Текст книги "Подметный манифест"
Автор книги: Далия Трускиновская
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 43 страниц)
Он посмел сказать то, чего Марья Семеновна, искренне любившая воспитанницу, вовеки бы ей не сказала.
– Это ложь! – выпалила Варенька. – Это скверная, гадкая ложь!
– Коли я солгал – значит, господин Фомин жив и обретается в казармах Измайловского полка, – невозмутимо отвечал князь. – Гришка! К измайловцам!
Кучер действительно свернул в какую-то улицу.
– Зачем вам это? Для чего вы оскорбляете меня? – спросила Варенька. – Вы хотите рассориться со мной навеки? Хотите утратить то немногое уважение, которое я должна питать и к уму вашему, и к годам?
Она не имела намерения назвать князя стариком – это получилось само, и он усмехнулся.
– Я полагал, вы теперь, сударыня, довольно здоровы, чтобы узнать наконец ту правду, от коей вас столь любовно оберегали.
– И что же?
– Пока еще ничего. Я отвезу вас к себе домой… не спорьте, вы там меня не увидите, я обещался сегодня вечером быть в Гатчине. Вам с Марьей Семеновной отведены комнаты, никто еще не проведал, что вы в Санкт-Петербурге. Вы несколько дней отдохнете с дороги, потом вас перевезут на другую квартиру, менее удобную для вас, но более подходящую для сохранения вашей репутации.
– Я хочу увидеть свою матушку, – твердо сказала Варенька. – Я хочу, чтобы она подтвердила ваши слова.
– Видно, придется мне сие рандеву устроить, чтобы защититься от ваших подозрений.
– И батюшку моего, – несколько удивленная тем, как скоро согласился князь, продолжала Варенька.
– Вашего батюшки сейчас в Санкт-Петербурге нет, но коли мы будем помолвлены и обручены, то сможем вместе выехать ему навстречу.
На это Варенька ничего не ответила.
Конечно же, она хотела век любить своего Петрушу, а венчаться с князем Гореловым не хотела вовсе. Но то, что он строго и безжалостно сказал ей о Петрушиной смерти, вызвало у нее в душе ощущение всеобъемлющего стыда. Коли она и впрямь погубила жениха из-за своей глупости и неопытности, то как же теперь жить?
Она покосилась на князя. Он смотрел вперед, не собираясь продолжать разговор, и она видела его красивый профиль, отчетливый мужской профиль, как на серебряной монете – неподвижный и устремленный куда-то вперед.
– Милостивый государь Сергей Никитич, – обратилась к князю Варенька спокойно, стараясь соблюсти как можно более достоинства. – Когда я могу видеть свою матушку?
– Сие я вам скажу не ранее, как через два, через три дня. Я ведь не могу посещать ее явно столь часто, сколь хотелось бы, – отвечал князь. – Она подтвердит вам, что из двух персон, моей и господина Фомина, она, как натура чувствительная, зная о вашем увлечении, более склонялась к господину Фомину. И коли бы не те обстоятельства… и не вмешательство достопочтенной Марьи Семеновны, желавшей непременно видеть вас княгиней…
– Но почему же вы допустили, чтобы я оказалась в Кожевниках? Вы ведь все знали! – воскликнула Варенька, и князь понял, что одержал победу.
Варенька желала услышать достоверное оправдание.
– Я делал все, что в моих силах, сударыня. Но не каждый же день я ездил играть в ломбер. Я слишком поздно узнал правду. Вольно ж вам было прибежать и поселиться в комнате у вашего жениха… Вас не могли отпустить так просто, потому что вы, оказавшись дома, были бы строго допрошены и непременно выдали бы, где находились и что в том доме обнаружили. Коли бы я мог тогда назвать вас своей невестой и забрать в свой дом – то я бы и был в ответе за вашу разговорчивость и ваше молчание. Я пытался выкупить вас, я предлагал проклятому шевалье Перрену большие деньги! Но вас пытались похитить – и все мои труды пошли прахом. Я едва выторговал вашу жизнь, сударыня – что вам, очевидно, и в ум не всходило… А потом Господу оказалось угодно, чтобы вас освободили архаровцы, мне же пришлось скрываться.
