Текст книги "Ориентализм"
Автор книги: Эдвард Саид
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
Верно то, что к середине XIX века во Франции, не меньше, чем в Англии и остальной Европе, процветала индустрия знания того самого рода, которого так опасался Флобер. Производилось огромное количество текстов, и, что более важно, везде и повсюду появлялись ведомства и институции по их распространению и пропаганде. Как отмечают историки науки и знания, на протяжении XIX столетия упорядочивание наук – точных, естественных, гуманитарных – носило скрупулезный и всеохватный характер. Исследование становится стандартным родом деятельности, происходит регулируемый обмен информацией, существует консенсус в отношении того, какие проблемы следует изучать, исследовательских парадигм и представляемых результатов[729]729
Об этом см.: Фуко М. Археология знания; см. также: Ben-David Joseph. The Scientist’s Role in Society. Englewood Cliffs, N. J.: Prentice-Hall, 1971. Также см.: Said Edward W. An Ethics of Language // Diacritics. Summer 1974. Vol. 4, no. 2. P. 28–37.
[Закрыть]. Обслуживающий восточные исследования аппарат стал их частью, и это было то, что Флобер, несомненно, имел его в виду, провозглашая, что «все будут носить униформу». Ориенталист больше не был одаренным любителем-энтузиастом, и если был, то наверняка испытывал проблемы с признанием в качестве серьезного ученого. Быть ориенталистом означало получить ориенталистскую университетскую подготовку (к 1850 году каждый крупный европейский университет имел полноценную программу по той или иной ориенталистской дисциплине). Это означало получение субсидий на путешествия (скорее всего, от одного из азиатских обществ, или же гранта от фонда по проведению географических исследований, или же правительственного гранта), это означало публикации в установленной форме (возможно, под эгидой одного из научных обществ или фондов по подготовке переводов с восточных языков). И для гильдии ученых-ориенталистов, и для широкой публики в целом подобная унифицированная аккредитация, в которую облекалась ориенталистская наука в противовес личным свидетельствам и субъективным впечатлениям, и означала Науку.
Помимо подобной жесткой регуляции ориентальной тематики, стремительно росло внимание к Востоку и со стороны Держав (как тогда называли ведущие европейские империи), в особенности к Леванту. Со времени Чанакского договора 1806 года[730]730
Договор о Дарданнелах – подписанный в 1809 г. договор, завершивший международный конфликт Турции и Великобритании (1807–1809) периода Наполеоновских войн. Попытка переформулировать систему международных отношений в Европе для противостояния Наполеону.
[Закрыть] между Османской империей и Великобританией «Восточный вопрос» занимал всё большее место на средиземноморских горизонтах Европы. Британские аппетиты на востоке (East) носили более ощутимый характер, чем французские, но не следует при этом забывать ни о продвижении на Восток России (Самарканд и Бухара были заняты в 1868 году, Транскаспийская железная дорога систематически расширялась[731]731
О русском завоевании Центральной Азии, см.: Morrison, 2020. Расширение железнодорожной сети имело большое значение для миграционных движений, в частности дунган и таранчей (уйгуров) в Семиречье (совр. Казахстан), персов и курдов в Хорасане (совр. Туркменистан) и т. д. Все эти миграционные процессы позднее были связаны с попыткой имперских, а впоследствии и советских чиновников сформулировать собственную систему классификации и видения народов, населявших Центральную Азию.
[Закрыть]), ни о действиях Германии и Австро-Венгрии. Интервенция в Северную Африку была для Франции частью не только ее исламской политики. В 1860 году, во время столкновений между маронитами[732]732
Марониты – этноконфессиональная христианская группа в Ливане.
[Закрыть] и друзами в Ливане, предсказанных Ламартином и Нервалем, Франция поддержала христиан, а Англия – друзов[733]733
Речь идет о Сирийской гражданской войне 1860 г., спровоцировавшей французскую интервенцию в регион.
[Закрыть]. Центром всей европейской политики на Востоке был вопрос о меньшинствах, чьи «интересы» Державы, каждая со своей стороны, обязались взять под защиту и представлять. Евреи, греки и русские православные, друзы, черкесы и армяне, курды и разнообразные малые христианские секты, – всех их европейские Державы изучали, строили на них планы и использовали, параллельно выстраивая собственную восточную политику.
