Электронная библиотека » Дмитрий Быков » » онлайн чтение - страница 62

Текст книги "Борис Пастернак"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 01:46


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 62 (всего у книги 77 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В это время Пастернака начинают посещать люди, вернувшиеся из лагерей. Впервые побывал у него Варлам Шаламов, на чье письмо со стихами он отозвался подробным и уважительным разбором. (В рассказе «Письмо» Шаламов поведает о том, как неделю добирался за этим пастернаковским ответом.) Шаламов был одним из немногих, кто удостоился серьезной пастернаковской критики – очень комплиментарной и вдумчивой: дело было не только в уважении к его страшной, трагической судьбе, редкой даже на фоне кровавой русской истории XX века. Дело было в преклонении перед его мужеством: он не жаловался. Он писал стихи. Пастернак и говорил с ним – как с поэтом. Когда Шаламов, не имевший еще права жить в Москве, приехал в Переделкино, – Пастернак принял его как равного. Некоторые шли к Пастернаку, просто чтобы убедиться в его реальности, сказать «спасибо» человеку, чьи стихи были спасительной соломинкой, за которую цеплялось измученное сознание. Однажды к нему без письма, без предупреждения пришел только что выпущенный на волю учитель, – он хотел только увидеть Пастернака, ничего более. Пастернак отдал ему свое пальто.

На протяжении всего 1954 года он работал с упоением. Его работу отчасти подтолкнула апрельская публикация «Стихов из романа», осуществленная при помощи молодого критика Владимира Огнева. В январе он попросил у Пастернака новые стихи для «Литературной газеты»: то, что Пастернаку предложили впервые после 1946 года выступить в печати с оригинальными стихами, – было для него знаком несомненных перемен. Огнев получил у Пастернака большую подборку, но в «Литгазете», – возглавлявшейся все тем же Симоновым, – публиковать эти стихи… не решились! Прав был Пастернак, в цитированном новогоднем письме к Фрейденберг говоривший, что «воздуха еще нет». Молодой критик чувствовал себя опозоренным перед Пастернаком, не знал, как сообщить ему об отказе, – и рассказал о происшедшем Вере Инбер. Та немедленно вызвалась помочь: «В „Знамени“ теперь главным – Кожевников, я с ним в дружбе и вообще состою в редколлегии, дайте мне, я отнесу». И, тряхнув седыми букольками, побежала в «Знамя» – где стихи в самом деле тут же поставили в номер!

Так в апреле 1954 года Пастернак появился в советской печати с оригинальными, непереводными текстами! Больше всего он радовался тому, что роман «Доктор Живаго» анонсирован и тем как бы легализован: напечатали «Март», «Белую ночь», «Весеннюю распутицу», «Объяснение», «Лето в городе», «Ветер», «Хмель», «Свадьбу», «Разлуку» и «Свидание» (без последней строфы). Симонов отметил в рецензии, что в новых стихах Пастернака еще меньше общественного звучания, чем в прежних, – но автора это не огорчало. Лучшее из написанного постепенно выходило к читателю; он вдруг поверил, что когда-нибудь увидит свет и роман. Стихи ошеломили читателей, это было нечто небывалое на фоне советской лирики – все просто и ясно, как и предписывалось советским каноном, но до такой степени по-другому, словно написано все это в какой-то иной, параллельной вселенной, где говорят на современном русском языке – но совершенно о других, полузапретных вещах! Чудо поздней пастернаковской лирики в этом и заключалось. Ахматова, прочитав «Свидание», сказала Лидии Чуковской: «Как современно!» Если вдуматься, это высший комплимент одного лирика – другому; Пастернак освоил и переплавил советский опыт, упростил и осовременил язык – но говорит он этим языком «о тайнах счастия и гроба», о Евангелии, «о жизни и смерти».

Вчерне роман был окончен еще летом пятьдесят четвертого, но только в августе пятьдесят пятого автор пересмотрел вторую книгу в целом. После этого еще три осенних месяца ушли на внесение последней правки в текст всего романа, и 10 декабря Пастернак считал датой окончания книги. «Вы не можете себе представить, что при этом достигнуто! Найдены и даны имена всему тому колдовству, которое мучило, вызывало недоумение и споры, ошеломляло и делало несчастными столько десятилетий. Все распутано, все названо, просто, прозрачно, печально. Еще раз, освеженно, по-новому, даны определения самому дорогому и важному, земле и небу, большому горячему чувству, духу творчества, жизни и смерти…» – это из письма к Нине Табидзе.