– Потому вы и оказались в Санкт-Петербурге? – с неожиданным ехидством спросила Варенька.
– Хотите ли вы, чтобы я рассказал все по порядку? Начиная с того дня, как был разорен дом в Кожевниках?
Варенька не ответила, но нетрудно было догадаться – ей охота услышать рассказ князя.
– Первое, что я сделал, – убрался из Москвы. Мой давний приятель, первой гильдии купец Воскобойников… не дивитесь этому, как чуду, старый плут по моей протекции поставил всю мебель и все драпировки в особняк Перрена, а в сем сословии такого рода услуги дорого ценятся, и не деньгами ж мне с него брать… Так вот, купчина едва ль не каждый день извещал меня о новостях. Так я и проведал, что вы все еще в Москве, и догадался о причине. Поэтому неделю спустя я ночью приехал к почтенной Марье Семеновне и велел ей увозить вас, покуда не поздно. Она с перепугу лишь крестилась да причитала, и я все растолковал компаньонке. Мне же пришло на ум, что для вас будет целебен горный воздух, как для госпожи Бегичевой, с коей я в свойстве. И у меня не было времени ждать, пока ваши столичные покровители получат мою депешу и снабдят вас деньгами. Доселе все ясно?
Молчание и тут было ему ответом. Притом красноречивым ответом – Варенька уже не грозилась возместить ему все траты из приданого.
– Я уехал к родне в Ревель, и там уже узнал, что особы дворянского звания, оказавшиеся замешаны в этот скандал, не преследуются. Такое решение принял его сиятельство князь Волконский. Тем более, я особых грехов за собой не знал, кроме склонности к французским девицам, – признался князь. – Но и возвращаться в Москву я не желал. В Санкт-Петербурге я нашел госпожу Бегичеву и получил у нее письмо к тому лекарю, который вас пользовал. Оно должно было ждать вас уже в Женеве.
Варенька не возражала – так оно и было.
– Далее я по просьбе вашей матушки заново обставил свой петербуржский дом. Это, сударыня, весьма занимательное занятие, особливо когда то и дело получаешь от дамы, в глаза сего дома не видавшей, указания: каковы должны быть мебели, какого цвета драпировки, и в глубочайшем недоумении смотришь на присланную ею обивку для стульев и кресел, которой хватило бы на весь Зимний дворец…
– Когда я смогу увидеть матушку? – тихо спросила Варенька.
Горелов понял, что объяснения приняты.
– Не ранее, чем через три дня, – сказал он. – Но будьте готовы к неожиданностям. Видите ли, сударыня, ваша матушка – замужем… Супруг ее о вашем существовании не известен, хотя имеет изрядные подозрения…
Варенька вздохнула. Нечто в этом духе она и предполагала.
– И вашей матушке, право, проще изыскать деньги на ваше приданое, чем принародно с вами встретиться. Сие опасно и для нее, и для вас. Батюшка же ваш… батюшку вы увидите несколько позднее. Мы приехали, сударыня.
И точно – сани стояли у парадного крыльца гореловского дома.
Привратник, следивший на улицей в окошечко, тут же выслал навстречу лакеев. Князь даже не стал выходить из саней, и Варенька вошла в дом одна. В сенях ее освободили от шубки, и она медленно пошла вверх по широкой дубовой лестнице, смятенно глядя по сторонам, как если бы втолковывала самой себе: вот тут тебе, голубушка, отныне жить…
Коли бы кто перевел на человеческую речь бессвязные мысли и смутные ощущения Вареньки, она бы возмутилась несказанно. Варенька отнюдь не давала согласия на брак с князем Гореловым! Она просто осваивалась на новом месте, не более того… хотя князь вел себя как-то неожиданно и сделался иным, не таким, как в Москве…
Наверху Варенька спросила у лакея, менявшего в канделябрах свечи, где старая княжна с компаньонкой. Лакей проводил Вареньку в отведенные ей комнаты, называя ее «ваше сиятельство», как княгиню, и она не сделала замечания… как если бы не слышала…
Марья Семеновна и Татьяна Андреевна были заняты важным делом – гадали на картах. Они уже разделись, устроились по-домашнему, Глаша рядом разбирала вещи, и на дорогом кресле, сверкающем свеженькой позолотой, на которой пыль еще не успела забраться в углубления резных завитков, лежали приготовленные для штопки чулки.