Я упомянул об этих сюжетах лишь затем, чтобы оживить это ощущение напластования многих и многих слоев политических интересов, официального знания, институционального давления, которые покрывали Восток как предмет и как территорию во второй половине XIX столетия. Даже самые безобидные путевые заметки, а их во второй половине века было написано несколько сотен[734]734
См. их бесконечно длинный список: Bevis Richard. Bibliotheca Cisorientalia: An Annotated Checklist of Early English Travel Books on the Near and Middle East. Boston: G. K. Hall & Co., 1973.
[Закрыть], вносили свой вклад в поддержание интереса публики к Востоку. Четкая грань отделяла восторги, разнообразные деяния и зловещие свидетельства индивидуальных паломников на Восток (включая сюда и некоторых американских путешественников, в том числе и Марка Твена, и Германа Мелвилла[735]735
По поводу американских путешественников см.: Metlitski Finkelstein Dorothée. Melville’s Orienda. New Haven, Conn.: Yale University Press, 1961 и Walker Franklin. Irreverent Pilgrims: Melville, Browne, and Mark Twain in the Holy Land. Seattle; University of Washington Press, 1974.
[Закрыть]) от официальных сообщений путешественников-ученых, миссионеров, государственных функционеров и от прочих экспертных свидетельств. В сознании Флобера эта грань была очень отчетливой, как, впрочем, и в сознании всякого, кто утратил наивное представление о Востоке как о сфере преимущественно литературного освоения.
У английских авторов в целом имелось более отчетливое и острое чувство возможных последствий таких восточных паломничеств, нежели у французов. В этом ощущении ценной реальной константой была Индия, и потому вся территория от Средиземноморья до Индии приобретала соответствующее весомое значение. Так у писателей-романтиков, таких как Байрон и Скотт, преобладало политическое видение Ближнего Востока и воинственное понимание того, как должны строиться отношения между Востоком и Европой. Скотту его чувство истории позволило перенести действие романов «Талисман» и «Граф Роберт Парижский» в Палестину времен Крестовых походов и в Византию XI века соответственно, не утратив своей проницательной политической оценки действий Держав за рубежом. Неудачу «Танкреда» Дизраэли легко можно приписать чрезмерности его знаний восточной политики и сети интересов британского истеблишмента. Простодушное желание Танкреда отправиться в Иерусалим очень скоро затягивает Дизраэли в абсурдно запутанные описания того, как ливанский племенной вождь пытается управляться с друзами, мусульманами, евреями и европейцами к собственной политической выгоде. Но к концу романа восточный квест Танкреда более или менее сходит на нет, поскольку в том, как приземленно Дизраэли понимал восточные реалии, не было ничего, что могло бы подпитывать причудливые порывы паломника[736]736
Дизраэли для Саида приобретает значимость как соединение литературного и практического ориентализма. В 1870-х гг. Дизраэли, будучи премьерминистром, являлся непосредственным участником «Восточного вопроса» (Балканского кризиса). Кроме того, важна и эстетическая сторона произведения, использование «романтического» ориентализма. Однако ключевая проблема критики заключается в контексте. В романе «Танкред» речь идет об английском обществе и проблемах политических партий тех лет (в частности, о кризисе в Консервативной партии 1840-х гг., расколовшейся на два лагеря – сторонников Дизраэли и Роберта Пиля; этот эпизод привел к уходу многих бывших друзей Дизраэли в лагерь либералов). Таким образом, «Другим» становится не «Восток», а «Либерализм», «тот странный союз слабых принципов и скрытых симпатий». Отправляясь в Святую землю, Танкред ищет сильные принципы и более явные симпатии, обращаясь к представителям трех авраамических религий (с которыми был связан и сам, будучи крещеным евреем). Потому роман насыщен метафорами и образами, которые вызвали живое обсуждение в британском обществе тех лет.
[Закрыть]. Даже Джордж Элиот, которая сама никогда не бывала на Востоке, не смогла удержаться, повествуя о еврейском эквиваленте восточного паломничества в романе «Даниэль Деронда» (1876), от описания британских перипетий, поскольку те решающим образом влияли на восточный проект.
Таким образом, всякий раз, когда восточный мотив не носил для английского писателя главным образом стилистический характер (как для Фитцджеральда в «Рубайят» или в «Приключениях Хаджи Баба из Исфагана» Мориера[737]737
Джеймс Мориер (1780–1849) – английский дипломат и писатель.
