Электронная библиотека » Дарья Гребенщикова » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 3 мая 2023, 16:22


Автор книги: Дарья Гребенщикова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Наташа

На крыльце Наташа с трудом стащила сапоги, отяжелевшие от глины, с жалостью посмотрела на прорвавшиеся носки, не удержала равновесие, качнулась, ухватилась за подгнивший столб… столб хрустнул, как зуб под щипцами и накренился. Все требовало ремонта, буквально – всё. Изба, купленная на материнский капитал, была слишком старой, слишком большой для Наташи с сыном, но стояла хорошо, залюбуешься – на косогоре, и так легко было сбегать вниз, к реке, и такая шла от дома чудесная деревянная лестница – прямо к воде, и такие ивы шелестели под ветерком, и серебрились лунной летней ночью, что глаз было не отвести. К дому был сад, с корявыми старыми сливами, почти не плодоносившими, но так дружно цветущими по весне, и с неожиданно богатой на ягоды вишней. Зато колючие кусты, перевившие забор, щедро дарили редкой в этих краях желтой, изнутри светящейся малиной. Сама же изба словно пряталась за тремя яблонями, затенявшими веранду, но спилить их Наташа не решилась, они казались ей живыми, и сын все тормошил её – мам, смотри, уже маленькие яблочки родились. А большие когда будут, мам? Работы Наташа не боялась, учительницей в школу пошла охотно – классы были маленькими, нагрузка небольшая, школа была под боком – улицу перейти, да и ребятишки деревенские, не в пример городским, были вежливыми и слушались. Город отзывался в Наташе ноющей болью, привыкшее к шуму ухо все пыталось вспомнить гул лифта, лязганье железной двери, перестук метропоезда, но вместо этого была тишина, да такая, как будто все звуки кто-то запер в сейф, да выбросил ключ. Наташа поначалу не понимала, как может звучать тишина, и только через год научилась слышать её. Звучала вода в тазу, звучали доски пола, даже мыльные пузыри, лопаясь, издавали звук. Осенью звучали яблоки, падающие на крышу, сначала гулко, а потом так – тр-р-р-р, пока яблоко катилось по крыше веранды, и, наконец – глухо, падая в мокрую траву. Наташа еще помедлила на крыльце, с жалостью глядя на столб, потом толкнула дверь, ведущую на холодную веранду, где на мешках были разложены яблоки, и вошла в сени, пытаясь на ощупь найти дверь в избу. Лампочка в сенях не горела никогда, и в сенях было страшно, и Наташе хотелось побыстрее прошмыгнуть через них, к теплу и свету. В большой зале, перегороженной русской печкой, было светло, Наташа, купив избу, содрала со стен обои и побелила старые бревна. За большим столом, накрытым голубой клеенкой, сидел Наташин сын, Вадик, и писал прописи. Сыну было пять лет, и он был главным мужчиной в доме. Увидев мать, он соскочил с табуретки, подбежал к ней, обхватил за коленки, ткнулся носом в Наташу, дал себя потормошить, а потом, серьезно глядя на мать ореховыми глазами, доложил, что картошка сварилась, и за молоком к бабе Тасе он сходил, и даже яиц собрал, а кошка Милка скоро будет котениться и ушла на чердак. Целуя сына в теплую макушку, Наташа думала, что она – просто счастливица, и как же ей повезло, что у неё всё есть – вот этот старый дом, который вздыхает по ночам, вот этот сад, эта река, и вот этот мальчик, с серьезными ореховыми глазами, который любит её только за то, что она – есть. И ей было жалко того, городского, нервного, запутавшегося между ней, Наташей и женой, мужчину, который не знает, как звучит яблоко, падающее в бочку с дождевой водой и какая вкусная может быть картошка, которую для тебя сварил – твой сын.

Сенокос

Жару в наших краях не любили, да и правда сказать, для любых работ жара была негодна, кроме, разве что – сенокоса. Если вставало надолго вёдро, да еще уходило под тридцать – тут беда. Если кто на поле, да на овощах по бригадам – прополка, скажем, или картошку наезжать – то управлялись до полудня, вставая не в 6, как зимой, а в 4. В сарафанах не щеголяли, кофты да штаны синие – иначе закусают жигалки да слепни, и головы – под белый плат, чтобы не нажарило, да еще на лоб, и углами – под подбородок. Тем, кто на ферме, тем беда была – пойди, зайди на дневную дойку, духотища, не дай Бог – да еще коровы беспокойные, бывало, с поля идут, аж черные от слепней и от спекшейся крови. Своих-то мыли, что уж, и занавесочки в хлев вешали, старались навоз убрать, чтобы ей, кормилице, полегче было. Гонялись в очередь, так и коров было, на, сочти – на нашу деревеньку двенадцать голов, да еще телятки, да бараны с овцами – идёт стадо вечером, розовеет закат, пыль столбом, кто за пастуха, бичом щелкает, чтобы не разбегались. И молоком – на всю округу пахнет. А наши Зорьки, Пальмы, Марты – по дворам, да бегом, чтобы от слепней уйти, в тенек хотя бы. Бабы выходили, подоткнув передники за пояс, обмахивались ветками, пот отирали со лба – думая с тоской – а вот, через день и мне гоняться. На жаре все кисло скорее, холодильниками не каждая семья была богата – погреба были, и копаные, изнутри выложенные камнем – те хорошие, в них даже лёд до июня лежал, обернутый в солому. Банок тоже не богато было – под огурцы шли, так, в глечиках молоко и стояло, и насчет лягушек – чистая правда, никто ей, лягушкой, и не брезговал. От жары ломило виски, есть не хотелось ничего – только пить, пили березовый сок, подсечной, апрельский, он чуть забраживал, кислил приятно и хмельно. Пили квасы домашние, на обожженных ржаных корках, с толченой мятой да смородовым листом, пили клюквенные давленки – разведенные родниковой водой. Окрошки ставили на стол, с прошлогодним солёным огурцом, перьями зеленого лука закусывали, макая в серую, крупную соль. Ребятня, та хватала, что попало, а июнь еще голодный был, «лебедник» – но уж вспыхивала земляника обочинами, да кислица просилась в зеленые щи, а уж ломоть хлеба всегда найдешь. Да за одно купанье-барахтанье в речке-озере всё забудешь, мать не дозовется… так и помню из детства – съезжаешь с крутогора песчаного, прямо – в реку, вся спина в песке, в волосах – песок, и – нырком, на мелководье, а там уж визг, крик и восторг – потому, как лета маловато для нашей стороны. Хоть и жарко, а ненадолго.

 
                                        х х х
 

Швыряло вчера ветром сухие ломкие ветви деревьев, тащило по насту брошенную кем-то смятую сигаретную пачку, а лапы старой ели скребли по крыше, не давая уснуть.

С утра небо расчистилось, и были ещё видны перламутровые звёзды среди розоватых рассветных полос – как флаг неведомой страны. Старая осина, накренившаяся ещё во время летнего урагана, так и повисла меж молодых дубков, угрожая рухнуть в любую минуту. Провода заиндевели, опушились колким инеем, и сейчас заметны на фоне небе, как белая нотная линейка. Птиц нет, только толстая сойка, ухватившись за край кормушки, выклевывает сало.

Ветер проникает во все щели, и даже, попадая в трубу, как кулаком, заталкивает дым обратно, и печь кашляет и плюется золой. Куры, вышедшие было на компостную кучу, давно вернулись в курятник, и сердито квохчут, жалуясь петуху на плохую погоду.

И только мой муж, подставив встречному ветру лицо, с жадной радостью в глазах, раздобывший мотыля и опарыша – мчится на дальнее озеро, где его поджидает такой же, с моей точки зрения, сумасшедший. Завтра пойдет дождь – и исчезнет первый лед, который, по прихоти судьбы, встал на пару дней – в ноябре.

Гадания

У нас в деревне, как свет отключат, все сразу собираются к бабе Шуре. Бабка сказочница великая, частушки знает, побасенки разные – девки сразу садятся носки плести, бабки – к прялке, прядут шерсть, сказки рассказывают. Девки хохочут, самовар паром исходит, на столе баранки с маком, да варенье крыжовенное. Ну, сядут чаи гонять! От свечек свет колеблется, темнота по углам затаилась – страшно! Баба Шура и говорит

– Вот, Наташки, Ленки, Любки! Вы сейчас ничего насчет жизни себе не знаете, все ф-р-р-р, да в газетах про женихов вычитываете. А какой он, из газеты? Наобещает с три короба, мол, красавец собой, непьющий-некурящий, денег вволю, а выйдет – тьфу! Глянуть не на что! Плюгавый, да пьяница горький, а всех денег в кармане – вошь на аркане!

– Баб Шур, а как узнать, врет ли, нет? – спрашивает Наташка, хоть и разведенная, но молодая еще, белозубая, коса до попы и румянец, как у редиски.

– А гадать надо, – баба Шура ломает сушку и обмакивает ее в варенье, – жениха надобно определить до знакомства. Старые люди знали, что делали. По дурости-то не кидались. Пойдут, узнают, и будут ждать. Либо косого, но богатого, либо красавца с чубом на манер Есенина, но бедного.

– А чтобы разом? – это Любка, самая молодая. Еще в неказистом виде молодости, еще тело не припухло где надо, одни мослы, горюет Любкина мать, – ну, красивый, богатый да непьющий?

– Это ты в клуб ходи кино смотреть, – баба Шура, переваливаясь, идет к буфету за бутылочкой наливки. – А по жизни из трех одно.

Выпили наливочки, щеки раскраснелись, давай бабу Шуру тормошить – пойдем мол, гадать, да пойдем!

– Я знаю! – Ленка в сени бежит, валенок свой тащит, – надо бросить с крыльца! И куда мыском укажет – оттуда жених. Мне надо, чтобы на Москву показал. Москва где?

– Это на поезде ехать, – говорит баба Шура, – а до поезда еще попуткой. А там автобусом. Тебе чего, валенок пешком пойдет, как такси?

– Ой, ну можно еще выйти на перекресток дорог, и кто первый попадется, имя спросить и будет жених

– Ой, не смеши. – Наташка вторую рюмочку наливает, – об это время, кроме деда Никифора, никто по дороге не шатается. А ты где в Москве Никифора сыщешь? А если баба пойдет?

– Ой, ну, не знаю, можно еще карты раскинуть?

– Давайте, я вам древнее гадание расскажу, – баба Шура пальцы, скользкие от овечьей шерсти, обтерла, по скатерти ладонью провела – можно к бане пойтить. Но строго чтобы в полночь. Не забоитесь?

– В баню-то? Ой, ну не в лес же! – Любка страсть, как замуж хочет. Мамка ее поедом ест, и денег нет, и корову дои, и сено коси, и пропадай, почем зря, пока другие заграницей на пляже лежат. – Девочки, пойдем? А чего, мыться надо?

– Нет, – баба Шура засаленную колоду карт на стол положила, раскладывает – короля бубнового не ищет, ищет марьяжного, червового. – Пойдем к дедовой бане, что на околице. И в предбаннике надо что-то заголить, кто на что смелый. Либо грудь, либо попу.

– Это зачем-то? – Наташка даже покраснела, – а кто ущипнет?

– Вот! Оно в том и суть гадания. Тут слова нашептать надо, и ждать. Ежели ущипнет гладкой рукою – озорник муж будет и до баб охочий. Если погладит – любить будет. Шершавая рука – пьяница горький. Увечная – бедняк. Если синяк останется – бийца будет. А ежели на голом месте будет что денежка как приклеена, богатый.

– Это как мне на грудь деньги приклеят? – Наташка даже ощупала себя на предмет, – нет ли денег уже сейчас?

– А на то и есть колдовство, – баба Шура зевнула. – Идите девки, все одно света до завтрева не будет, а мне на покой пора.

Вышли подружки, на небе месяц ясный, снег блестит, спит деревня. Даже собаки не брешут.

– Ну что, пошли? – Ленка, видать, выпила порядочно, что такая смелая. На селе про нее много чего плели, очень уж она к мужскому полу охоту имела. Тут-то, наши знают, кто ее замуж возьмет? Разве только в Москву.

– А пойдем, – Наташка Любку локтем подтолкнула, – вдруг повезет? А то пиши в газету, пиши, так и будешь куковать.

Идут они, идут, тропочка узкая, а все видать, как днём.

– Обождите, я еще бутылочку возьму, – это Ленка сказала, как раз с её домом поравнялись, – в бане и глотнем.

Дошли до дедовой бани, засов отодвинут, не заперто. Должно, дед мылся, а забыл. Ну, в темноте кое-как свечной огарок нашли, запалили, из горлышка вина попили, осмелели.

– Давай, Любка сначала, – говорит Наташка, – ей важней, она ж девица пока еще не нагадали.

– Нет, сначала я, – возмутилась Ленка, – Любка молодая, а я перезрела, ожидаючи.

– Тогда я, – Наташка тулуп скидывает, – мне уж на пенсию скоро. А вы ждите в очередь. По возрасту.

Ну, расстегнула она кофту на груди, да вошла в баню. И успела только подумать – а почему тепло-то? День не субботний, дед не топил? Стоит посерёдке, а сама бабкину наговорку тарахтит – приди, женишок, на банный порожек, обмани меня, полюби меня… и ничего. Никто не хватает ее. Стоит, дура дурой. А тут девки из предбанника подпирают. – Мы тоже хотим! Ленка совсем, до исподнего разделась, а Любка осталась в одной майке. Стоят, голосят – женишок! На посошок! Тут свет-то и дали. Девки, как были, так и обмерли. В бане, на полках, трое мужиков лежат, спят. Они к деду приехали хлев ставить, вот, дед их в баню-то и пустил пожить. Ох, визга было! Мужики сами еще хуже перепугались, а девки бежали, в чем собрать успели. С тех пор только картам доверяют.

Петр Васильевич

Разбудил деда неясный звук, принятый им спросонья за дальнюю канонаду. Померещилось, что стреляют по деревне прицельно, и он, мучимый старой привычкой, вжал голову в плечи, пытаясь понять, с какой стороны – с Селявино или с Мошково бьют, но проснувшись окончательно, понял, что это подул ветер и падают яблоки. Старая яблоня, посаженная отцом еще до войны, простояв добрый десяток лет бесплодной, в этот год зацвела обильно, в самой вышине своей, заневестилась, помолодела, и все летали маем бело-розовые лепестки её, усыпая вытоптанный двор. Как, и когда завязались яблоки, дед пропустил, работы было много, попросили подсобить в лесничестве, даже машину прислали, с уважением, и он ездил, оглаживал отросшую за зиму бороду, крякал неодобрительно, ругался с инженерами-мальчишками, что намечали деляны кое-как, ругался с бригадирами, что ёлочки торкают не по уму, а все спустя рукава, лишь бы отбыть. Лес, – дед поднимал палец с обрубленной топором фалангой, – лес, он уважения требует! Сведешь, сукин кот, чем дети жить будут? Платили Петру Васильевичу, которого и в глаза, и за глаза звали «Сивый» – за желтизну седых волос, – хорошо, «с горкой», да денег ему и не надо было столько. С женой дед развелся после гибели сына – подорвался он, все снаряды с мальцами курочил на берегу, сколько просил, сколько ремнем оглаживал – упрямый был. Юрка, Юрашка… эх, одна надежда была, об одном, о нём только и саднит старое измученное сердце. Жена никудышная была, женился по надобности. Он и лица-то её не помнил, жадная была до денег, визгливая, из-за сына терпел. Сколько лет бобылём живёт, а не жалеет – утешить есть кому, вон – деревня после войны до конца века не народит мужиков, что повыбило, а бабу пожалеть надо – ей ласка нужна. Дед не обижал, стол накрывал, вино – закуски, в избе порядок армейский, печка побелена, перед печкой – скамья, на скамье – половичок, на половичке – кот. Черный, как сажа печная, да глаза-уголья. Кот распутство не одобрял – как шмыгнет баба в избу, раскрасневшаяся от стыда и греха, кот – в фортку, да и видали его. Бабы все рвались семью создать, но Сивый сразу – ладонью по столу – мы, дескать, с тобой, голуба моя, на время. И всё. А тут вон – яблоки. К чему они? Падают, глухо барабаня в шифер, тукаются, будто в избу просятся, а потом дробно – по железу, которым крыта веранда – трр-трр-трр, и – ах-ах – в бочку с водой. Плескало по избяным окнам дождичком, мочило земельку – вот, – думал дед, – гриб пойдет, насушу, отошлю в город, пусть родня радуется. Яблоки всё падали, путая мысли, вспомнился отец, погибший подо Ржевом, схороненный в общей могиле, высокий, широкий в груди, громкий да сильный, белозубый, балагур и бабник, он подбрасывал к небу маленького Петьку и кричал ему – ну, что, самолеты видать? А Петька, визжа от сладкого ужаса, кричал, – не-а, – и отец подкидывал его выше, пока Петька не начинал махать руками – самолёты-самолёты! Мать тихая была, неулыбчивая, а любила отца сильно, после той похоронки, так и не встала – лежала долго, да и померла одна, на своей половине. Вот стих ветер, а яблоки все падали, но реже, будто стихала канонада, а так – одиночными – бах, бах, бах… Дед сел на кровати, скрипнувшей пружинами и пошел начинать новый день, в котором не было ничего нового, будто вращал кто-то колёса, и ехала телега его, дедовой, жизни, и давила колесом падающие на дорогу яблоки.

Танечка

Танечка родилась в деревне. Точнее, в дороге – из деревни в город. Мать её, восемнадцатилетняя беременная дуреха, до того, как отошли воды, даже и не заглядывала в медпункт, и бабка, перепугавшись, бросилась на почту вызванивать «Скорую», а «Скорая» была на вызове, и отправили Нинку рожать на попутке, а попутка попала в аварию на железнодорожном переезде, и Нинка получила еще шрам на лоб, а Танечка так и увидела свет – сквозь окна «Скорой». Нинка Танечку кормить не стала, сбросила бабке на руки, да поехала искать в Москву Танечкиного папку. Пока искала, бабка, ворча и плача, нянчила внезапную внучку, кроила свою пенсию на сто частей, чтобы еще и на мать лежачую хватило, и грозила небу кулаками. Танечка росла заморышем, «налепышем» – цепляла все болячки – когда класс валился с гриппом, она уже лежала дома. Летом – вечно разбитые коленки, укусы от шершней, крапивные ожоги, ветрянка – все это было Танечкино, и бабка, уже смирившись, тихо пила разведенный спирт «Максимку», и шла по соседям – просить денег внучке на лекарство. Дачники давали охотно, не одалживая – а навсегда, да еще от себя добавляли, и сахару, и заварки, и вещички везли детские, красивые, глаженые, чистые. Танечка была тихонькой, бледненькой, с синеватыми тенями под глазками, с тощим пепельным хвостиком волос, жалостливой к собакам и котам, и все жалась в уголке – книжки читала. Мать её вернулась, когда Танечка уже шла в пятый класс, и опять незаметно пронеся московскую беременность, родила Танечке братца Вовку, смешного, смуглого и круглолицего. Чистай наш зоотехник на вид, – сказала бабка и приняла на руки и внука. Нинка, помесив сапогами на столичной шпильке деревенскую грязь, подалась в Питер, где жила дальняя дедова родня, и вновь пропала. Бабка уж и охать перестала, когда на руках скопилось пятеро, двойняшки питерские, девчонки, и еще один малец, должно, с Твери, или с Ржева. Последний из отцов оказался совестливым и женился на Нинке, и зажили они в районе, забрав к себе последних троих. Танечка окончила школу с таким высоким баллом по ЕГЭ, что даже из РОНО ахнули. Но денег ехать на учёбу в город не было, хотя и брали на бюджет, но бабка была хворая, и пьющая, а Вовка маленький и беспутный. Вот сейчас ночью, отмахивая четырнадцатый километр из дома отдыха, уютно легшего на берег реки, Танечка думала о том, как же вырваться отсюда, из непролазной нищеты и безлюдья, и не знала ответа. Управляющий домом отдыха, человечек пришлый, вороватый и хитрый, скопивший уже не на одну квартиру в курортном Сочи, платил девчонке 500 рублей за двенадцатичасовую смену тяжкой работы горничной, накидывая отдыхающим по пяти тысяч на двухсотрублевую бутылку водки. Танечка не плакала, твердо впитав законы жизни с молочной смесью, и думала о том, что она накопит денег, заберет брата Вовку и уедет в жаркую страну, где есть море, пальмы и где, как говорили, можно за смену в гостинице заработать аж сто долларов.

 
                                        х х х
 

Лето отступает медленно, нехотя, незаметно для будничного, дневного глаза… всё так же жарко днём, и небо еще не поднялось ввысь, как в сентябрьскую осень, не разбавило синь осенним дождем до хрустальной хрупкости и печального света. Но и среди дня, бросая взгляд на рябину, замечаешь, что винного цвета грозди уже видны в листве, и яблоки проступили желтыми и красными мазками сквозь зелень сада. Пожелтела ботва у картошки, свернули свои головки стрелки чеснока, боярышник вдруг вспыхнул, и птицы сидят на заборе, вертят головками – ждут, когда можно будет клевать ягоды…

И только к вечеру, как заходит солнце, жара резко сменяется холодным ознобом, выступает роса – на всём, на траве, на крыше теплицы, на скамейке… летучие мыши вылетают не в полночь, а в восемь, и бьются бильярдными шарами, отражаясь от стен домов. Ухает филин, полумесяц обозначает луну, и небо дарит себе звездную пыль, драгоценную, в дрожании граней – любуйся! Вот я, какая! И ты сидишь на крыльце и смотришь, смотришь туда – куда ушли те, кого ты любила…

Мурии и сикахи

В 90-е годы народ буквально ополоумел от отсутствия цензуры, и начал печатать всё, что попадёт под руку. Изыскивались советы народных целительниц, сочинялись рецепты и истории «найденные на чердаке». В подаренном мне отрывном календаре с зазывной надписью «Тебе, дачник!» я наткнулась на несомненно старинный способ избавления от комнатных муравьев. Предлагалось поставить горшочек с землей, собранной (не скажу где), сделать там выемку, и, прочтя три раза предлагаемое заклинание, дождаться, пока все мураши радостно маршируя, уйдут в узилище, после чего залить дыру воском от свадебной свечи – и все! В смысле утопить горшок в соседском колодце.

Эх, молодость… наивная, светлая пора! Тут как раз у Ваньки Папанина мураши и завелись. Заехав за мной на тракторе, Папанин бережно доставил меня в косую с рождения избушку. Да-а-а, тут можно было снимать Парк Юрского периода… какие-то песчаные кучи, обувь, смешанная с глиной, выбитые чьей-то заботливой рукой стекла и фикус с двумя листьями. Папанин смущенно поводил руками:

– Вот-с… где-то тут оне и могут стал быть …тутошки…

Под умильным Папанинским взглядом я честно вынула горшок с огородной землей, проковыряла в нем глубокую дырку, и, поплевав на ставший грязным палец, честно прочла анти-мурийный рецепт. Расчистив мне место вблизи подоконника, Папанин глотнул из чайника самогону и стал наблюдать. К моему величайшему удивлению, из-под обойного лоскута вышли цепочкой муравьи и честно прошагали в горшок. Я горделиво выпрямилась и жестом намекнула на чайник. Ошарашенный Папанин плеснул в чайник браги из молочного бидона, и мы выпили на брудершафт. К сожалению, на обратном пути так стемнело, что колодца мы не нашли, и разноцветные сикахи уползли назад – под обои.

Но на этом изгнание сиках не закончилось! Слава обо мне облетела все деревни – приехала «актриса» из Москвы, которая избавляет от напасти! И народ потёк…

Бабка у калитки стояла какая-то замшелая, пахло от нее плесенью и репчатым луком. Одета она была чуднО – на кофту – кацавейка, поверх – прорезиненный плащ химзащиты. Платок белый покрывал лоб, а цветной был заломлен углами и лицо бабки, обрамленное им, смотрелось ромбом. Я глупо рассматривала её со всех сторон – в Москве таких не водилось…

– Что вы, бабушка, хотите? – придав голосу вежливую ласковость, спросила я. Должно, денег будет просить. Или талоны на валенки. Вряд ли за водкой пришла? – всё это быстро проскакало в уме.

– Ты мне доча, – бабушка, хоть и не имела зубов, почти не шамкала, – этого… муриев повыведи? А то страсть прям сил нетути, а зять дихлофосу в вино налил хоша не помер, а муриев много. Ой, много…

– Бабушка… – в Школе-студии МХАТ про муриев нам слова не сказали! – а мурии, они – кто?

Бабушка грузно опустилась на лавку, отчего запах плесени напомнил мне сыроварню, и затрепетала юбками.

– Мурии, доча, это черные сикахи.

– Ага, – закивала я головой, – конечно! Сикахи либо белые, либо черные. Это, что – коровы???

– Шама ты корова, – бабка достала из газетки корку и стала ее рассасывать. – Ты дурку т не гони! Папанину выведши, а мне – коро-о-овы… ишь ты! Ванька тебе, небось, вина налил, а мне неча?! Сведи ты их… – бабка заголосила, – комшомолка ты аль нет?

Оставив хлюпающую бабку, я обошла сруб, где Папанин, жуя папироску, метил венцы, макая щепку в банку краски.

– Ван Ваныч, а мурии – они – кто?

– Да, что ты доча? Уж полгода отживши тут… должна разбирать! Это те же сикахи, тока черныя…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации