, купцу этакая блажь не пристала!
Ну, я понимаю, можно и в Париж махнуть и даже по-шальному махнуть, да не в такое время. Тут, знаете ли, Берлинский конгресс заварил кашу, тут вон Англия зубы точит на Кипр, Австрия – на Боснию, а Италия вопит: «Подавайте нам Триест, не то худо будет!» В Боснии-то, слыхать, уже кровь льется ручьем, тут и думать нечего – осенью (дайте только управиться с жатвой!) непременно вспыхнет война… А он как ни в чем не бывало – фьюить – и в Париж.
Стоп! А зачем он так спешно отправился в Париж? На выставку? Очень ему нужна эта выставка! Может быть, по сузинскому делу? Любопытно мне знать, на каких это делах можно заработать пятьдесят тысяч – вот так, в два счета? Они мне заговаривают зубы какими-то новыми машинами, не то нефтяными, не то железнодорожными, не то для сахарных заводов… А может, ангелочки мои, поехали вы не за этими необыкновенными машинами, а за самыми обыкновенными пушками?.. Франция, того и гляди, сцепится с Германией… Молодой Наполеон, говорят, обретается в Англии, да ведь от Лондона до Парижа ближе, чем от Варшавы до Замостья!
Эй, пан Игнаций, погоди судить пана В. (в таких случаях лучше не называть фамилию полностью), не хули его раньше времени, а то как бы не попасть тебе впросак. Тут готовится нечто важное и тайное: и этот пан Ленцкий, некогда бывавший у Наполеона III и этот якобы актер Росси, итальянец (а Италия вдруг потребовала Триест)… и этот обед у Ленцких перед самым отъездом, и приобретение дома…
Панна Ленцкая – красавица, спору нет, но ведь она всего только женщина, и не стал бы Стах ради нее совершать такие безумства… Тут дело смахивает на п… (в таких случаях благоразумнее всего употреблять сокращения). Тут дело смахивает на серьезную п…
Уже две недели как бедный малый уехал, и, может быть, навсегда… Письма пишет короткие и сухие, о себе ни слова, а меня такая тоска берет, что иной раз, ей-богу, места себе не нахожу. (Ну, положим, не по нему, а так, просто по привычке.)
Помню, как он уезжал. Магазин уже заперли, и я как раз за этим вот столиком пил чай (мой Ир до сих пор прихварывает). Вдруг в комнату вбегает лакей Стаха.
– Барин просит вас! – крикнул и убежал.
(Ну и распущенный шельмец, ну и бездельник! Надо было видеть, как он стал на пороге и объявил: «Барин просит!..» Скотина!)
Хотел было я его отчитать: знай, мол, болван, твой барин для тебя только барин, да его уж и след простыл.
Я поскорее допил чай, налил Иру молока в миску и пошел к Стаху. Смотрю – в подворотне лакей его заигрывает сразу с тремя девками, все три поперек себя шире. Ну, думаю, этакий лоботряс и с четырьмя бы управился, хотя… (В женщинах сам черт не разберется. Взять, к примеру, пани Ядвигу: худенькая, маленькая, этакое эфирное создание, а уже третьего мужа вогнала в чахотку.)
Поднимаюсь наверх. Двери в квартиру открыты, горит лампа, а Стах самолично укладывает чемодан. У меня сердце екнуло.
– Что это значит? – спрашиваю.
– Еду сегодня в Париж.
– Вчера ты говорил, что еще не скоро поедешь!
– Ах, вчера…
Он отошел от чемодана, подумал минутку и прибавил каким-то особенным тоном:
– Вчера… вчера я еще верил…
Слова эти неприятно озадачили меня. Посмотрел я на Стаха внимательнее – и поразился. Никогда я не думал, что человек как будто здоровый, и, во всяком случае, не раненый, за несколько часов может так измениться. Глаза ввалились, лицо бледное, странное…
– Почему же у тебя так внезапно изменились планы? – спросил я, чуствуя, что спрашиваю совсем не о том, что хотел бы узнать.