[Закрыть]), он становился мощным препятствием для индивидуальной фантазии автора. Не существует английских эквивалентов ориентальным работам Шатобриана, Ламартина, Нерваля и Флобера точно так же, как первые визави Лэйна – Саси и Ренан – в значительно большей мере, чем он, сознавали, в какой мере они творят то, о чем пишут. Такие работы, как «Эотен» (1844) Кинглейка и «Личное повествование о паломничестве в Медину и Мекку» Бёртона (1855–1856), по форме строго хронологичны и неизменно линеарны, будто авторы описывают прогулку за покупками по восточному базару, а не настоящее приключение. Незаслуженно знаменитая и популярная работа Кинглейка – это патетический справочник напыщенного этноцентризма и утомительно бестолковых рассуждений о Востоке, каким его видит англичанин. В своей книге он лукаво заявляет, что путешествие на Восток важно для «закалки характера, и таким образом для самой вашей идентичности», но на деле это оборачивается не более чем укреплением «вашего» антисемитизма, ксенофобии и всевозможных расовых предрассудков на все случаи жизни. К примеру, нам сообщают, что «Сказки тысячи и одной ночи» – это слишком живое и творческое произведение, чтобы его мог создать «простой восточный человек, который в смысле творчества мертв и сух – ментальная мумия». Хотя Кинглейк беспечно проговаривается, что никаких восточных языков не знает, невежество не удерживает его от огульных обобщений по поводу Востока, его культуры, менталитета и общества. Конечно, многие из поддерживаемых им мнений к тому времени стали уже каноническими, но интересно, насколько мало опыт в действительности виденного на Востоке повлиял на его мнение. Как и многие другие путешественники, он больше заинтересован в том, чтобы переделать и себя, и Восток (мертвый и сухой – ментальная мумия), чем в том, чтобы увидеть то, что можно увидеть. Каждое существо, с которым он сталкивается, просто подтверждает его веру в то, что с восточными людьми лучше всего иметь дело, запугивая. А что может быть лучшим инструментом для запугивания, чем суверенное западное эго? По дороге в Суэц – в одиночку, через пустыню – он упивается своей самодостаточностью и силой: «Я был здесь, в этой африканской пустыне, и лишь я сам, и никто другой, отвечал за собственную жизнь»[738]738
Kinglake, Alexander William. Eothen, or Traces of Travel Brought Home from the East / Ed. D. G. Hogarth. 1844; reprint ed., London: Henry Frowde, 1906. P. 25, 68, 241, 220.
[Закрыть]. Именно для этой довольно бессмысленной цели – овладеть собой – Кинглейку и нужен был Восток.
Как и Ламартин до него, Кинглейк спокойно отождествлял свое высоколобое видение с видением своей нации, с той только разницей, что в случае англичанина его правительство было ближе к тому, чтобы утвердиться на остальном Востоке, чем Франция – на тот момент. Флобер видел это совершенно отчетливо:
Я почти уверен, что вскорости Англия станет владычицей Египта. Аден[739]739
Аден – город в Йемене.
[Закрыть] забит английскими войсками, и стоит им только пересечь Суэц, как одним прекрасным утром краснокафтанники легко окажутся в Каире – до Франции эта новость дойдет недели через две, и все будут очень удивлены! Попомните мои слова: при первых же признаках неприятностей в Европе Англия займет Египет, Россия – Константинополь, мы же в отместку отправимся на убой в горы Сирии[740]740
Flaubert in Egypt. P. 81.
[Закрыть].
При всей их хваленой индивидуальности взгляды Кинглейка отражают общественную и национальную волю в отношении Востока; его эго – лишь инструмент выражения этой воли, но не ее господин. В его сочинениях нет никаких свидетельств того, что он пытался сформировать новое мнение о Востоке; его знаний и масштаба его личности для этого было недостаточно, и в этом заключается большая разница между ним и Ричардом Бёртоном. Как путешественник, Бёртон был настоящим искателем приключений, как ученый, он вполне смог бы отстаивать свою позицию перед любым академическим ориенталистом в Европе. Как личность, он прекрасно сознавал неизбежность своего столкновения со своими застегнутыми на все пуговицы учителями, которые заправляли наукой в Европе и определяли пути развития знания с неизменной анонимностью и научной твердостью. Всё написанное Бёртоном свидетельствует о его боевом задоре, но как никогда явно его презрение к оппонентам проявилось в предисловии к переводу «Тысячи и одной ночи». Он, похоже, получал своего рода ребяческое удовольствие от демонстрации того, что знал больше любого профессионального ученого, что он собрал больше разнообразных сведений, чем доступно им, что обращаться с этим материалом он может с куда большим остроумием, тактом и оригинальностью, чем они.