5

С окончанием романа мистически совпало еще одно событие. 6 июля 1955 года в Ленинграде от хронического гепатита и дистрофии печени умерла Ольга Фрейденберг.

Ей было шестьдесят пять лет, но если он – ее ровесник – в этом возрасте все еще выглядел крепким, бодрым и моложавым, то ее жизнь давно превратилась в доживанье. Она была одна. Ее труды не публиковались, удивительные научные прозрения остались достоянием немногих учеников, преданных, но неудачливых, не готовых толкаться локтями. Никто из них не сделал триумфальной карьеры. Лучшие ее сочинения остались в оттисках и рукописях. Никакого стимула работать дальше у нее не было, веры в будущее тоже.

В 1954 году в Ленинграде Козинцев поставил «Гамлета» в пастернаковском переводе; Пастернак специально для этого спектакля стремительно перевел 74-й сонет Шекспира, но Козинцев использовал перевод Маршака. Пастернак на премьеру не поехал, он и так не особенно на нее рвался, поскольку не желал даже на минуту отвлекаться от романа. Фрейденберг посетила спектакль и написала ему восторженное письмо. Вообще ее последние письма дышат такой нежностью, таким преклонением, таким сознанием своего бессилия и поражения на фоне его торжества – что легко прощаешь ей былое высокомерие.

«Мне давно хотелось открыться тебе. У меня утрата, и невознаградимая. Я потеряла себя.

Да, да, я совершенно убитый человек. Я зачахла и захирела от кислородного голоданья. Mr. Bonnivard никогда не был моим идеалом, хотя его местопребыванье и восхищает туристов. Я на месте Байрона никогда не употребляла бы выражения «chainless Mind». Он не знал, с чем кушают реализм.

Этим исчерпываются все семейные сведенья обо мне».

Бонивар – герой байроновского «Шильонского узника». Шильонский замок в самом деле давно уже стал музеем, и всякий желающий может увидеть «там в подземелье семь колонн, покрытых мрачным мохом лет». Но байроновский узник говорил о своем сознании, лишенном цепей, мозге, над которым не властна неволя. Фрейденберг – суровая реалистка – опровергает романтика. Истинный реализм заключается в том, что в цепях советской несвободы лишилась полета и ее мысль; что плита легла не только на ее жизнь, но и на сознание. Многие могли сказать о себе так же.

Фрейденберг жила и умерла, как античный персонаж. Ее судьба – не христианская мистерия, а античная трагедия; так она, по крайней мере, ее воспринимала и выстраивала. Заболела она в начале 1955 года. Ее посещала и за ней ухаживала только Мария Маркова (Маргулиус), двоюродная сестра Пастернака со стороны матери. Она была певицей и актрисой, младше их на три года. В ее письме Пастернаку о том, что Ольга ложится в больницу, – явный упрек: «О том, что она была больна – вы знали, так как к ней от вас приезжал молодой человек, и она его принять не могла, а по телефону ему сказала, что сильно больна и т. д. Но вы никто на это не обратили внимания. А как бы оно ей было приятно, при ее одиночестве! (…) Будь здоров и дай Бог тебе никогда не испытать одиночества, как мне». Этим молодым человеком был Вячеслав Всеволодович Иванов.

«Я на Олины письма отвечал всегда мгновенно, – оправдывался Пастернак в ответном письме. – Если бы даже она не была так умна и талантлива, и я ее и тебя не любил, все равно, вы – голоса прожитой мною жизни, которой я благодарен целиком, сверху донизу, во всех подробностях. (…) Я в последнее время ни с кем не переписываюсь и уклоняюсь от встреч даже с близкими, даже со старшим сыном и Шурой (отчего и не стали мне известны обстоятельства с бывшим в Ленинграде молодым человеком и обострившейся Олиной болезнью) не потому, что я настолько поглупел, что разважничался и что-то вообразил о себе, не вследствие мнимой и в природе совершенно не существующей какой-то именитости, а потому, что с особенной торопливостью в этом 55 году, и в особенности сейчас летом, хочу довести до конца один объемистый труд, который не хотел бы оставлять без окончания. Это – вторая книга того самого романа, какие-то доли первой книги которого ты читала. (…) Ты в своем недовольстве вещью была не одинока. Большинству роман не нравится и вызывает возражения. Довольных им можно по пальцам перечесть. Если к этому прибавить, что это труд только для души, который никогда или только в далеком будущем увидит свет, то есть что он не размеряется реальной надобностью и издательскими сроками, не служит источником заработка, но наоборот, пишется с большими перерывами, урывками, в ущерб выгоде заказной работы и в убыток, ты поймешь, что привести такую мечту в исполнение можно только насильственными мерами временного разобщения со всем окружающим, которые не имеют ничего общего с самомнением».