– Милый мой, – ответил он, разве ты не знаешь, что иногда одно слово меняет не только планы, но и самих людей… А что уж говорить о целом разговоре, – чуть слышно прибавил он.
Он продолжал укладываться и, собирая вещи, вышел в гостиную. Прошла минута – нет его, две – все нет… Заглянул я в раскрытую дверь, а он стоит, опершись на стул, и неподвижно смотрит в окно…
– Стах…
Он очнулся:
– Чего тебе?
И опять принялся укладывать вещи.
– Что-то с тобой неладно.
– Ничего.
– Я уже давно не видел тебя в таком состоянии.
Он усмехнулся.
– Наверное, с тех пор, как зубной врач неудачно вырвал мне зуб, к тому же здоровый…
– Мне что-то не нравятся твои сборы. Ты ничего не хочешь мне сказать?
– Сказать? Ах да… В банке у нас лежит тысяч сто двадцать, так что денег вам хватит… Потом… что же еще? – спросил он сам себя. – Ага! Можешь уже не скрывать, что я купил дом Ленцких. Напротив, пойди туда и назначь всем квартирную плату на прежних условиях. Пани Кшешовской не мешает повысить рублей на пятнадцать, пусть позлится; но бедняков не притесняй… Там живет какой-то сапожник, студенты, – бери с них, сколько дадут, лишь бы аккуратно платили.
Он взглянул на часы и, увидев, что время еще есть, растянулся на кушетке и замолчал, закинув руки за голову и закрыв глаза. Видеть его в таком состоянии было в высшей степени грустно.
Я присел у него в ногах и спросил:
– У тебя что-то случилось, Стах? Скажи, что с тобой? Я заранее знаю, что не смогу помочь, но, видишь ли… огорчение – это как отрава: лучше его выплюнуть…
Стасек опять улыбнулся (как я не люблю эту его улыбочку) и, помедлив, ответил:
– Помню, однажды (давно это было) сидел я в избе с каким-то субъектом, и что-то он необычайно разоткровенничался. Плел всякие небылицы о своей семье, о своих связях и подвигах, а потом весьма внимательно выслушал мою повесть. Ну, и хорошо ее использовал…
– Что ты хочешь сказать?
– Только то, старина, что поскольку я никаких признаний из тебя вытягивать не собираюсь, то и сам не намерен их делать.
– Что? – воскликнул я. – Вот как ты понимаешь дружескую откровенность?
– Полно, – ответил он, вставая. – Это, может, и милая вещь, но только для институток. Впрочем, мне не в чем изливаться, даже перед тобою. Как мне все надоело! – пробормотал он, потягиваясь.
Тут наконец явился этот дармоед-лакей; он взял чемодан Стаха и сообщил, что лошади поданы. Сели мы в экипаж, Стах и я, но до вокзала не обменялись ни словом. Он глядел на звезды и посвистывал сквозь зубы, а мне казалось, что я еду – на похороны…
На вокзале нас встретил доктор Шуман.
– Ты едешь в Париж? – спросил он.
– А ты откуда знаешь?
– О, я все знаю. Даже то, что этим же поездом едет пан Старский.
Стах вздрогнул.
– Что это за человек? – спросил он доктора.
– Бездельник, банкрот… как, впрочем, все они, – отвечал Шуман. – Ну, и… бывший соискатель руки…
– Это мне безразлично…
Шуман ничего не ответил, только исподлобья взглянул на него.
Раздались звонки и свистки. Пассажиры бросились к вагонам. Стах пожал нам руки.
– Когда ты вернешься? – спросил доктор.
– Хотел бы… Надеюсь, никогда, – ответил Стах и сел в пустое купе первого класса.