Услышав шаги, женщины обернулись – им не хотелось, чтобы посторонние видели, как они в Великий пост балуются гаданием, и донесли князю. Однако дело было важное – его сиятельство укатил вместе с Варенькой, никому ничего не объяснив, и Марья Семеновна пыталась на расстоянии увидеть, что они там без ее присмотра наговорили и натворили.
– Что ж ты, мать моя, без спросу удираешь? – обиженно воскликнула старая княжна. – Ты, сударыня, покамест в моей воле. Вот как благодетели твои отдадут тебя замуж…
Ей не стоило начинать с упреков. Варенька повернулась и ушла.
Ей страшно хотелось раздеться, скинуть одежду, которая казалась насквозь пропотевшей, ей хотелось в баню, прогреться, расслабиться, вымыть наконец голову. Несомненно, старая княжна уже узнавала насчет бани – но спрашивать ее хоть о чем-то Варенька не желала. Князь был прав – Марья Семеновна ради своего властолюбия могла утаивать от нее мнение ее незримой матушки по жизненно важным вопросам.
Варенька вернулась в анфиладу, где пила свой утренний кофей, и пошла вдоль стен, изучая картины. Князь Горелов навешал их превеликое множество, и все были в дорогих рамах, хорошей работы, хотя и непостижимой для Вареньки величины – ей было странно видеть человеческое лицо размером раза в полтора более натурального. Особенно она задержалась возле картины «Суд Париса» – весьма нескромной картины, на коей три богини были почти полностью обнажены. Варенька сперва внимательно рассмотрела красавца Париса с яблоком, затем – поочередно Геру, Афину и Киприду, единственную из всех золотоволосую. Богини были пышнотелы и этим напомнили ей московских сенных девок в бане. Тут же диковинная мысль посетила Вареньку: какова-то была бы она сама, раздевшись?..
Потом она остановилась перед поясным портретом вельможи в зеленом кафтане, по правому борту коего шел ряд больших петлиц – теперь так не носили, равным образом и большие парики, уложенные крупными буклями и спадающие на плечи и спину, давным-давно вышли из моды. Лицо у вельможи было молодое, высокомерное, и Варенька подумала – это вполне мог бы оказаться ее отец…
Там, в анфиладе, и отыскала ее Татьяна Андреевна, в обязанность которой входило мирить старую княжну с воспитанницей всякий раз, как между ними возникнут несогласия.
Вечером того же дня Варенька, уже отдохнувшая с дороги, распаренная после бани, принявшая кружку горячего отвара из сосновых почек, наконец осталась одна в комнате, которую князь Горелов назначил ей в спальни. Первым делом она залезла в свой баул и достала портрет ненаглядного Петруши. Повесив его на шею и убрав под сорочку, она блаженно раскинулась на толстой перине, укрывшись одеялом лишь по пояс. Портрет охранял ее от глупых мыслей – на случай, ежели бы они вдруг возникли. С портретом на груди она знала, что сохранит верность жениху. И та женщина, которая вытребовала ее в Санкт-Петербург, ее незримая матушка, должна была это понять, коли до сих пор не поняла. Так что все старания князя Горелова будут тщетны, напрасно он наряжался в лиловый кафтан модного кроя, напрасно ему столь красиво зачесывали волосья и гнули букли, все напрасно, и гордый его профиль, тогда, в санях, и неожиданно молодой звонкий голос, и уверенный взгляд голубых глаз – все, все напрасно…
Слово свое князь сдержал – три дня спустя приехал поздно вечером и велел Вареньке собираться. Она заволновалась – хотела принарядиться, принарядиться было не во что, хотела красиво убрать волосы, не нашла нарядных лент, была уверена, что к темно-синему платью пришиты полупрозрачные золотистые блонды, – оказалось, Глаша еще в Женеве спорола их, чтобы постирать. В полном расстройстве Варенька стояла посреди спальни, а вокруг кудахтали Марья Семеновна и Татьяна Андреевна. В конце концов выбрали темно-зеленое платье с черными бантиками, а волосы всчесали наверх и успели еще выложить на макушке три большие букли, видные спереди как три спящих бок-о-бок зверька. Наконец Горелов из-за двери прикрикнул на женщин, и Варенька поспешила навстречу своей непонятной судьбе.