Дальше он, верный себе, принимается убеждать Машуру, что жизнь к нам всегда милосердней, чем мы думаем, и что страхи наши напрасны, – но сказки с хорошим концом, кажется, иссякли. Он, вероятно, и сам понимает серьезность положения, а потому его утешения впервые в жизни звучат отписками: «Я понимаю, какую угрозу может заключать род Олиной болезни. Но я столько раз и на собственном опыте убеждался, что скопившаяся и неотвратимая, казалось бы, гроза проходит, не разразившись, и опасность минует, что и тут не расстаюсь с надеждой на хороший исход». Чуть ниже он признается: «Я здоров, полон внутренней силы и просто боюсь сказать, как счастлив. Твой Боря».

Этого письма ему, вероятно, многие не простят. Особенно те, кому не нравится роман. Стоило ли ради какой-то книги, будь это хоть божественная, хоть разбожественная комедия, – пренебрегать друзьями, сыном, а теперь вот и любимой сестрой, главной собеседницей на протяжении полувека, женщиной, которая обожала его дар, преклонялась перед его витальной мощью, столько раз называла великим, когда сам он готов был усомниться в себе! Не Ольга ли Фрейденберг в тридцать пятом помогала ему прийти в себя после Парижа? Не она ли была лучшей его читательницей, не она ли – вместе с матерью – первой из всей родни поняла и приняла его второй брак? Теперь эта женщина, одинокая, раздавленная, умирает в больнице от мучительного недуга, а он сообщает общей родственнице, что счастлив до неприличия, и отказывается посетить умирающую, мотивируя это работой над романом! Надо очень любить Пастернака, чтобы понять и простить его. Сестра не звала его да и не могла уже никому писать. Она почти не разговаривала. «Профессора не предсказывают нам хорошего исхода. Состояние ее тяжелое, находится в прострации. Ничего не ест и не пьет и не всегда хочет разговаривать. Страшно ослабела. (…) Сама она готовится ко всему плохому, забыв о трудах всей своей жизни». Судьба этих трудов беспокоит Маркову – Фрейденберг ни о чем уже не думает. На рукописи своей главной книги «Образ и понятие», увидевшей свет лишь в 1978 году, она написала: «У меня нет права на научную книгу. А потому я писала на память. От научной мысли я изолирована, ученики и друзья отвернулись, аудитория отнята. В этих условиях я решила синтезировать свой тридцатисемилетний исследовательский опыт, чтобы на этом заглохнуть. Прохожий! Помолись над этой работой за науку. Ольга Фрейденберг. 20 марта 1954».

Надпись совершенно в античном стиле, как на памятнике. Особенно это обращение – «прохожий». Да, они с Цветаевой поняли бы друг друга – может быть, даже лучше, чем Пастернак понимал обеих. «Я тоже была, прохожий!» – это ведь у Цветаевой тоже античное, дохристианское, и более светлое, и более страшное. Как Греция.

И все же понять Пастернака можно именно благодаря его письмам к Марковой. «Тебя должны изумлять мои письма, должно казаться, что я отношусь без всякого чувства к Оле и ее судьбе, и так спокойно хороню ее заживо, – о как ты ошибаешься! Но я так много думал о собственном конце и конце всего любимого, и так давно готов ко всему, – что мы тут можем сделать? Единственно, что во всей совокупности по отношению ко всем дорогим случаям и ко всей этой драгоценной обреченной утрате жизни мы можем сделать, это перелить всю нашу любовь в создание и выработку живого, в полезный труд, в творческую работу».