Поезд тронулся. Доктор молча смотрел на удалявшиеся огни, а я… чуть не расплакался…
Дежурные стали запирать вход на перрон, и я уговорил доктора прогуляться по Иерусалимской Аллее. Ночь была теплая, небо чистое; не припомню, когда я видел столько звезд на небе. Стах как-то рассказывал мне, что в Болгарии часто смотрел на звезды, поэтому (смейтесь, смейтесь!) я теперь решил каждый вечер поглядывать на небо… (Может, и вправду наши взоры и мысли встретятся на одной из этих мерцающих точек и Стах не будет чувствовать себя таким одиноким?)
Вдруг (сам не знаю почему) во мне зародилось подозрение, что неожиданный отъезд Стаха связан с политикой. Я решил порасспросить Шумана и, применяя обходный маневр, сказал:
– Что-то мне кажется, будто Вокульский… того, немножко влюблен.
Доктор остановился посреди тротуара и, крепко уперевшись в землю тростью, присел на нее и так расхохотался, что прохожие, к счастью немногочисленные, стали на нас оглядываться.
– Ха-ха-ха! Вы только сегодня сделали это сногсшибательное открытие? Ха-ха-ха! Уморительный старик!
Острота была низкого сорта. Однако я прикусил язык и только сказал:
– Сделать это открытие было нетрудно даже людям… с меньшей сноровкой, чем у меня (кажется, я его таки поддел!). Но я, пан Шуман, люблю в своих предположениях быть осмотрительным. К тому же мне казалось маловероятным, чтобы человек выкидывал подобные глупости из-за столь заурядного явления, как любовь.
– Ошибаетесь, старина, – возразил доктор, махнув рукой. – Любовь – явление заурядное с точки зрения природы, а если угодно, и господа бога. Но ваша дурацкая цивилизация, основанная на римских воззрениях, давно уже отмерших и похороненных, на интересах папства, на трубадурах, на аскетизме, кастах и тому подобных бреднях, превратила естественное чувство… знаете во что? В нервное заболевание! Ваша так называемая любовь, любовь рыцарско-церковно-романтическая, – это поистине гнусный промысел, основанный на обмане, который вполне справедливо карается пожизненной каторгой, именуемой браком. Но горе тому, кто приносит на это торжище свое сердце… Сколько эта любовь поглощает времени, усилий, способностей – и даже жизней! Я это хорошо знаю, – продолжал доктор, задыхаясь от гнева. – Правда, сам я еврей и до конца своих дней останусь евреем, но воспитывался я среди вас и даже обручился с христианкой. Ну, и нам так старательно помогали при осуществлении наших планов, так нежно опекали нас во имя религии, морали, традиции и невесть чего еще, что она умерла, а я пытался отравиться. Это я-то, такой умный, такой лысый!
Он снова остановился посреди улицы.
– Поверьте мне, пан Игнаций, – говорил он охрипшим голосом, – даже среди зверей не сыскать такой подлой твари, как человек. В мире природы самец всегда сходился с самкой, которая ему нравится и которой он нравится. Почему-то среди животных нет идиотов. А у нас! Я еврей – значит, мне нельзя любить христианку… Он купец – значит, не вправе посягать на аристократку… А вы, человек небогатый, вообще не имеете права на какую бы то ни было женщину… Величайшая подлость эта ваша цивилизация. Я с радостью провалился бы в тартарары хоть сию минуту, лишь бы вместе с ней…
Мы шли по направлению к заставе. Поднялся сырой ветер и подул нам прямо в лицо; на западе начали собираться тучи и закрыли звезды. Все реже попадались фонари. Время от времени, громыхая, проезжала телега, обдавая нас густой пылью; запоздалые прохожие спешили домой.
«Будет дождь… Стах уже подъезжает к Гродиску», – подумал я.
Доктор нахлобучил шляпу и шел молча, видимо в сильном раздражении. У меня на душе кошки скребли, может быть потому, что вокруг становилось все темнее. Я бы никому не признался в этом, но мне самому не раз приходило в голову, что Стах… в самом деле уже охладел к политике и вконец запутался в бабьей юбке. Я, кажется, намекнул ему на это позавчера, и его ответ не рассеял моих подозрений.