Ехали не в красивых санях, а в простом возке. Возок остановился, князь вышел, где-то пропадал (Варенька от волнения молилась, но слова с детства знакомых молитв пропадали, оставляя прорехи, и она перескакивала через прорехи, держась при этом рукой за Петрушин портрет, спрятанный за вырезом платья), потом дверца возка приоткрылась, князь шепотом велел молчать, помог выбраться и за руку, как маленькую, повел Вареньку в какой-то двор, оттуда – по трем ступенькам в низкую дверь, далее – коли судить по запахам, мимо поварни, и по узкой лестнице, и через какие-то темные комнаты. Она бессловесно шла, спотыкаясь на ровном месте. Он тоже молчал – судя по тому, как сжимал ее руку, был взволнован не менее. В другой руке у него был фарфоровый подсвечник со свечным огарком, и огонек едва оставался жив от встречнего воздуха.
Наконец они встали перед дверью. Князь вздохнул и постучал – сперва дважды, потом трижды. Дверь отворил кавалер с черным лицом. Варенька отшатнулась, но тут свечной огонек успокоился, и она увидела – это бархатная маска.
Князь пропустил ее, сам вошел следом и что-то сказал кавалеру по-немецки. Тот отвечал односложно, ушел в черную глубину большой комнаты, там скрипнуло. Более он не появлялся.
– Что бы вы, сударыня, ни увидели, молчите Христа ради, – шепотом попросил князь. – Голоса не возвышайте…
Варенька кивнула. Ей было очень страшно.
Опять скрипнуло, в комнате появился кто-то, но подходить не спешил – стоял в темноте. Потом Варенька услышала шелковый шорох и поняла – это женщина. Князь крепче сжал ее руку, и она была благодарна ему безмерно за бессловесную поддержку.
Свеча в его руке освещала немногое – князь держал ее на уровне груди. Вдруг он поднял подсвечник повыше, в комнате сделалось немного светлее, и Варенька наконец увидела эту женщину.
Перед ней стояла дама, растерянная, очевидно, не менее, чем она сама, дама в прекрасном темном глазетовом платье, мерцающем серебряными искорками, в шелковой накидке, завязанной бантом на шее, и тоже – в черной маске. Волосы ее были прикрыты кружевным чепцом с розеткой из серебристой ленты посередке.
– Христа ради, говорите шепотом, – попросил князь и отпустил Варенькину руку.
Она сделала два шага навстречу этой прекрасной даме, и дама сделала два шага, шурша своим царственным нарядом, и протянула к Вареньке руки.
Варенька кинулась к ней и была крепко обнята, покрыта мелкими быстрыми поцелуями. Слезы полились сами…
Слов не было – ни у дамы, ни у Вареньки. Они лишь могли целовать друг дружке лицо и руки. И Варенька, невольно сдвигая маску дамы, чувствовала – той безумно хочется освободиться от этого клочка черного бархата, но есть некая сила, с которой она вынуждена считаться даже сейчас – при первой встрече со своим ребенком.
– Сударыни, сударыни, – сказал, подойдя, князь. – Не извольте беспокоиться… Я выполнил ваше приказание, будьте же благоразумны…
Дама, повернувшись к нему, протянула руку для поцелуя жестом, который явно был для нее привычен. И князь, склонившись, почтительно поднес к губам эту белую руку, но не поцеловал, а невесомо прикоснулся губами.
– Оставьте нас, князь, – сказала дама, да так, что не послушаться было невозможно.
– Простите, ваше… сударыня, – отвечал Горелов. – Я истинно вам предан, но…
И отошел в темный угол.