Как я упоминал ранее, работа Бёртона, основанная на его личном опыте, занимает срединную позицию среди ориенталистских жанров, представленных, с одной стороны, Лэйном, и французскими авторами – с другой. Его ориентальные нарративы выстроены как рассказ о паломничестве, а в случае «Возвращения в страну мидийцев[741]741
Мидия – древнее государство VII–VI вв. до н. э. на территории современного Ирана. Одно время история Мидии была популярным сюжетом для размышлений европейских интеллектуалов о прародине Европы.
[Закрыть]» – о повторном паломничестве по местам, имевшим то религиозную, то политическую и экономическую значимость. В его работах он сам – главный персонаж, центральное звено фантастического приключения и даже фантазии (как у французских авторов), но в то же время – заслуживающий доверия комментатор и беспристрастный западный наблюдатель восточного общества и его обычаев (как Лэйн). Томас Ассад[742]742
Томас (Том) Дж. Ассад (1920–2012) – американский литературовед, преподаватель английского языка и литературы в Университете Тьюлейн.
[Закрыть], который занимается исследованием различий в тоне и уровне осознанности таких произведений, как «Открытия на руинах Ниневии и Вавилона» Остина Лейарда[743]743
Остин Генри Лейард (1817–1894) – английский археолог.
[Закрыть] (1851), знаменитый «Полумесяц и крест» Элиота Уорбертона[744]744
Элиот Уорбертон (1810–1852) – ирландский путешественник и новеллист.
[Закрыть] (1844), «Посещение монастырей Леванта» Роберта Кёрзона[745]745
Роберт Кёрзон (1810–1873) – английский путешественник и дипломат.
[Закрыть] (1849) и (эту работу он не упоминает) в меру занимательные «Заметки о путешествии из Корнхилла в Большой Каир» Теккерея (1845)[746]746
Assad Thomas J. Three Victorian Travellers: Burton, Blunt and Doughty. London: Routledge & Kegan Paul, 1964. P. 5.
[Закрыть], совершенно верно назвал Бёртона первым в ряду убежденных индивидуалистов-путешественников Викторианской эпохи на Восток (в этом ряду также стоят Блант[747]747
Уилфрид Скоуэн Блант (1840–1922) – английский поэт и писатель. Определенное время провел в Египте, занимаясь разведением арабских скакунов и принимая участие в политической жизни страны.
[Закрыть] и Даути). Тем не менее наследие Бёртона куда шире и сложнее, чем просто индивидуализм, в его работах можно найти следы борьбы между индивидуализмом и острым чувством национального отождествления с Европой (и прежде всего с Англией) как имперской силой на Востоке (East). Ассад тонко подмечает, что Бёртон всё же империалист, несмотря на сочувственное отношение к арабам. Но важнее даже то, что Бёртон самого себя считал одновременно и мятежником против власти (отсюда его отождествление с Востоком (East) как местом, свободным от гнета викторианской морали), и потенциальным агентом этой же власти на восточных землях (East). И интересен здесь именно способ сосуществования в нем двух этих антагонистических ролей.
В конечном итоге проблема сводится к вопросу о познании Востока (Orient), а потому рассмотрение ориентализма Бёртона и должно завершать часть о структурировании и переструктурировании ориентализма в XIX столетии. Как путешественник в поисках приключений, Бёртон ощущал самого себя живущим одной жизнью с тем народом, на землях которого он находился. Ему лучше, чем Т. Э. Лоуренсу, удалось стать восточным человеком. Он не только безукоризненно говорил по-арабски, ему также удалось проникнуть в самое сердце ислама и, выдавая себя за доктора-мусульманина из Индии, совершить паломничество в Мекку. Однако, на мой взгляд, самой выдающейся чертой Бёртона было то, что он постоянно сознавал, до какой степени жизнь человека (human life) в обществе управляется правилами и кодексами. Все те многочисленные сведения о Востоке (Orient), которыми пестрят написанные им страницы, показывают: он знал, что Восток (Orient) в целом и ислам в частности являются системами информации, поведения и веры. Быть восточным человеком или мусульманином означало знать определенные вещи определенным образом, и это, конечно, зависело от истории, географии и развития общества в определенных обстоятельствах. В его повествовании о путешествии на Восток (East) мы видим это его сознание и то, что он сумел выстроить нарратив с учетом этого знания. Ни одному человеку, который не знал бы арабский язык и ислам так, как их знал Бёртон, не удалось бы зайти по пути паломничества в Мекку и Медину так далеко. Его проза – это история сознания, прокладывающего себе путь сквозь чужую культуру благодаря успешному усвоению ее систем знания и поведения. Свободу Бёртону дало то, что он сумел забыть о своем европейском происхождении настолько, чтобы зажить жизнью восточного человека. Каждая сцена в «Паломничестве» наглядно демонстрирует, как он преодолевает препятствия, встающие перед ним, иностранцем, в этих чужих местах. Ему удавалось это потому, что знаний об этом чужом обществе у него было достаточно.
Ни у одного другого писавшего о Востоке автора, помимо Бёртона, мы не ощущаем, что высказываемые обобщения – например, те страницы, где упоминается о понятии Kayf[748]748
От арабского . Корень – «придавать форму», «приспосабливаться», «доставлять удовольствие», вопрос «как?». В исламе существует принцип «принятия на веру» (би-ла кайфа – не задавая вопроса как), когда авторитет тех или иных источников исламского права (например, Хадисов) или высказываний не подвергается дополнительному истолкованию смыслов.
[Закрыть] для араба, или о том, подходит ли образование для восточного ума (эти страницы звучат открытым обвинением недалеким заявлениям Маколея)[749]749
Burton Richard. Personal Narrative of a Pilgrimage to al-Madinah and Meccah / Ed. Isabel Burton. London: Tylston & Edwards, 1893. Vol. 1. P. 9, 108–110.
[Закрыть], – строятся на знаниях, приобретенных во время жизни на Востоке, из первых рук и в попытке по-настоящему увидеть жизнь Востока глазами его обитателей. Однако в прозе Бёртона неизменно присутствует и нечто другое – чувство самоутверждения и преодоления всех сложностей восточной жизни. Каждая сноска Бёртона, будь то в «Паломничестве» или в переводе «Тысячи и одной ночи» (это справедливо и в отношении «Заключительного эссе»[750]750
Burton Richard. Terminal Essay // The Book of the Thousand and One Nights. London: Burton Club, 1886. Vol. 10. P. 63–302.
[Закрыть]), призвана стать свидетельством его победы над некогда скандальной системой восточных знаний, системой, которой он самостоятельно овладел. И даже Бёртон в своей работе никогда не предъявляет нам Восток непосредственно; всё, относящееся к Востоку, мы получаем в виде эрудированных (и часто сладострастных) интервенций, при помощи которых Бёртон неустанно напоминает нам, как ему удалось овладеть всеми тонкостями восточной жизни с целью включить их в свое повествование. И этот факт – а в «Паломничестве» это именно так – возносит его сознание на позицию превосходства над Востоком. На этой позиции его индивидуальный голос вольно или невольно сливается с голосом Империи, которая сама по себе является системой правил, кодексов и определенных эпистемологических привычек. Так, когда Бёртон говорит нам в «Паломничестве», что «Египет – это сокровище, которое нужно заполучить», что это – «самый заманчивый приз, не исключая и бухту Золотого Рога, которым Восток искушает амбициозную Европу»[751]751
Burton. Pilgrimage. Vol. 1. P. 112, 114.
[Закрыть], он должен понимать, что его голос уникального знатока Востока соединяется с голосами европейских амбиций править Востоком.
Два голоса Бёртона, сливающихся в единое целое, предвещают работы таких ориенталистов – носителей имперского духа (Orientalists-cum-imperial agents), как Т. Э. Лоуренс, Эдвард Генри Палмер, Д. Дж. Хогарт, Гертруда Белл[752]752
Гертруда Белл (1868–1926) – британская писательница, археолог и колониальный администратор.
[Закрыть], Рональд Сторрз, Сент-Джон Филби[753]753
Гарри Сент-Джон Филби (1885–1960) – британский востоковед и колониальный администратор.
[Закрыть] и Уильям Гиффорд Палгрейв, если упоминать лишь английских авторов. В то же время двоякая направленность работы Бёртона состояла в том, чтобы использовать пребывание на Востоке для научных наблюдений, не жертвуя при этом собственной индивидуальностью. Вторая из этих целей неизбежно ведет его к первой, поскольку становится всё более очевидным: он – европеец, для которого такое знание восточного общества, каким обладает он, возможно лишь для европейца, понимающего общество по-европейски, как собрание правил и обычаев. Другими словами, чтобы быть европейцем на Востоке и быть им со знанием дела, нужно видеть и знать Восток как область, которой управляет Европа. Так ориентализм, представляющий собой систему европейских или западных знаний о Востоке, становится синонимом европейского господства над Востоком, и это господство накладывает свой отпечаток на эксцентричность бёртоновского стиля.
Бёртон заявляет личное, подлинное, сочувственное и гуманистическое знание Востока – так, насколько это возможно в его борьбе с архивом официальных европейских знаний о Востоке. В историю попыток возродить, реструктурировать и освободить разнообразные области знания и жизни XIX века ориентализм, как все другие вдохновляемые романтизмом научные дисциплины, также внес немалый вклад. Эта область не только эволюционировала из системы вдохновенного наблюдения в то, что Флобер называл регулируемой системой обучения, но и свела личности даже самых отъявленных индивидуалистов, таких как Бёртон, к роли имперских клерков. Из места Восток превратился в область научного правления и потенциального имперского влияния. Роль первых ориенталистов, таких как Ренан, Саси и Лэйн, состояла в том, чтобы дать своей работе и Востоку место на сцене (mise en scène). Последующие ориенталисты – и от науки, и от искусства – прочно заняли эту сцену. Позднее, поскольку сценой надо было управлять, стало ясно, что институты и правительства с этим справляются лучше, чем отдельные индивиды. Вот наследие ориентализма XIX века, которое досталось веку XX. Теперь нам предстоит исследовать как можно точнее тот путь, на котором ориентализм XX века, начавшийся в 1880-х годах длительным процессом оккупации Западом Востока, мог успешно контролировать свободу и знание. Короче говоря, тот путь, на котором ориентализм подвергся полной формализации и превратился в вечно повторяемую копию самого себя.
Глава 3
Ориентализм сегодня
Было видно, что они держат на руках своих идолов, словно больших детей-паралитиков.
Гюстав Флобер. Искушение Св. Антония
Завоевание земли большей частью сводится к тому, чтобы отнять ее у людей с кожей другого оттенка или с носами более плоскими, чем у нас, и затея эта не очень хорошая, если присмотреться. Искупает ее только идея. Идея, на которую она опирается, не сентиментальный предлог, но идея. Лишь бескорыстная вера в идею имеет право на существование, на поклонение, на жертвы.
Джозеф Конрад. Сердце тьмы
I
Ориентализм скрытый и явный
В главе I я попытался представить масштаб мысли и действий, стоящих за словом «ориентализм», опираясь на самые яркие примеры опыта общения Британии и Франции с Ближним Востоком, исламом и арабами. На этом материале я рассматривал близкие и, возможно, даже самые близкие из возможных и чрезвычайно насыщенные отношения между Востоком и Западом (Occident and Orient). Этот опыт был частью более широких взаимоотношений Европы, или Запада, с Востоком, однако на ориентализм, по всей видимости, больше всего повлияло чувство противостояния, которое неизменно присутствовало в отношении Запада к Востоку (East). Понятие границы между Востоком и Западом (East and West), различные степени проецируемой неполноценности или силы, размах проделанной работы, приписываемые Востоку (Orient) характеристики, – всё это свидетельствует о сознательном разделении на Восток и Запад (East and West), воображаемом и географическом, существовавшем на протяжении многих столетий. В главе II круг тем был значительно сужен. Прежде всего меня интересовали ранние стадии того, что я обозначил как «современный ориентализм», появившийся в конце XVIII – начале XIX столетия. Поскольку я не намеревался превращать свое исследование в хронику развития ориентальных исследований на современном Западе, вместо этого я рассмотрел становление и развитие ориентализма, а также формирование его институтов в контексте интеллектуальной, культурной и политической истории в период вплоть до 1870–1880-х годов. Хотя в поле моего зрения в связи с ориентализмом попало достаточно большое число различных ученых и литераторов, я ни в коем случае не могу претендовать ни на что большее, нежели описание типичных структур, формирующих эту область (и соответствующих идеологических тенденций), их связей с другими областями, а также работ некоторых наиболее влиятельных ученых. Моей главной рабочей гипотезой было и остается утверждение, что эти области знания, равно как и работы даже самых эксцентричных писателей, ограничиваются и направляются обществом, культурными традициями, тем, что происходит в мире, и целым рядом стабилизирующих влияний, таких как влияние школ, библиотек и правительств. Более того, научные тексты, так же как и тексты художественные, никогда не были свободными и независимыми, но всегда – ограниченными в своей образности, исходных предпосылках и замыслах. И наконец, успехи, достигнутые такой наукой, как ориентализм в его академической форме, гораздо менее беспристрастны и истинны, чем мы привыкли думать. Короче говоря, до настоящего момента в своем исследовании я пытался описать ту экономическую систему, которая всё в ориентализме связывает воедино, допуская при этом мысль, концепцию или образ того, что слово «Восток» (Orient) вызывает на Западе значительный интерес и серьезный культурный резонанс.