– Возможно ли, – заговорил я опять, – чтобы Вокульский совершенно забыл о делах общественных, о политике, о Европе…
– Главное, о Португалии, – насмешливо ввернул доктор.
Его цинизм возмутил меня.
– Вам бы только издеваться! Однако вы не станете отрицать, что Вокульский достоин лучшей участи, нежели быть неудачливым поклонником панны Ленцкой! Когда-то он был настоящим общественным деятелем… а не жалким воздыхателем…
– Вы правы, – подтвердил доктор. – Ну, и что же? Паровоз – не кофейная мельница, а могучая машина, но стоит заржаветь в ней колесику, и она превратится в предмет бесполезный и даже опасный. Видимо, и в Вокульском есть какое-то ущербное колесико…
Ветер дул все сильнее; глаза мне засыпало песком.
– И почему именно на него обрушилось такое несчастье? – спросил я (однако небрежным тоном, чтобы Шуман не подумал, будто я хочу что-то у него выпытать).
– Причиной тому и натура Стаха и условия, созданные цивилизованным обществом.
– Натура? Он никогда не был влюбчив.
– Именно это его и погубило. Если тысячи центнеров снега упадут на землю хлопьями, они только прикроют ее, не повредив и былинки; но сто центнеров снега, сбившегося в лавину, сметают жилища и погребают людей. Если бы Вокульский часто влюблялся, каждую неделю меняя предмет страсти, он был бы свеж, как розанчик, управлял бы своим рассудком и мог бы сделать много хорошего в жизни. Но он, как скупец, копил чувства в своем сердце – и вот результат этой бережливости… Любовь хороша, когда она подобна легкой бабочке; но когда, после долгого сна, она просыпается в душе человека, словно тигр, – спасибо за удовольствие! Одно дело человек с хорошим аппетитом и совсем другое – смертельно голодный человек.
Тучи все сгущались; мы повернули назад почти у самой заставы. Я подумал, что Стах, наверное, уже подъезжает к Руде Гузовской.
А доктор продолжал разглагольствовать, все более горячась и все яростнее размахивая тростью:
– Существует гигиена одежды и жилища, гигиена пищи и труда; низшие классы не соблюдают ее, потому среди них такая высокая смертность, недолгая жизнь и физическое вырождение. Но существует также и гигиена любви, и ее-то не только не соблюдают, но прямо-таки насилуют интеллигентные классы, в чем и заключается одна из глубочайших причин их упадка. Естество вопит: «Ешь, когда хочется!» А наперекор ему тысячи условностей хватают тебя за полу и, в свою очередь, вопят: «Нельзя!.. Будешь есть, когда мы позволим, когда ты выполнишь такие-то и такие-то требования морали, традиции, моды…» Нужно признать, что в этом смысле наиболее отсталые государства ушли дальше самых прогрессивных государств, – я имею в виду их интеллигентные классы.
И заметьте, пан Игнаций, в каком согласии действуют детская и гостиная, поэзия, роман и драма, чтобы сбить людей с толку. Вам велят искать идеал и самому быть идеальным аскетом, не только исполнять установленные, но и новые искусственные ограничения. И что же получается? Мужчина, обычно менее выдрессированный по части всей этой, с позволения сказать морали, становится добычей женщины, которую только в этом направлении и дрессируют. Таким образом, цивилизацией и в самом деле управляют женщины!
– А что в этом плохого?