– Дитя мое, надобно лишь потерпеть несколько… – быстро прошептала дама. – Не лейте слез, горесть ваша разрывает мне душу, мне все ведомо… доверьтесь князю, такова моя воля… и вместе вы отправитесь к батюшке вашему, меж нами так сговорено…
– Матушка… – Варенька впервые в жизни применила это слово в его подлинном значении и вдруг закашлялась – дала себя знать болезнь, проснувшаяся от чрезмерного волнения. Варенька тут же зажала себе рот рукой.
– Душа моя, успокойся, соберись с духом… и духа своего вотще не возмущай… – говорила дама, прижимая ее к себе, и Варенька подивилась тому, как она под шелковой накидкой тонка – тоньше в талии, пожалуй, всех известных Вареньке дам.
Справиться с кашлем все не удавалось. Догадливый князь появился с бокалом, от бокала пахло кислым.
– Выпейте, не бойтесь, это вино…
Напиток действительно помог – но Варенька боялась вздохнуть, чтобы снова не разразиться кашлем. Слезы текли по лицу, и она ничего не могла с собой поделать.
– Сударыня, скажите же что-нибудь, – шепотом попросил князь. – Поблагодарите матушку за ее о вас заботы… за ее заботу о вашем будущем…
– Да, князь, – сказала дама, – вы правы, и мне угодно, чтобы будущее сие наступило как можно скорее, дайте же вашу руку…
Варенька похолодела – она поняла, что должно произойти.
Дама соединила их руки – правую князя и левую Вареньки – двумя своими, крепко сжала и вздохнула с явным облегчением.
– Блаженство наших дней любовь определяет, и новую совсем в нас душу полагает, – произнесла она торжественно, – коль ведомо двоих согласие сердец…
– Сударыня… – с беспокойством сказал князь.
– Мы не раз еще встретимся, – с возвышенной радостью в голосе, однако весьма поспешно продолжала она, – мы еще полюбим друг друга истинно, Господь с вами, мои любезные, век бы мы не расстались, да горестный рок разлучает нас…
Она отпустила руки князя и Вареньки, но тут же ее тонкие пальцы вжали что-то промеж их пальцев, дама поцеловала Вареньку в щеку, повернулась и исчезла в темноте. Дверь скрипнула, шелковый шорох пропал.
Варенька стояла, окаменев, боялась дышать, в голове была сумятица – она ждала чего-то еще и смертельно не хотела признаться себе: все, что должно было случиться, – случилось, и судьба ее решена вопреки ее желаниям. Вдруг она все вспомнила – все, что хотела сказать этой блистательной даме, в первую очередь – про Петрушу Фомина! И про то, что ее брак с Петрушей совершился, иного же супруга не надобно…
– Сударыня, – сказал князь, немало смущенный тем, как решительно дама в маске соединила их руки и судьбы. – Сударыня, надобно идти… позвольте…
Он, разомкнув пальцы, удержал в них вещицу – большой крест, усыпанный рубинами и бриллиантами.
– Возьмите, – он положил подарок к Варенькину ладонь. – Мы более не можем здесь оставаться… извольте идти…
Варенька стояла, потрясенная и растерянная. Все вышло не так, все – не так! Князю пришлось опять взять ее за руку, чтобы вывести из дома.
Обратно они ехали молча.
Когда возок остановился, князь впервые повернулся к Вареньке.
– Я не могу торопить вас, сударыня… я не столь жесток, как вы сейчас изволите думать… Воля вашей матушки такова, чтобы мы ехали навстречу вашему батюшке, будучи уже помолвлены. Я не могу ослушаться.
– Да… – прошептала Варенька. – Пустите меня, я совсем больна… я должна лечь, у меня жар…
– Это от чрезмерного волнения, – отвечал князь. – Сейчас я помогу вам.
Они вышли из возка, и Варенька тут же озябла – такой в этом треклятом Санкт-Петербурге был пронизывающий ночной ветер. Князь вместе с ней вошел в сени и там, прощаясь, поцеловал ей руку.
– Помните, – сказал он, – я ради спасения жизни моей не стану вас огорчать. Я знаю, что вас беспокоит более всего, я понимаю вашу душу и преклоняюсь перед ней, преклоняюсь перед стойкостью вашей… Вам нелегко простить меня, но я сделаю все, чтобы заслужить ваше прощение!
