Текст книги "Бузина, или Сто рассказов про деревню"
Автор книги: Дарья Гребенщикова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
Мякотинские мужики
В Мякотино и в хорошие времена домов негусто было, а в худые и вовсе – поубавилось до горстки. Места мякотинские нехороши, речушка то нырнет, то вынырнет, ракитник чахлый, ёлки вперемешку с осиной, тьфу, одним словом. Глазу упереться не во что, чтобы душа расцвела. Колхозик был, да распался сам собой, оставив скелеты фермы, да разоренное здание зерносклада. Давно все поросло густым, сочным борщевиком, пугающим приезжего человека, да ядовитой зеленью крапивы-стрекалки. Так уж вышло, что в перестройку пригнало в Мякотино мужичков, собой разных, но со схожими судьбами, и стали они тут жизнь ладить, стараясь друг с другом не сообщаться без надобности, но и не до вражды не доходить. Первым появился Сан Палыч Стуков, из интеллигентов, по речи, судя. На вид и был, как инженер, в очках, да шибко задумчивый. Стуков был заядлым охотником, жил бобылем, пил тихо, в одиночку, за что деревней был нелюбим. Держал охотничьих собак, да не одну, а едва не свору, и так и бродил с ружьишком по соседним лесам, сопровождаемый веселым, азартным лаем. В двух дворах от него поселился художник, из старообрядцев, как считала деревня. Бороду носил, кожаным ремешком волосы стягивал, нарочито окал, держал лошадь, козу и птичий двор. Еременко Николай Самсонович, так его звали, напротив, тяготел к общению. Дом его всегда был открыт, кипела по окнам розовая душная герань, банная труба пускала белые, пахучие дымы, и гость валил к Еременко такой же – бородатый, в вышитых крестом рубахах, окающий, тверезый да философствующий. Но – городской. Любо было глянуть, как сидели они рядком на ладно сработанной скамье, курили, оглаживали бороды, и мечтали, как бы в Мякотино возродить какую-никакую артель, или общину. Деревенские к Еременко не ходили, что толку трезвыми сидеть под образами? Мякотинские особо благочестием не страдали, а выпивать любили без укору. Третий мужской двор принадлежал бывшему лётчику. Степка Кологривый, бабник, бретёр, романтик, широкая и честная душа, деревней был любим. Денег на долг давал, не спросясь об отдаче, пил легко, пьянея быстро и радостно, подвозил бабок в город по мере надобности, накрывал поляны по поводу и без, баб любил искренне, невзирая на лица. Ружье имел, но, случайно подстрелив зайца, пил почти неделю и едва не утопил ружье в речке. Четвёртым жил некто почти без имени, мрачный, с темным печёным лицом, дом запирал на замки, закладывал на ночь ворота, а, если и выходил в сельский магазин, говорил, почти не разжимая рта. Слушок ходил, что из сидельцев, да еще за мокрое, потому никто и не лез, опасаясь нарваться вечером на кастет, или того хуже – заточку. Так и жили они, а промеж них доживала деревня Мякотино, осыпаясь, дряхлея, собирая лишь изредка под свои крыши городских детей да внуков. Некому было пахать поле, некому – сеять, некому драть плевелы, некому жать да молотить. Гнили брошенные по чердакам прялки, давно не блеяли овцы, некому было чесать шерсть да прясть, и плести носки да испотки – тоже было некому. Вот и мужики, принесенные сюда не своей волей – у кого жена после развода квартиру отсудила, кого дети погнали, а кто и вовсе – обманулся, да и продал квартиру, и прогорел. Так и живут, и ладят, и тянут свой холостяцкий быт, мечтая каждый об одном – о хозяйке в дом. Кому нужна темненькая, да тосенькая, кому светлая да пухлатая, кому умная, кому дурочка, – а нет никакой. В городах мякотинские девки, давно уж фыкнули, да разбежались, да повыходили за таких же, как и эти, бывшие городские, а ныне – самые, что ни на есть – деревенские… Вот, и тянет горьким дымком одиночества, вот и сидят у своих телевизоров – хорошие, в сущности, мужики, только никому не нужные.