– Ко всем чертям! – заорал доктор. – Неужели вы не заметили, что если, с точки зрения духовного развития, мужчину можно сравнить с мухой, то женщина еще ничтожнее мухи, ибо она даже лишена лапок и крыльев. Воспитание, традиция, а возможно, и наследственность, которые якобы направлены на то, чтобы сделать женщину высшим существом, на деле превращают ее в настоящего урода. И это-то праздное чудище с исковерканными ступнями, затянутым торсом и птичьим мозгом призвано воспитывать новые поколения людей! Что же оно может им привить? Учат ли детей зарабатывать на жизнь? Нет, их учат обращаться с вилкой и ножом. Учат ли их знанию людей, среди которых им придется жить? Нет, их учат нравиться, соответствующим образом кривляясь и кланяясь. Учат ли их понимать явления реальной жизни, от которой зависит наше счастье или несчастье? Нет, их учат закрывать глаза на факты и мечтать об идеалах. Наша мягкотелость, непрактичность, лень, раболепие и страшные путы глупости, с давних времен гнетущие человечество, – все это результаты педагогической системы, созданной женщинами. А наши женщины, в свою очередь, являются плодом клерикально-феодально-поэтической теории любви, попирающей гигиену и здравый смысл!
В голове у меня гудело от умозаключений доктора, а он между тем метался по улице как одержимый. К счастью, блеснула молния, упали первые капли дождя и мигом охладили запальчивого оратора; он вскочил в подвернувшуюся пролетку и приказал везти себя домой.
Стах был, наверное, уже около Рогова. Почуствовал ли он, что мы о нем говорили? И что он, бедняга, испытывал, когда одна гроза бушевала над его головой, а другая, может быть, еще более страшная, в сердце?
Фу! Ну и ливень, ну и громовая канонада! Ир, свернувшись в клубок, глухо ворчит сквозь сон при каждом ударе, а я ложусь спать и прикрываюсь одной простыней. Жаркая ночь. Господи, помилуй и спаси тех, кто в такую ночь бежит от своей беды в чужие края.
Нередко достаточно пустяка, чтобы вещи, старые, как смертный грех, вдруг предстали перед вами совсем в ином свете.
Я, например, с детства знаю Старе Място и всегда его находил тесным и грязным. Но когда мне показали как достопримечательность рисунок одного дома (и не где-нибудь, а в «Иллюстрированном еженедельнике», да еще с описанием!), я вдруг увидел, что Старе Място прекрасно… С того времени я хожу туда каждую неделю, открываю все новые и новые достопримечательности и удивляюсь, почему я раньше не обращал на них внимания.
То же и с Вокульским. Я знаю его лет двадцать и всегда считал его прирожденным политиком. Голову бы дал на отсечение, что Стах не интересуется ничем, кроме политики. Только дуэль и овации в честь Росси заставили меня призадуматься – уж не влюблен ли мой Стах? А сейчас я в этом не сомневаюсь, особенно после беседы с Шуманом.
Что за важность, ведь и политик может влюбляться. К примеру, Наполеон I влюблялся направо и налево и все же потрясал Европу. Наполеон III также имел немало любовниц, да и сын, говорят, идет по стопам отца и уже выискал себе какую-то англичанку.
Итак, если слабость к женскому полу не компрометирует Бонапартов, то почему она должна умалять достоинства Стаха?
Я как раз размышлял над этим вопросом, когда произошло незначительное событие, которое напомнило мне давнопрошедшие времена и представило Стаха в новом свете. Ох, не политик он, а нечто совсем иное, – не могу даже хорошенько разобраться, что именно.
Иногда он кажется мне жертвой общественной несправедливости… Но ш-ш-ш, ни слова более! Раз и навсегда: общество не может быть несправедливым… Стоит только людям усомниться в этом, как тотчас начнется бог весть какой ералаш. И тогда, чего доброго, никто не станет заниматься политикой, а все начнут сводить счеты со своими ближними. Итак, лучше уж не затрагивать этого вопроса. (Как много я болтаю на старости лет, и все попусту.)
Однажды вечером сижу у себя и попиваю чаек (Ир тогда тоже был что-то не в себе), вдруг открывается дверь, и кто-то входит. Смотрю, тучная фигура, одутловатое лицо, красный нос, седой чуб. Потянул носом – в комнате запахло не то вином, не то плесенью.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.