* * *
Наконец на Пречистенке вздохнули с облегчением.
Матвей поселился в комнате, где положили раненую Анюту. Первая операция была не совсем удачной – он вычистил рану чуть выше колена, которая страшно загноилась, но ослабевшее за три дня голодной жизни тело девочки не справлялось, никак не могло собраться с силами. Пришлось чистить рану заново и проверять ее состояние чуть ли не каждый час. Но одно Матвей обещал твердо – отнимать ножку не придется.
Скверно было то, что беда стряслась зимой и некоторых средств было не раздобыть. Сушеный тысячелистник для заваривания хорош, но сок свежего или же толченые листья подорожника, или запаренная гусиная лапка, чтобы к ране прикладывать толстым слоем, были недосягаемы. Кроме того, когда рана гноится, хорош вместо корпии подсушенный мох, но его, как на грех, в Матвеевых запасах не случилось.
– Пошли человека к богомазам, – на второй день лечения сказал Матвей Меркурию Ивановичу. – Пусть возьмет маленький кусочек смолки, что от индийских жуков, они знают. Шеллак. Распустить в водке, того и другого поровну, и залить свежую рану. Боль тут же уйдет. Потом перевязать и сверху этим же залить. Держать повязку четыре дня. Заживет!
– А мне помогал гриб-дождевик – мякотью к ране, – вспомнил домоправитель. – И еще примочки из клюквенного сока…
– Тоже верно, она ведь, клюква, не гниет… Вели бабам – пусть тут же бегут на торг за клюквой! Все надобно испытать…
Клаварошу тоже несколько полегчало – боль отпустила, холодный пот уже не прошибал. Но двигаться Матвей настрого запретил. Послали сани за Марфой, она примчалась и переполошила всю людскую. Архаров и не подозревал, до чего у него в доме все делается несуразно и бестолково.
Что касается безымянного немца, то у него зашевелилась левая нога. Он настолько этому обрадовался, что беспрестанно двигал ступней. Речь, однако, к нему не вернулась, и Архаров время от времени грозился отвезти это приобретение в Павловскую больницу – пусть там опытные смотрители его выхаживают.
Из-за этого даже была целая стычка. Никому не пришло в голову присмотреть, чтобы в архаровском доме не столкнулись Матвей Воробьев и тот костоправ дед Кукша, которого отыскала и прислала Марфа.
Архаров страсть как не любил шума. Он не додумался, как иные московские баре, заставлять дворовых людей ходить по дому босиком ради тишины, однако даже Меркурий Иванович, бывший на особом положении, – и тот старался дверьми поосторожнее скрипеть. Каково же было раздражение обер-полицмейстера, когда утром, во время бритья, до его слуха снизу донеслись сварливые голоса!
– Вы не извольте беспокоиться, ваши милости Николаи Петровичи! – тут же, прочитав по хозяйской физиономии необходимость заткнуть шумные глотки, воскликнул Никодимка. – Я сбегаю!..
– А мне так в мыле и сидеть? – сердито спросил Архаров. – Давай уж добривай, цирюльник!
Склока внизу притихла и опять разгорелась. Архаров получил свои законные припарки на щеки, после которых кожа выглядела более или менее гладкой, сунул руки в проймы подставленного Никодимкой красного камзола и в рукава зеленого кафтана. Камердинер обошел его, собирая кончиками пальцев незримые соринки и пушинки. После чего Архаров пошел вниз.
Бессловесный немец лежал в чуланчике, откуда убрали все лишнее, чтобы проще было за ним ухаживать. Сейчас в этом чуланчике было не повернуться – тыча пальцами в больного, ругались Матвей и дед Кукша. А у открытых дверей, радуясь бесплатному зрелищу, собралась дворня.
Матвей полагал, что опасность миновала и больного уже можно сажать, иначе и до пролежней недалеко – вон, вишь, когда немца поворачивали, чтобы обтереть, он заметил особенное посинение задницы и пяток. Костоправ возражал – от сиденья нечто в шее нарушится такое, чего словами не назвать, а разве что пальцами нащупать. Матвей пророчил смертельные язвы от пролежней, дед Кукша – столь же скорую смерть от преждевременного усаживания. Словом, сцепились…
– Сам же ты велел костоправа искать, – разняв сперва спорщиков окриком, сказал Архаров.
– Ну так он сперва и был надобен! Теперь-то можно лечить и по правилам! – огрызнулся доктор.
– Так и лечил бы сразу по правилам, нехристь! – тут же напал на него костоправ.
Этот дед Архарову сразу не больно полюбился, в том числе и своей многоцветностью. Отродясь обер-полицмейстер не видел такой желтой седины. Дедова волосня выглядела устрашающе – что грива, расчесываемая лишь на Касьяновы именины, что борода, неожиданно полосатая – каждая прядь в ней была иного оттенка, разной степени желтизны. Борода росла едва ли не от глаз, состоя в диковинной гармонии с дедовым носом – лиловато-красным, и с бровями, которые уже можно было в косы заплетать – такой длины были неприглаженные седые волоски, каждый – словно бы сам по себе. Особенно же внушали тревогу дедовы ручищи – этакими, пожалуй, и слону можно кости править. Эти здоровенные лапы были и вовсе багровые – словно вынутые из кипятка.
Архаров велел обоим заткнуться, а Матвея особо предупредил, что немец ему нужен живой и говорящий, так что пусть своей ученостью не щеголяет, а даст довести дело до конца тому, кто с тем делом неплохо справляется.
– Да язвы же пойдут! Слушай, Николашка, ты как хочешь, а я консилиум соберу! – вдруг пригрозил Матвей.
– Чего соберешь?
– Консилиум! Троих или четверых врачей позову, пусть разом подтвердят! Самойловича непременно! Он служил, он лежачих больных видывал! Еще Вайскопфа, еще Преториуса…
– Немцев, что ли? – возмутился дед Кукша. – Много они понимают! Немцу наши хворобы доверять опасно…
– Так он и сам, поди, немец! – возразил Матвей, указывая на больного. – Так что не позднее завтрашнего дня…
– Никаких консилиумов! – распорядился Архаров.
Матвей надулся и проворчал нечто полуматерное. Архарову только его обид не хватало. Обругав доктора и замахнувшись на повара Потапа, которому следовало быть у себя на поварне, а не подслушивать, всунувшись в каморку, он крикнул, чтобы подавали санки. И, когда вышел в сени, одетый в свою широкую синюю шубу на бобрах, туда же выбежал Левушка, бледный и сосредоточенный.
– Николаша, я с тобой.
– На Лубянку, что ли?
– Да.
В санях оба молчали. Архаров уж боялся трогать своего чересчур пылкого и трагически настроенного друга. Когда приехали – Левушка, велев позвать в архаровский кабинет Устина со стопкой бумаги и Шварца, стал рассказывать обо всем, что пришлось пережить, ровным голосом, деловито, особо отмечая важные подробности. Видно было, что он старательно держит себя в руках и норовит разом выпалить побольше – чтобы уж впредь к подробностям не возвращаться, по крайней мере, пока он в Москве.
Приключения его были таковы, что даже Архаров, слушая, ежился, а Устин, которому велено было записывать, – тот молча, прямо перстами с зажатым пером, крестился. Шварц же не сказал ни слова, делая в уме какие-то заметки.
Когда санный обоз, которым поручик Тучков и его друг, семеновец Алексей Гребнев, вывозили из деревень, оказавшихся в опасной близости от бунта, свою родню, был обстрелян, когда на него напали обезумевшие мужики, а женщины и дети не смогли оказать сопротивления, когда погибли и Гребнев, и Левушкин денщик Спирька, и кучера, и старый лакей Игнатьич, на Левушку вдруг нашло затмение. Это не был страх смерти, скорее наоборот – порыв к жизни, к спасению. Он, скинув шубу, отбивался от нападавших шпагой – тогда, очевидно, и потерял медальон, ставший для него почти таким же привычным, как нательный крест, – и вдруг понял, что погибнет тут, на лесной дороге, и погибнут все, а ведь Господь милостив и ждет от него чего-то!