Пастернак не любил ходить на похороны. Прятался за «творческий труд». Но вспомним его спокойный стоицизм перед лицом собственной смерти, полное отсутствие паники, трезвые и благородные распоряжения, которые он отдал в свои последние минуты… Было ли в нем и вправду нечто гётевское, «нечеловеческое», как писала Цветаева? «Проехать мимо матери, мимо двенадцатилетнего ожидания», – не то же ли самое, что отказать сестре в последней встрече? От Москвы до Ленинграда ночь езды…

Рискнем выдвинуть три объяснения, не противоречащих друг другу, а, напротив, друг друга дополняющих. Во-первых, для христианского миропонимания Пастернака важно не утешить кого-то, не наговорить искренних или фальшивых слов, – эти утешения унизительны для обеих сторон, ибо предполагают ложь, хотя бы и во спасение. Задача поэта, художника вообще – продлить существование всех ушедших в слове. Так понимал Пастернак и свой долг перед сестрой – а ведь памятником их поколению он считал роман. Он с Ольгой прощался в книге. Создавая книгу, он чувствовал себя не вполне человеком, а орудием в Божьей руке, крепко стиснутым карандашом, – «Ты держишь меня, как изделье», – и несвободен был, как орудие. Это не слова – он действительно так думал; и, вероятно, не выжил бы, если бы думал иначе.

Второе объяснение тесно связано с первым: Пастернак не считал смерть чем-то достойным внимания, как ни кощунственно это звучит. Он исключил ее из своего мира не потому, что боялся ее, но потому, что считал концом земного существования, не более. Это все продолжение живаговского, главного: «Смерть – это не по нашей части». В Евангелии об этом сказано с обжигающей прямотой: «Другой же из учеников Его сказал Ему: Господи! позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего. Но Иисус сказал ему: иди за Мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов» (Мф 8, 21).

Могущий вместить – да вместит; христианство – не сентиментальная сказка, много в нем такого, что не всякая душа выдержит. Для Пастернака искусство было главной формой христианского служения и единственно живым делом; все, что не относилось к нему, – болезни, смерть, быт, социальные неурядицы, политические иллюзии, – отметалось или во всяком случае не допускалось в душу. Пусть мертвые погребают своих мертвецов, а живые пусть делают свое дело.

Есть и третье объяснение, более человеческое: Пастернак когда-то не поехал к Мандельштаму в ссылку, не желая ссориться с человеком, попавшим в трудное положение, – не желая, возможно, смущать его, угнетенного, больного и запуганного, собственным здоровым и цветущим видом. Фрейденберг считала свою жизнь разбитой, неудачной во всем – и Пастернак, пребывая на пике счастья и творческой мощи, мог счесть бестактным демонстрацию всего этого у постели умирающей сестры: ведь счастья не спрячешь. Спасти ее он не мог, а нанести последний удар, самим контрастом своей и ее судьбы подчеркнув безнадежность ее положения и тщетность усилий, – мог; этого он и не хотел.

Если кому-то и после всего сказанного покажется, что эгоистичный, молодящийся, кокетливый и слабый человек, отговариваясь писанием неудачного, с мессианскими претензиями романа, в последние годы своей жизни окончательно отгородился от людей и в своей нелепой гордыне походя ранил всех, кто его любил, – возразить, по сути, будет нечего. Многие в самом деле думают, что Пастернак на своем романе сошел с ума – от гордости, от долгого непризнания, от старческой утраты самокритичности, в конце концов. Человек, предпочитающий жизнь – смерти, всегда рискует и подставляется; человек, ставящий творчество – в том числе и свое – выше банальных, но трогательных проявлений милосердия, всегда этически сомнителен. Думаю, однако, что Ольга Фрейденберг поняла бы его.

«Самая лучшая память об умерших – напряженная, близостью с ними связанная и производительно наполненная деятельность остающихся. Да и устраивать там, по-моему, ничего не надо. (…) Главная моя судьба складывается все же и протекает так далеко в стороне от меня, что ни воздействовать на нее, ни в точности что-либо знать о ней я не в состоянии».

Принято считать, что это он об издании романа в Италии или о темных передвижениях во власти. Мы же думаем, что это он о небесах.