Я отдаю себе отчет, что эта гипотеза не бесспорна. Большинство из нас предполагает, что в общем и целом образование и наука движутся вперед, мы ощущаем, что со временем они становятся лучше, накапливая всё больше сведений, совершенствуя методы, а последующие поколения ученых совершенствуют то, что создали предшественники. Кроме того, мы полагаемся на мифологию творения, согласно которой артистический гений и подлинный талант или же мощный интеллект могут шагнуть за пределы собственного времени и места и представить миру нечто совершенно новое. Было бы бессмысленным отрицать, что в этом есть доля правды. Тем не менее возможности для работы в рамках определенной культуры даже для великого и самобытного ума никогда не бывают безграничными, хотя так же верно и то, что великий талант со здравым почтением относится к сделанному до него и к тому, что в его области происходит сейчас. Работы предшественников, институциональная жизнь науки, коллективная природа любого научного предприятия – вот что, даже если оставить в стороне экономические и социальные обстоятельства, ослабляет эффект индивидуального творчества. Идентичность такой области, как ориентализм, кумулятивна и корпоративна, здесь особенно сильны связи с традициями знания (классики, Библия, филология), общественными институциями (правительства, торговые компании, географические общества, университеты) и общепринятыми формами текстов (заметки о путешествиях, отчеты об исследованиях, фантазии, экзотические описания). Результаты в ориентализме представляли своего рода консенсус: корректными для ориенталиста считались определенные действия, типы заявлений и виды работ. На них он строил свои работы и исследования, а те, в свою очередь, оказывали давление на следующих писателей и ученых. Ориентализм можно считать способом регламентированного письма, видения и исследования, в котором преобладают императивы, перспективы и идеологические предпочтения, очевидно предназначенные именно для Востока. Востоку учат, его исследуют, им управляют и о нем говорят отдельным и вполне определенным образом.
Тот Восток, с которым имеет дело ориентализм, – это система репрезентаций, сформированная теми силами, которые ввели Восток в западную науку, в западное сознание, а затем в западную империю. Если подобная дефиниция ориентализма кажется, скорее политической, то лишь потому, что, как мне представляется сам ориентализм был результатом определенных политических сил и действий. Ориентализм – это школа интерпретации, чей мабеспристрастные открытия – труд бесчисленных преданных своему делу ученых, которые редактировали и переводили тексты, составляли грамматики и словари, реконструировали мертвые эпохи, создавали верифицируемое в позитивистском смысле знание, – всегда были обусловлены тем, что его истины, как и любые истины, передаваемые на языке, в языке воплощены, а истина языка, как однажды сказал Ницше,
есть подвижная армия метафор, метонимий и антропоморфизмов, – короче говоря, сумма человеческих отношений, которые были расширены, перенесены и приукрашены поэзией и риторикой и которые от долгого употребления кажутся людям надежными, каноническими и обязательными: истины – это иллюзии, о которых позабыли, что они таковы[754]754
Ницше Ф. Об истине и лжи во вненравственном смысле // О пользе и вреде истории для жизни. Сумерки кумиров, или Как философствовать молотом. О философах. Об истине и лжи во вненравственном смысле. Фридрих Ницше. О пользе и вреде истории для жизни. Сумерки кумиров, или Как философствовать молотом. О философах. Об истине и лжи во вненравственном смысле. Сборник. – М.: АСТ. 2014. с. 398.
[Закрыть].
Возможно, взгляд Ницше покажется нам излишне нигилистским, но по крайней мере он привлекает внимание к тому факту, что существовавшее в западном сознании слово «Восток» обросло многочисленными значениями, ассоциациями и коннотациями, и что они совершенно не обязательно соотносились с Востоком реальным, скорее они были близки к окружающему его полю.
Таким образом, ориентализм – это не только позитивная доктрина о Востоке, некогда возникшая на Западе, это еще и влиятельная академическая традиция (если говорить об академическом специалисте, называемом ориенталистом), равно как и область интереса для путешественников, коммерческих предприятий, правительств, военных экспедиций, читателей романов и рассказов об экзотических приключениях, естествоиспытателей и паломников, для которых «Восток» – это особое знание об особенных местах, народах и цивилизациях. Восточные идиомы стали расхожими и прочно вошли в европейский дискурс. В основе этих идиом лежит слой доктрин о Востоке, доктрин, сформованных опытом многочисленных европейцев, которые сошлись во мнении относительно таких важных черт Востока, как «восточный характер», «восточный деспотизм», «восточная чувственность» и так далее. Для всякого европейца в XIX веке (и, как мне кажется, это утверждение можно сделать, не обладая специальными знаниями) Восток был такой системой истин, истин в смысле Ницше. Поэтому во всем, что европеец мог сказать о Востоке, он был расистом, империалистом и непроходимым этноцентристом. Конечно, резкость этого утверждения несколько сглаживается тем, что довольно трудно припомнить человеческое сообщество, по крайней мере с достаточно развитой культурой, предлагавшее индивиду при общении с «другими» культурами нечто иное, нежели империализм, расизм и этноцентризм. Таким образом, ориентализму в его становлении помогало общее культурное давление, которое, как правило, стремилось усилить чувство различия между европейской и азиатской частями мира. Я полагаю, что ориентализм – это в основе своей политическая доктрина, навязанная Востоку, потому что Восток был слабее Запада, и скрывавшая то, что отличие Востока и слабость – это не одно и то же.
Это предположение было высказано мной еще в главе I, и практически весь последующий текст виделся мне его подтверждением. Уже само наличие такой «области», как ориентализм, не имеющей соответствующего эквивалента на самом Востоке, предполагает относительность силы Востока и Запада (Orient and Occident). Множество страниц написано о Востоке, и все они, конечно, свидетельствуют о поистине впечатляющем качестве и количестве связей, соединяющих Восток и Запад. Однако решающим показателем силы Запада является то, что невозможно сравнить движение западного человека на Восток (East) с конца XIX века с движением восточного человека на Запад. Даже оставляя без внимания тот факт, что западные армии, консульский корпус, торговцы, научные и археологические экспедиции постоянно направлялись на Восток (East), число путешественников с исламского Востока (Islamic East) в Европу между 1800 и 1900 годами ничтожно по сравнению с количеством путешественников, отправлявшихся в других направлениях[755]755
Примерно количество арабских путешественников на Запад оценил и подсчитал Ибрагим Абу-Лугод, см.: AbuLughod Ibrahim. Arab Rediscovery of Europe: A Study in Cultural Encounters. Princeton, N. J.: Princeton University Press, 1963. P. 75–76 and passim.
[Закрыть]. Более того, если восточные путешественники (Eastern travellers) и оправлялись на Запад, то чтобы изумляться и учиться у передовой культуры; цели же западных путешественников на Восток (Orient), как мы видели, носили совершенно другой характер. Кроме того, в период между 1800 и 1950 годами было написано около 60 000 книг о Ближнем Востоке, в то время как ничего подобного нельзя утверждать в отношении восточных книг о Западе. Как аппарат культуры, ориентализм воплощал собой агрессию, деятельность, суждение, волю-к-истине и знание. Восток существовал для Запада, или так казалось для бесчисленных ориенталистов, подход которых к своему предмету был либо патерналистским, либо откровенно снисходительным, если только, конечно, они не занимались древностью: в этом случае «классика» Востока шла в зачет им, а не находящемуся в прискорбном упадке современному Востоку. Кроме того, деятельность западных ученых усиливала многочисленная армия разного рода организаций и институтов, не имеющих аналогов в восточном обществе (Oriental society).
Подобный дисбаланс между Востоком и Западом (East and West) совершенно очевидно зависит от изменения исторических моделей. В период своего политического и военного расцвета с VIII по XVI век ислам доминировал как на Востоке (East), так и на Западе. Затем центр силы сместился в сторону Запада, теперь же, во второй половине XX столетия, он вновь возвращается на Восток (East). В своем повествовании об ориентализме XIX века в главе II я остановился на особо напряженном периоде во второй половине столетия, когда такие черты ориентализма, как неповоротливость, абстрактность, его прожектерство, получили новый смысл, поступив на службу официального колониализма. Именно к этому повороту и к этому моменту я собираюсь обратиться, поскольку это даст нам понимание того фона, на котором разворачивается кризис ориентализма в XX веке и происходит возрождение политической и культурной силы на Востоке (East).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.