Петух
К Евдокимову приехали гости. Внезапные. На озере давно набряк снег, скрывавший лёд, и выходить стало опасно, но рыболовы все ехали, не желая отказать себе в радости отдохнуть денёк-другой от сварливой жены. Евдокимов гостям обрадовался, а тёща с женой – нет. Жена по стажу супружеской жизни была ветераном и походила на тёщу как внешне, так и внутренне. Катались два колобка по избе, пыхтели, стукаясь боками, и одинаково донимали Евдокимова. Тёщу при виде гостей раздирали противоречивые чувства – с одной стороны, приехали городские деликатесы, а с другой – надо было делиться своим, нажитым в упорной борьбе за урожай. Теща охала в подполе, гремела позапрошлогодними банками, снимала плесень с соленых грибов, стукала в ведро картошкой – готовилась к приему. Жена поставила опару, и, облизывая пальцы, изготовилась смотреть телевизор. Иди, петуха заруби, что ли, сулёха, – жена улеглась на диван, – щей сварю. Евдокимов помолчал, глотая слёзы обиды. Жена при каждом удобном случае, то есть ежедневно, напоминала Евдокимову, что он, давший сдуру, при сватовстве, обещание купать жену в золоте, слова своего не сдержал. Да и на что ей золото, думал ежедневно Евдокимов, баня ж есть? Отправляя Мишку рубить петуха, жена мстила Евдокимову тонко и расчетливо. Она знала, что незлобивый характером Евдокимов был непротивленец злу насилием. Евдокимов не мог убить. Никого. Кролики плодились так, что выплескиваясь из клеток на волю, осаждали соседские участки. Овцы доходили до состояния полной дряхлости, а свиньи, раздобрев, уже не могли самостоятельно выйти из хлева. Тёща ругалась, нанимала мужиков на «убой» и вычитала из Евдокимовского бюджета потраченные деньги. Сейчас же Евдокимов был буквально припёрт к стене – нанять было некого, а начинать боевые действия – опасно. Мишка вздохнул, потребовал чекушку, получил рюмку и ушел, страдая. В косом от непогод хлеву было темно. Смутная сорокасвечовая лампочка в паутинном коконе давно сдохла, и Евдокимов пошел на ощупь. Петух сидел на нашесте и скучал. Кур приговорили еще к новому году, чтобы зря не кормить, а петух уцелел, забившись в сено. Тёща, плюнув на него, дала петуху амнистию до весны и тот, маясь от безделья, кукарекал, прочищая горло и бодро шастал в пустом хлеву, выклевывая зерна. Евдокимов, привыкнув к темноте, начал подманивать петуха «цып-цып», но тот, уловив явную фальшь в голосе, взлетел еще выше и начал прохаживаться по балке. Как только Евдокимов приближался, петух перелетал в самый тёмный, загаженный угол и белел там, таинственно и призывно. Через час Евдокимов, весь в сенной трухе и в навозных лепехах, погрозив кулаком петуху, вышел из хлева. С неба падал мелкий, крупяной снег, желтовато мигал огонек в банном оконце, а на крыльце стояла круглая теща, опоясанная мохеровым шарфом по необъятным чреслам. Пятух где? – тёща погрозила Евдокимову топором, и тот, чертыхнувшись, сделал шаг назад, поскользнулся, упал навзничь и вышиб дверь в хлев. Очнулся он от чужого сочувствующего взгляда. Над ним стоял петух, алый гребень его свешивался набок, а круглый любопытствующий глаз как бы спрашивал Евдокимова – ну что, брат, ушибся? Евдокимов выбросил руку и схватил петуха за шею. Тот захрипел и сник, и длинные его лапы предательски дернулись. То-то, брат! – сказал довольный Евдокимов и, запихнув под мышку покорного судьбе петуха, собрался нести его тёще. Петух молчал, и тощий зоб его, в котором перекатывались зерна, говорил о бренности всего земного. Надо же, – подумал Евдокимов с острой жалостью к себе, – пообедаю, а меня кто прикончит к ночи! Зачем, спрашивается, жена щи варила? Какой есть смысл в жизни? – Евдокимов вдруг погладил петуха по клюву. Тот стерпел, не решаясь возразить. Евдокимов ощутил горячее сердце, клокочущее в петушиной груди, и, развернувшись, бросил петуха назад, в хлев. Тот, отряхиваясь и оправляя перья, взлетел на нашест и сел к Евдокимову спиной. Живи, – только и сказал Евдокимов, – твоя взяла, – и, привалив дверь, вернулся в избу. В избе был пир, стол был заставлен так, что рюмку некуда было поставить, а рыбаки пили без закуски, чтобы взяло наверняка. Чёт-я петуха упустил, – сознался Евдокимов жене. А ну яво, – ответила жена, – обожраться им, что ли? Гудел телевизор, храпели рыбаки, а в хлеву кукарекал петух, которому и ночь теперь была – как утро будущей жизни.
х х х
Кто из вас знает, как прекрасно Шешурино тихой ноябрьской ночью? Никто не знает. Даже соседка моя Надюха – она спит по ночам. А вот я по ночам обхожу дозором деревню. И серебрится трава, схваченная заморозком, и фонарик выхватывает запотевшие стекла в окнах брошенных домов, и кажется, что кто-то там живет, наверное, духи ушедших? Но они добрые, они никому не делают зла, жаль, не в силах они протопить печку или залатать крышу. Где-то скрипнет калитка, повисшая на одной петле, уронит соседская кошка чугунок, охотясь за мышкой – и вновь все тихо. Нет машин, лишь лиса перебежит через дорогу, да ухнет незнакомая птица филин. Поднимешь голову – и поразишься, сколько на небе звезд, они влажные, мохнатые и яркие. Они живут, пульсируют, и небо словно вышито ими – и ты смотришь, забыв обо всем – и думаешь, а вот, гуляет сейчас кто-то с собаками по звезде Эниф в созвездии Пегаса и смотрит на Землю, и думает – а кто гуляет сейчас с собаками по Земле? От этого становится так уютно! И ты идешь к дому, а там горит настольная лампа, и тебя ждет кефир в кружке с матушкой Гусыней и книжка на ночь – лучше всего Агата Кристи, правда? И нет нигде болезни, страха и боли – а есть кот, который спит на твоей кровати и шлепанцы с вышитой на них надписью «Торопец»…
Дед Пашка – тимуровец
Дед Пашка Кирпичёв – майор. Танкист. Вот, в отставку давно как вышел, подумал в городе, да в деревню вернулся. Конечно, без танка-то куда как скучно. Не знает, куда руки приложить. Трактор купил, так какие у нас поля? Огороды только, там трактору не развернуться. Ходит целыми днями по деревне, думает – чего бы полезного сделать? Какое дело доброе? А у нас в деревне старушки пугливые, им чего? Картошечку посадить, морковку, капустку, дровишек заготовить. Дед и решил взять над бабками шефство, потому как бабки вроде бесхозные. Заехал к бабе Нюре на тракторе – хорош, мол, лопатой землю копать под картошку, сейчас вспашем. Мил человек, не горюй! – говорит. Ага. И снес бабке забор, дровяник да разворошил землю так, что не пройти, не проехать. Чисто полигон! Бабе Зине решил печку в бане переложить. Вроде сюрприз. Бабка-то глухая, и не услыхала, как он баню принялся переделывать. Кирпичи побил, пока печку разбирал, пришлось потом бабке железную печку покупать, а это деньги немалые! Бабушка Матрёна курочек держала, так дед решил, что курам нужно на воле гулять, а не в загородке – и выпустил. Одну лиса утащила, другую ястреб. Стали от него бабки бегать. Он только в калитку – руками машут, не трогай, Христа ради, иди своей дорогой! Ну, танкиста разве удержишь? То антенну одной приладит, чтобы, значит, телевизор смотреть, а у бабки и телевизора нет! А на антенну голуби садятся, гадят! Другой колодец начнет копать, а воды на той горушке и не было никогда – она в низинке. Бабки прям слезами плачут – оставь ты нас в покое, какое от тебя волнение, ужас! Ты нам дров наколи, да и хватит. А дрова что? Неделю топором помахал, и все. Неинтересно. Решил дед по плотницкому делу ударить. Купил себе верстак, устроил в сараюшке мастерскую. Скамейки ладит. А где танкисту знать про дерево? Ну, наставил по всей деревне скамеек, а ножки у них тонкие, а бабки наши веса немалого – сядут, скамейка опрокинулась, бабки на земле лежат, хохочут. А то конуру для Черныша бабки Лены сделал такую огромную, чисто дом! Собака туда заходить не хочет, боится, что заблудится. А дед и говорит, очень мне нравится из дерева мастерить, давайте, пишите, чего надо! Тут зима подходит. А наши бабки по зиме на печках спят, чтобы тепло было, и никакая хворь не пристала. А на печку лезть высоко, тут бабки еще со старых времен приспособились – сундук подвинут, на него табуретку, так и лазают. Дед Пашка разглядел, и говорит – негоже! Я лесенки сделаю. Видал на картинке такие, с перилами. Хорошая штука – ступеньки ровные, ходи, прям туда-сюда. Уж как бабки от него бегали, а одну поймал. Баба Нюра была у нас крупной комплекции, чисто корабль по корме, если сзади смотреть. Она в дверь только бочком проходила, какая крупная. Ей залезть на печку – это полдня надо. С остановками. Кирпичёв обрадовался, говорит, будешь меня всю жизнь помнить, я тебе жизнь облегчу! Неделю лазил по избе, все сантиметром мерил, размеры писал, картинки бабке под нос пихал. Бабка перекрестилась – ну его, лешего, пусть что хочет делает, только бы печку не развалил! И живет себе. А Пашка в то время лесенку и сделал. Делал по книге, чтобы бабкин вес выдержала лестница, потому вышла – одному не поднять. Сговорил мужиков с соседней деревни, что ты! Втроем несли, такая тяжелая. А и в избу не лезет. Окно выставили, пролезла. А стекло разбили. Бабка плачет, но кто её слушать будет? Занесли, а лестница между стенкой и печкой не лезет. Чего-то дед в размерах ошибся. Пришлось перегородку сносить. А чего не сделаешь, чтобы бабушке было хорошо? Бабушка Нюра ходит, опасливо на лесенку смотрит, на нижнюю ступеньку встала – а прочно, хорошо! Ну, думает, буду теперь зимой, как королевишна! А то, залезай как кошка. Тут и зима пришла. Снегу навалило, не пройти. А Пашка Кирпичёв возьми, да отправься на охоту, с друзьями. Тут бабушки прям в голос плачут – вот те на, нужен, а нету! Кто бы нам от снега дорожки прочистил? Сами взялись, лопаты достали, откидывают снег, хохочут, как молодые. А баба Нюра таких размеров, что ей не тропку чистить, ей шоссе прокладывать. Потолкалась она крылечке, и думает – а дай залезу на печку, погреюсь. Печка натоплена, по избе жар плывет, в печке картошка стоит в чугунке, молочко, да вода в чайнике кипит, крышкой звякает. Бабка себе хлебцу взяла, и полезла наверх. Ступеньки большие, ноге ловко! Хвалит бабка Пашку, не нарадуется. Как на полати забралась, устроилась, подушку взбила, а и возьми неловко ногой упрись – а лестница постояла, да и опрокинулась. Забыл Пашка к стенке прибить! И вот, картина – сидит бабка на печи, хлеб жует и плачет горько. А за окном-то снег валит! Целую ночь идет, и день идет, и другой идет. Бабки дорогу не могут прочистить, сидят по избам, у всех дрова припасены и вода есть. Но они-то понизу сидят, а баба наша под потолком! Беда. Вниз глядит, аж голова кружится, шутка ли, полтора метра, бабин рост. Кошка к ней пришла, так и сидят. Вот, и жить бы бабе Нюре до весны, потому как слезть ей никакой возможности. Хорошо, пенсии почтальонша разносить стала, где, говорит, баба Нюра? Откопали, в избу вошли – нету бабки! Беда. Никак кто украл? А бабка и плачет с печки – родненькие, сымите меня! Потом уж и сундук на место вернули, и табуретку поставили.
А дед-то вернулся, и к бабке – ну, как? Хорошо тебе! Ну, деда-то не испугать! Я, – говорит, маленько с высотой лестницы промашку взял, да и то тебе на такие верха лазить зачем? Я тебе полати внизу сделаю, вроде, как кровать будет, а под нее печку сделаем, а? А она в него чугунком запустила. Да разве танкиста напугаешь? Он уже бабке Зине мышеловки ставит, вот бабки и спорят, попадет в них Зинка, или пронесет?
Учитель
Серчая душой, сосед наш, дед Пётр Васильевич, решил учить меня плотницкому делу сам. К 30 годам я получила настоящее мужское образование на постановочном факультете, легкое сотрясение мозга при монтировке декораций во МХАТе, отличала шерхебель от грунтубеля – лучшего «парнишки» в ученики поискать! Пошли мы в сарай, там было так здорово! Дед сам расплылся от радости:
– Глядит-ко! Тута у меня строгальное все, тута востренькое – топорики, стамесочки, ножи сапожныя, скребки, тута – сверлильное, – и мы пошли вдоль стен, а потом и к верстаку, а потом и под верстак… и …через час я забыла, как меня-то звать!
– Главное, девка, запомни! Пьяному – нет дороги сюда. Выпил – иди, отдыхай, спи, песни пой. Пьяный все! Что ты! Без пальцов что! Без глаза что! Голову, быват, сносило… да… а ты думаш? Сейчас мы выпьем, сарайку закроем, а завтра уж почнем, с утречка, по холодцу…
Утречко у деда аж в 4 наступало, так что к моему «утречку» он уже почивал блаженно, подстелив мешки на опилки… Перекурив, пошли обучаться. Для начала дед дал мне корить бревно. Скажу честно – это самое противное дело! Пока дерево свежесрубленное, смолистое, кора срезается апельсиновой коркой, руки пахнут свежо, сама вся в пятнах смолы, и скребок скользит весело… а сосна, или елашка, плачет, течет слезинкою…
– Оставила! Обапольное, дери смелее! Под ноги гляди, дура городская! Не ворочь! Щас бревно пойдет и все – без ног! Окорив столб, я плюхаюсь в ворох коры…
– Не могу-у-у… устала…
– А ну, встать! Думашь, в танке легше было? – и дед катит старое, лежалое зиму бревно. Вот тут «бяда»… там короеды уже поработали, пыль летит мелкая, трухлявая, едкая. Под корой жирные белые личинки… ф-ф-фу… Дед гвоздем поковырял их, сложил в банку – на плотву пойду…
– Таперича пилить будем! – объявляет дед, и тащит пилу «Дружба»… По счастью, она не заводится, собирается консилиум из соседей, решают, что нужно свечи менять, «стал быть, в район» ехать. Я, ощущая себя счастливым дембелем, свищу своему псу Валдаю и мчусь домой, где тряпкой, намоченной керосином, стираю с себя смоляные пятна. После обеда меня учат строгать.
– Выше локоть! Да не в сторону! Кочерга, не баба… – дед берет рубанок, – и не шмякай им! Нежно, как мужа… во… воо… пошла-пошла … – дед ласково оглаживает доску, – гля! была серая, шаршавая, тьфу, не вещь… а щас – румынский гарнитур!
Дед закуривает, будто он сам корпел над доскою, – наждачку бяри… да не нулевку! Пыль гонять! И мы начинаем учить наждачки. Потом бархотки. Замшевые. Притирки. Пропитки. За неделю уже допускают до сверления дырок!
Спасибо тебе, дед! Я теперь и сани могу, и заборы, и скамейки… только вот дверь навешивать не научилась…
Борис Евсеевич
Борис Евсеевич стоял на коленях у раковины и, подсвечивая фонариком матовые колена слива, тихо и вдумчиво охал. Вода, отказавшись проникать по сложной системе труб, образовала в раковине сизоватое озеро, а пузыри, периодически поднимавшиеся из глубин, лопались глухо, наполняя избу нестерпимой вонью. Можно было умываться и во дворе, и там же, в голубой бочке с белым логотипом газового гиганта, стирать белье и мыть посуду, но для этого пришлось бы явить себя всему миру. Urbi et orbi, – подумал Борис Евсеевич в городской категории, и тут же перевел, – эки чудны толки, что съели овцу волки. И тут же подумал еще раз, а к чему волки? А к тому, что, выйди он на двор, будут судачить! Решительно необходимо было наладить слив! Наладить нужно было все. Деревня, надавившая на Бориса Евсеевича всей своей полной грудью, явила филологу неизведанный прежде мир. Все, что могло сломаться, ломалось. Все, что было прочно, приходило в негодность. Дощатый сортир, смутивший Бориса Евсеевича своей звукопроницаемостью, падал на соседский забор. Душа не было, а растопить баню ученый муж не мог – на двери висел тяжелый замок, а сама баня топилась по-черному. Единственной отрадой была раковина с краном, но теперь он лишился и этого. Борис Евсеевич высунулся в окно и тут же увидел Ваньку Пеняжина, подпиравшего фонарный столб. Иван, – крикнул страдалец, – а вы не могли бы … – он не успел договорить, как Пеняжин уже тумкал по полу босыми пятками.
– У-у-у, – заныл Ванька, – даже и не могу слушать твоих жалоб! Это у тебя кирдык сливной системе вывода поганых вод. Пиндец, по-нашему. Таперича ставь лохань, и забудь про удобства города. Потому как мы тут без этого вполне! – Пеняжин успел прострелить быстрым глазом простые полки, нарядный буфетик, засиженный мухами и серебристый холодильник.
– Неужели нельзя как-то? – Борис Евсеевич вспомнил про вантуз, но забыл, как он называется. – Как-то прокачать?
– Прокачать можно, – заважничал Пеняжин, – мы тут, конечно, не какой тебе Афоня из кино, то тоже имеем мысль! Если, конечно, будет на чем согласие достичь? А если нет, то все. Милости прошу, как говорится.
– Что вы, что вы, голубчик, – залебезил Борис Евсеевич, – буду в неоплатном долгу!
– Лучше в оплатном, – Пеняжин отстучал левой пяткой «Спартак-чемпион» и исчез. Через полчаса он привел небритого сизого человека без имени. Сизый, жалобно шмыгая носом, достал из-за пазухи стеклянную бутыль, в которой что-то тихо шипело, и сказал, – лей. Жидкость, фосфоресцируя, разлилась по поверхности воды.
– Пучком, – сказал Сизый, – жди, Евсеич. Ща жахнет.
– А не ё…т? В смысле бахнет? – усомнился Пеняжин, – сильная ж байда?
– Не должно, – Сизый протянул ладонь, – сто шестьдесят три рубля с тебя. И того, за что шёл, еще накинь полста. И посреднику.
– Так сколько всего? – Борис Евсеевич заволновался, потому, как пузыри в раковине увеличились в объеме и стали хлопаться все чаще, – и что это вы насчет – «жахнет»? Не опасно?
– Не бзди, Евсеич, – Сизый отступал к двери стремительно, – ты чё хотел? результат? Ща будет результат! ЛОЖИСЬ!
Слив перестал существовать, как и раковина из нержавейки. Как и дорогой смеситель GROHE. Как и полки с посудой и дверцы затейливого буфетика. Сизый пострадал не сильно, а вот Пеняжина поцарапало осколками оконного стекла. Борис Евсеевич, потрясенный буквально и фигурально, все две недели до приезда из Москвы жены умывался в закопченной изнутри и снаружи лохани, предоставленной сантехниками взамен уничтоженного имущества. Лена Георгиевна, потрепав супруга по изъеденной комарами лысине, организовала бригаду из района, которая установила новую кухню, перестелила полы, вставила пластиковые окна и установила септик под место индивидуального пользования Бориса Евсеевича. После этого она забрала мужа домой, потому что лето – кончилось.
– Ты знаешь, Леночка, – овеваемый прохладой кондиционера Борис Евсеевич щурился на проносящиеся в окне перелески, – а я полюбил русскую деревню! Познал! И – полюбил!
– За деньги, Боря, – Лена вывернула руль, – можно полюбить, что хочешь и – где придется!
х х х
Стоит на дворе то самое время года, которое я люблю так, что просто цепенею от восторга. Почти все деревья отдали земле свои листья, и очень влажно, и получается смешение различных техник живописи – дальний лес, тот, что за Бобровым болотом – написан в пастозной технике – лес непрозрачен, таинственно густ, даже от дома можно увидеть шевеление мохнатых еловых лап, угадать жутковатые пучки омелы на старых деревьях. Чуть ближе, отступая от болота, над луговиной – глизаль, патина – на дальний, лесной фон накладывается волшебным образом туман, который растекаясь, ныряя в низины, опутывая рыжие стебли папоротника орляка, и ведет себя, как живое существо. Туман оседает на иероглифах ветвей, стекая прозрачной тушью, туман смывает яркие краски, приглушает все, что режет глаз пестротой. Туман – сфумато, дымка, рассеивающая бытие, прячущее любую погрешность, туман убирает озеро – задергивает его неплотной, волнующейся шторой, и ты видишь воздух, колеблющийся над кромкой берега. Туман вызывает к жизни страхи, туман обманывает тебя, прячет дорогу, он словно говорит – уходи домой, здесь я – хозяин! И, правда, даже в окно видно, что весь пейзаж написан в монохроматической, необыкновенно драгоценной своей изысканной простотой технике гризайля. Но не все удается и туману, и горит, словно вырезанное из чьей-то картины, дерево черешни, на котором до сих пор – держится яркая, неправдоподобно золотая листва.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.