Левушка прыгнул в сани, где, съежившись, сидели маленькие сестрицы и старая тетка, схватил вожжи и погнал лошадь вперед, но не по дороге, а по лесной просеке. За ним гнались, стреляли, почти догнали, ранили лошадь, потом была схватка врукопашную на мосту, испуганная лошадь метнулась в сторону, сани полетели на лед, лошадь – следом.
Это падение, гибельное для лошади и тех, кто находился в санях, спасло Левушку – двое налетчиков были снесены краем саней туда же, на лед, и, судя по всему, сломали себе шеи.
Левушка, ошалевший от боя, спустился вниз, съехав с крутого берега на заднице. Возле саней он нашел живой одну лишь двоюродную сестрицу Анюту – она, плача, ползла прочь от мертвых тел.
Левушка вытащил Анюту наверх и кое-как прямо на морозе забинтовал ей ногу. Потом спустился еще раз – за теплой одеждой. Вытряхнул из армяков мертвых налетчиков, отцепил от саней полость, снял шубу с тетки, стараясь не глядеть в развороченное выстрелом лицо, и с немалым трудом вытащил все это добро наверх.
Он решительно не понимал, где находится. До сей поры ему не доводилось бывать в Измайлове.
Коли бы у него было хоть полчаса на размышление, он бы уж сообразил, как отсюда убираться. Анюта идти не могла – но он бы смастерил хоть какую волокушу, убрался бы подалее от опасного места – Левушка понял, что просека, по которой он удрал, хорошо известна налетчикам, и лучше бы тут не засиживаться.
Когда дошло до этого места, Шварц заговорил.
– Вы, сударь, ведь по Владимирскому тракту ехать изволили?
– По Владимирскому, – согласился Левушка. – И ведь до Москвы-то всего ничего оставалось!.. Самые опасные места проскочили! Радости было!.. Господи, как радовались…
– Ты дело говори, Тучков, – велел Архаров. Он понял вопрос Шварца так – немец уточнял, где именно орудовала шайка.
– Дивны дела твои, Господи, – вдруг сказал Шварц. – Прибегает невесть откуда шайка беглых. Ни Москвы, ни подмосковной местности эти преступники не знают. И вдруг они оказываются на Виноградном острове, откуда равно хорошо досягаемы и Стромынка, и Владимирский тракт. Более того – кто-то учит их расположению просек в Измайловском лесу.
Архаров пожал плечами. Замечание было верным, но совершенно пока бесполезным.
– Продолжай, Тучков, – сказал он.
Продолжение было такое – Левушка выволок вещи и Анюту со льда Серебрянки на остров. Это их и спасло – когда к мосту подкатили налетчики с добычей, Левушка, услышав их приближение, успел втащить девочку в башенные ворота и спрятать в какой-то развалюхе без крыши.
И тут-то он понял, в какое безвыходное положение попал. Будь он один – отсиделся бы до ночи или, что вернее, до утра, потому что утром как раз налетчики отсыпаются, перебежал бы мост, быстрым шагом скрылся в лесу. Но с ним была девочка, которая не могла наступить на раненую ногу. И у нее начался жар.
Как Левушка обнаружил пролом в стене, как занес Анюту на Мостовую башню и устроил в верхней стрелецкой караульне, как вел наблюдение за островом, пытаясь понять логику разбойничьих перемещений – все это он исправно продиктовал Устину, попросив записывать вкратце. Но вот когда дошло до поисков продовольствия – тут Левушка произнес такое, что Архаров со Шварцем значительно переглянулись.
Впав в отчаяние от того, что Анюте становилось все хуже, и плохо перенося голод, Левушка делал вылазки в надежде ограбить грабителей. Был у него еще план – подслушать их переговоры, выяснить их планы и, когда они уберутся с острова вершить свои черные дела, хоть как, хоть волоком по снегу, вытащить оттуда Анюту.
Но налетчики были более озабочены скорой продажей добычи. Им хотелось разжиться деньгами, хотелось хорошей горячей еды, а иной уже и насчет баб замышлял. Они послали кого-то к скупщице, жившей в Зарядье (Левушка не догадался, что речь о Марфе), потом послали большие сани с воровским дуваном, и тогда-то на остров прибыл человек, которого они не ждали.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.