Глава XLII
«Доктор Живаго»
1

Попробуем же разобраться в этой книге, так далеко разбросавшей свои семена благодаря поднявшейся вокруг нее буре; книге, которая дважды экранизировалась на Западе и ни разу – в России, которую называли «гениальной неудачей», «полным провалом» и «главным романом XX века»; книге, ради которой Пастернак родился и которая стоила ему жизни. Об этом романе написаны горы литературы – ее полная библиография составила бы том потолще самого романа; однако и поныне это сочинение остается одним из самых загадочных в мировой словесности.

Если разбирать «Доктора Живаго» как традиционный реалистический роман, – мы сразу сталкиваемся с таким количеством натяжек, чудес и несообразностей, что объяснить их попросту невозможно. Простое перечисление несуразиц способно надолго отвратить от этой книги любого, кто ищет в литературе точного отражения эпохи. Прав Юрий Арабов, автор сценария первой отечественной экранизации романа: читать эту книгу надо медленно, как она и писалась. По одной-две страницы в день. Иногда одного абзаца хватает, чтобы весь день чувствовать себя счастливым и слышать изумленно-восторженную интонацию, с которой Пастернак, кажется, прямо в ухо тебе гудит:

«Поднятая к потолку выше, чем это бывает с обыкновенными смертными, Тоня тонула в парах выстраданного, она как бы дымилась от изнеможения. Тоня возвышалась посреди палаты, как высилась бы среди бухты только что причаленная и разгруженная барка, совершающая переходы через море смерти к материку жизни с новыми душами, переселяющимися сюда неведомо откуда. Она только что произвела высадку одной такой души и теперь лежала на якоре, отдыхая всей пустотой своих облегченных боков. Вместе с ней отдыхали ее надломленные и натруженные снасти и обшивка, и ее забвение, ее угасшая память о том, где она недавно была, что переплыла и как причалила.

И так как никто не знал географии страны, под флагом которой она пришвартовалась, было неизвестно, на каком языке обратиться к ней».

Предметом особой гордости Пастернака в «Докторе Живаго» был именно стиль, интонация – она и несет главную информацию; фабула второстепенна. Н. Фатеева, автор книги «Поэт и проза», подсчитала, что предложения и абзацы в этой книге в среднем вдвое короче, чем в ранней прозе Пастернака; «Доктор Живаго» написан краткими фразами, без вечных пастернаковских причастных оборотов и длинных описаний, с библейским лаконизмом, с кроткой и умиленной, слезной интонацией. Поиск этой интонации, в сущности, и составлял главный сюжет работы Пастернака над прозой; лишь в конце сороковых была достигнута должная высота взгляда. Все герои книги – мальчики и девочки, всех жалко, над всеми – даже и над самыми отвратительными – «плачет Господь, рукава прижимая к очам»; это из Бунина, тоже к старости ставшего писать предельно коротко и страшно грустно.

Сам Пастернак говорил, что роман написан «серо». Это не так – нейтральность языка не должна обманывать читателя. Здесь нет экзальтации его юношеских сочинений, но есть умиление перед бесконечным богатством мира, перед его длящейся сказкой, и нет ни одного случайного слова.

После первых чтений романа Пастернак столкнулся с непривычной для него реакцией: больше половины слушателей были смущены, растеряны и, страшно сказать, разочарованы. Хвалили стихи, которые он читал, объясняя характер героя. Восторгались пейзажами. Пастернака это раздражало. Он сам знал, что умеет писать пейзажи.

Именно тогда ему, как никогда в жизни, нужен был внимательный критик, читатель-друг, понимающий советчик, который бы ему самому объяснил наконец – что, собственно, у него получилось? Что за странная книга, независимо от него, пишет сама себя, какая сила водит его рукой? Никогда не любивший разговоров о своем творчестве, ни у кого не спрашивавший совета, – теперь он всем, кому мог, давал рукопись; иногда ее получали люди, предельно далекие от Пастернака, полуслучайные (и часто выходило – «чем случайней, тем вернее»). Экземпляров не хватало. С жадным нетерпением он спрашивал о впечатлении. Слышал чаще всего одно и то же: стихи, пейзажи. С несколькими друзьями, не принявшими романа, порвал отношения. В числе тех, с кем отношения испортились из-за книги, оказалась и Анна Ахматова, – между нею и Пастернаком возникло напряжение.


  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации