Электронная библиотека » Евгения Палетте » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Бенефис"


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 07:01


Автор книги: Евгения Палетте


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Напротив, – отозвалась Лизавета Петровна.

– Грустный сегодня день, – сказал он, глядя на огонь в стилизованном под старину камине.

Бутылка каберне и овальная, сияющая нержавеющей сталью пепельница, словно крупным планом расположенная на черном столе, располагали к разговору. Все так же, сидя теперь на небольшой банкетке и положив вторую руку на крохотный подлокотник, она отметила яркий, голубовато-желтый луч фионита, блеснувший на ее пальце. Отраженный серебряной розеткой перстня и как бы перебегая с места на место, он, этот луч, почему-то мешал разговору. Словно был кем-то третьим, и только что что-то сказал невпопад. Но он, этот луч, здесь был, и с ним нельзя было не считаться. Бутылка же каберне и блестящее овальное озерцо пепельницы на черном столе, напротив, послушно ждали.

После того, как Гайдин сказал про грустный день, он все еще продолжал молчать.

– Знаете, – снова заговорил Михаил Амвросиевич, – В такие минуты границы грустного и радостного раздвигаются. И не только потому, что это произошло не с тобой. Странно было бы нам с вами так думать, – будто спохватился он, – а потому, что ведь в любой жизни, то есть я хотел сказать, в жизни любого человека, найдется, что вспомнить и хорошего, – умолк он, видимо думая, что то, что он сказал, было не слишком убедительно, чтобы продолжать. Теперь он молчал.

– Я где-то читала, – заговорила Лизавета Петровна. – В каких-то восточных странах на похоронах танцуют и веселятся, – договорила она.

Она сказала это просто так, еще не понимая, зачем. Должно быть, чтобы нарушить молчание, чтобы вписаться в эту тишину, в эту банкетку, в эти мерцающие на сиреневато-серых стенах блики каминного огня, в этот овальный проем в потолке, над которым высилось звездное небо, где самая крупная звезда уже стояла в середине овала. Она сказала это, чтобы вписаться в почти зримую прелюдию действа – одушевления и игры разнообразных воспоминаний, когда им обоим предстояло вновь почувствовать все, что каждый носил в себе. Гайдин посмотрел на нее без удивления и даже без видимого интереса. Он понимал, о чем говорила она.

– Я тоже где-то об этом читал, – отозвался он. – Эти, как вы говорите, смех и пляски, я думаю, всего лишь иллюстрируют красоту и жизненное многообразие мира, который оставил тот, кто ушел. А вовсе ни некую радость от чего-то такого, что даже невозможно себе представить, – помолчав, договорил он, глядя теперь на нее пристально. – Вы ведь не хотели сказать, что воспринимаете это как радость? – вдруг спросил он.

Она молча посмотрела на него, потянулась к пачке сигарет, лежащих рядом с пепельницей. Он подал сигарету, зажег огонь. Яркое пламя высветило его крупные руки со светлыми волосками.

– Нет, не хотела, – сказала она, вдохнув душистый дымок, от которого слегка закружилась голова. Она почти не курила.

– Нет, – опять сказала она.

– Странным кажется не то, что они пляшут и веселяться, а то, что под эти пляски они плачут, – сказал Михаил Амвросиевич. – Нелепо. Правда? Это, должно быть, и есть тот самый психологический парадокс, когда от веселого до смешного, до грустного – один шаг, – продолжал он. – Что-то ушло и никогда не вернется. Хотя это не всегда понимаешь, – перебросил он мостик к чему-то совсем другому, пока еще малопонятному ей, но ощущавшемуся во всем его облике – глазах, казалось смотрящих куда-то в глубь себя самого, в руках, которые вдруг взяли бутылку каберне, в его сильном жесте, которым он выбил пробку, в его красивой голове, которую он держал как-то чуть-чуть на отлете. Она смотрела на него, на его редкий профиль, и он, этот профиль, конечно же нравился ей, как нравилось и его имя – Михаил Амвросиевич, которое она с удовольствием повторяла, будто вкладывая в эти звуки, в это сочетание, чуть больше, чем могла бы себе позволить, и думала о том, как щедра иногда бывает природа к одним и как скупа по отношению к другим.

– Вы думаете они плачут, когда танцуют? – вдруг спросила она, глядя на Гайдина своими громадными темными глазами.

– По-другому просто не может быть, – отвечал Гайдин. – Должна же быть какая-то коррекция, понятная всем. Ведь ушел человек. Это всегда скорбь. И эти танцы – это ритуал. А ритуал – это почти генетически закрепленный рефлекс – улыбнулся он. – Никаких частностей. Только общее. Только основной, веками отточенный смысл. Ни одного слова, ни одного движения не может быть случайного. И эти песни и танцы говорят только об одном – вот, как все на земле прекрасно. А он ушел. И – слезы. Вы думаете не так? – вдруг спросил он Мячикову.

– Нет, я думаю, что вы правы. Только не совсем понимаю, почему все-таки танцы? – произнесла Лизавета Петровна, улыбаясь и глядя прямо на Гайдина. И могло бы показаться, что вопрос, который она только что задала Михаилу Амвросиевичу, был сделан не ради самого вопроса.

– Восхитительно, – сказал он, глядя на нее и уже протягивая руку к встроенному в стену небольшому шкафчику, откуда он через минуту достанет два стакана, резного стекла, – Вы всегда говорите то, что думаете. Вам очень идет.

– Что? Говорить то, что думаю? – спросила Лизавета Петровна, затягиваясь сигаретой.

Гайдин кивнул.

– Это нормально, – сказал он, – и я рад, что с вами можно говорить обо всем. – Знаете, когда-то у меня была женщина, похожая на вас, – заговорил он опять после некоторого молчанья и словно набрав дыхания. – Когда я вас увидел в первый раз – это было на пятиминутке – я даже не поверил, что люди могут быть так похожи, – продолжал он, теперь сев на стул с другой стороны стола, наливая вино в стаканы.

– Это было в нашем городе? – спросила она – Нет, она живет в Москве. Но здесь, со мной наш сын. Вы его знаете.

Мячикова кивнула.

– Жаль, – наконец, сказала она.

– Что? – поднял на нее глаза Гайдин.

– Она в Москве, а вы здесь, – ничего больше не уточняя, сказала она.

– А-а, – кивнул Михаил Амвросиевич. Он сделал это молча, кивком головы, так, будто давно искал случая, чтобы согласиться с этим.

– А все – молодость, – снова заговорил он. – Я не встречал счастливых людей среди тех, кто живет эмоциями, – сказал он, поглядев куда-то наверх, в прозрачный овал, вправленный в потолок. В небо. – Я думаю, у каждого человека в жизни есть шанс, – заговорил он снова, – у каждого. Вопрос в том, как он его использует. И в этом смысле Ольга, я говорю о своей первой жене, оказалась мудрее меня. Она ведь родила Илюшу, когда я оставил ее. То есть, я не знал, что у нее будет ребенок. Она поняла это позже. И ничего не побоялась. Осталась одна, в общежитии, где мы жили вместе. Это было большое и довольно благоустроенное общежитие одного столичного Медицинского Центра, где она работает до сих пор. Она защитила диссертацию. Ведет большую клиническую и научную работу, преподает в институте. А я тогда уехал на Север. Там велась большая профилактическая работа. Врачи были нужны. Но, если вы меня спросите, не поехал ли я, как тогда говорили, за длинным рублем, то, пожалуй, нет. Скорее «за туманом». Мне казалось скучным прожить всю жизнь в Москве, на пятом этаже, в общежитии. Ничего другого в ближайшие годы не светило. Надо было что-то изобретать, идти в какое-то ведомство, чтобы дали квартиру. В общем – тоска. В те годы мне нужен был простор, настоящее дело, северное сияние и свобода. Свобода во что бы то ни стало. И тогда, мне казалось, я столько всего сделаю. Молодой, сильный, образованный, знающий как и умеющий помочь людям. И люди, много людей будут мне за это благодарны. Так я думал тогда. Мне казалось, я люблю их всех – молодых и старых, плохих и хороших, добрых и злых. А они? Ведь они не могут не любить меня. Они должны быть мне благодарны. И я не скоро понял, что любовь и благодарность – разные вещи. Вспоминая о своих заблуждениях, я все больше и больше понимаю, что, думая, что я люблю людей, я любил самого себя – свои идеи, свои сиюминутные желания, свои эмоции, предпочтения и приоритеты. Я все мог, мне все легко давалось, а главное – все получалось. Все шло так, как я хотел – вездеходы летали по тундре, больные, большей частью, выздоравливали, северное сияние появлялось в свой срок, на своем месте, в Центральной районной больнице, в моем кабинете, на стене, висел портрет Джека Лондона, а два хирурга и гинеколог, большие любители студенческих капустников, организовывали их чуть ли ни каждую неделю. Так было лет пять-шесть. Потом стало неуютно. Оказалось, что и северное сияние и капустники, и даже больные, каждый из которых жил своей жизнью, никого туда не впуская, ничего общего со мной не имели. Вокруг меня образовалась пустота, и только напрочь отсутствующая у меня тяга к алкоголю спасла меня от пьянства. Тогда я решил жениться.

– Во второй раз, – поняла Мячикова.

Гайдин, кивнув, продолжал.

– Была у нас такая операционная сестра Клара. Ее вполне можно было назвать красивой. Она была лет на пять младше меня, быстрая, тонконогая и тонкобедрая, что, я думаю, и способствовало быстроте ее передвижения, – улыбнулся Михаил Амвросиевич. – Тонкий, красивый профиль, – продолжал он. – черные волосы и прекрасные темные глаза, как у вас, и как у Оли. Ничего, Лизавета Петровна, что я так говорю? – вдруг спросил он.

– Ничего, ничего, Михаил Амвросиевич, говорите, – с пониманием сказала Мячикова, приготовившись слушать дальше.

– Свадьба была символической. У меня и у нее это был не первый брак. Собрались самые близкие. Хотя там вся больница – самые близкие. Было белое платье. Купил я ей кольцо. Хоть и без энтузиазма, но сделал все, что было необходимо. А через год она себе другого нашла, молодого чукчу. Электриком у нас в больнице работал. Ушла. Знаете, я даже не был оскорблен. Вы не поверите. Только долго смеялся. Вот ведь что чему принадлежит. И теперь вспоминаю этот год жизни с ней, как веселый анекдот. Что ни день, все какие-то вечеринки, какие-то поводы. То у истопника теща померла. То у хирурга зуб вырвали. То больничный кот на ступеньках, в пургу, замерз. Тоже – повод. Стала лезть в дела больницы. Распоряжаться – я тогда главным врачом был – давать какие-то обещания. А чукча в это время у нее уже был. Тогда я нашел ей комнату, и вставил в свою квартиру другой замок. Несколько дней агонии – и наша любовь умерла. Она ушла. Ну и хорошо, обрадовался я тогда. Все не одна, а под присмотром этого чукчи, думал я, должно быть, все-таки испытывая небольшой комплекс оттого, что ее выставил. Не знаю. Но опять я стал замечать северное сияние и поглядывать на Джека Лондона, как на старого знакомого. И даже как-то однажды встречал с ним наедине Новый Год. После этого я прожил там еще года три. А однажды пришло письмо от моего институтского товарища. Он был в Москве на специализации и видел Олю.

Он-то и написал мне, что у меня в Москве есть Илюша, что Оля закончила аспирантуру и что она – одна. И все. И я засобирался. Поехал в Москву, познакомился с сыном. Он уже заканчивал десятый, и собирался в медицинский. Когда он сказал мне, что потом хотел бы работать на Севере и что ему тоже нужна свобода, я внутренне вздрогнул. Но вида не подал. Само это желание, конечно, можно принимать или не принимать, но, думая о своей жизни, я все больше понимаю, что упустил что-то очень важное, а, может быть, и самое главное, из того, что дала мне судьба. Можно много говорить, называя то или другое, но я скажу одно – нарушен порядок вещей, некое предопределение, что делает человека личностью. И единственное, что меня примиряет с самим собой, – это то, что у меня есть возможность сделать что-нибудь для людей. Вот Гайд-Парк, например, – посмотрел он на Мячикову и, увидев, что она согласно кивнула, умолк.

– Да, Вы тоже так думаете, – спросил Гайдин, и закурил сигарету.

Лизавета Петровна опять согласно кивнула.

– А как же Оля? – через паузу вдруг спросила она.

– Оля не простила. Я могу ей звонить. Она иногда звонит мне, справляется об Илюше. Но ничего другого. Оля – это молодость. Это – женщина, которую я когда-то выбрал. Ведь только в молодости, точнее в самый первый раз, мы выбираем свое. Все, что потом – это чаще всего компромисс, – договорил он.

– И в этом я с вами согласна, – коротко сказала Лизавета Петровна.

Михаил Амвросиевич взял бутылку каберне, поднял ее, посмотрел на свет. Бутылка оказалась пустой.

– Сейчас, – сказал он, нажав серую кнопку рядом с дверью, как тогда, когда просил принести кофе. Опять пришел молодой мальчик, хорошо стриженный, хорошо выбритый, в униформе – черные брюки, черный жилет, очень белая сорочка. Гайдин подошел к нему и что-то тихо сказал. Мальчик вышел. Через несколько минут принес коньяк.

– Вы не спешите? – спросил Михаил Амвросиевич Мячикову, открывая бутылку.

– Да нет, – сказала она совершенно искренне. – Меня, в общем, особенно нигде не ждут, – договорила она.

– Замечательно. Хотя я что-то слышал в связи с вами про доктора Пухольского. Кто он вам?

– Это мой друг. Очень давний. Были разные периоды в наших отношениях. Сейчас все хроническое, вялотекущее, – рассмеялась она точно найденной и не очень утешительной формулировке.

– А почему вы не вместе?

– Сначала у меня был муж, у него жена. А теперь это, вроде бы и не к чему, – честно сказала Мячикова о чем думала и сама. Отчего-то ей не хотелось говорить неправду этому человеку. – Скоро на пенсию, – сказала она.

– Да, – согласно кивнул головой Гайдин. – Но ведь жизнь продолжается, не так ли? – опять сказал он.

Мячикова кивнула, потом встала с банкетки, подошла к столу, взяла серебряную стопку, извлеченную теперь Гайдиным из шкафчика для коньяка, отпила глоток. Потом подошла к окну. Долго стояла, наблюдая за огнем светофора, висевшего на перекрестке, потом вернулась на место.

– У вас дела? – опять спросил Михаил Амвросиевич.

– Нет, – посмотрела ему в лицо она. Через минуту сказала – Вы замечательный. И мне очень нравится беседовать с вами.

– Да? – чего-то не сказал он, глядя на нее. – Это здорово, – улыбнулся он, продолжая глядеть на Мячикову. – Люди, которые каждый день вместе, не испытывают такой радости общения. Давайте иногда видеться. Вот, как сегодня. Только, конечно, не по такому поводу, – вспомнил он. – А за то, что откликнулись на мое предложение, спасибо, – договорил он.

Лизавета Петровна молчала. Ей определенно нравился этот человек. И она была искренней в своем молчаливом согласии с ним.

– Мне нравится все, что вы говорите, – помолчав, сказала она. Она была щедра на слова, на улыбку, на обещания, может быть, даже на какие-то авансы. Ей нравилось, как вспыхивала и оставалась надолго улыбка на лице того, кому она выражала симпатию. Никто и никогда не мог бы упрекнуть ее в игре или неправде. Потому что она общалась только с теми, кого так или по-другому любила. И тогда эта многозначная, бескорыстная, от щедрот души, широкая и искренняя любовь к человеку, к индивидууму, к личности – будь то мужчина или женщина – передавалась и тем, кому она предназначалась. Но она, Лизавета Петровна Мячикова, никогда бы не перешла границы, которые определяла для себя сама. И никогда не требовала от людей больше, чем они могли или хотели ей дать. Это было правилом. И только потом, оставаясь одна, она расставляла все по местам. И это почти всегда удавалось.

«Все хорошо», – думала Лизавета Петровна. И в это «хорошо» как-то вписывалась и ее первая любовь, и долгие, трудные отношения с Пухом, и ее собственное неверие, что будет лучше, если они будут вместе, и замечательный Гайдин, который до сих пор любил свою жену. Думая обо всем этом и не видя нигде самое себя, она вспоминала то Валика, то Юлю, то Таиску, то неизвестную ей, никогда не виденную Олю. И она не хотела кому-нибудь кого-нибудь из них заменить. Она не хотела быть ни Таиской, ни Юлей, ни Олей. Она хотела быть и оставаться Лизаветой Петровной Мячиковой, а остальное уж – как придется. И чувствуя на себе взгляды других, незнакомых ей мужчин, она опускала глаза. Не то, чтобы эта тема была исчерпана, это была военная хитрость, тайм-аут, попытка разобраться в себе самой. Попытка восстановить какое-то первоначальное направление, нить, целостность, как говорил Алексей, себя, своей жизни, свою ауру, которая, как известно, меняется.

– Так, Лизавета Петровна, – услышала Мячикова как бы издалека. – Вы мне не ответили. Мы будем видеться? Иногда? – помолчав, опять спросил Гайдин.

– Должны, – отвечала Мячикова.

– Я рад, что мы – друзья, – сказал Михаил Амвросиевич, взглянув на дверь, где появилась голова Винтовкина.

– Что это тут происходит? – поставив на стол черный портфель-дипломат, спросил Винтовкин, заискивающе при этом улыбаясь Гайдину.

– А-а-а, – протянул он, глядя на Мячикову и переводя взгляд на потолок с фрагментом звездного неба.

И почему-то сразу стало неуютно.

– Ишь устроились, – не то осуждающе, не то одобрительно сказал Винтовкин, глядя на Гайдина.

– Здравствуйте, Виталий Викторович, – с удивлением, которое еще не успело рассеяться, произнес Гайдин, глядя на Винтовкина. – Как вы здесь? – наконец, спросил он.

– Мне нужны вы, Михаил Амвросиевич, – коротко отозвался Винтовкин, глядя на Гайдина так, будто тот был у него в кабинете, а не в своем Гайд-Парке.

– Что у вас тут происходит? Какие-то фикусы, какие-то люди. Да по ним спецприемник плачет. Один одного страшней.

– Живописней, – поправил Винтовкина Гайдин.

Винтовкин помолчал. Потом продолжал:

– Один про тещу, другой про профсоюзы, еще кто-то – про любовь. Серафима, я слышал, про какую-то Эру Водолея собирается рассказывать. А вот тут, в двух шагах от двери, какой-то мужик рассуждает про хаос. Вы не давали критическую оценку? Или, может быть, у вас здесь театр? – воззрился Винтовкин на Гайдина, собрав в кривую ниточку свои тонкие губы.

– Пожалуй, да, – улыбаясь, подтвердил Гайдин. – Можно и так сказать. У нас здесь жизнь, – умолк Михаил Амвросиевич, пристально глядя на Винтовкина.

– И как же называется это ваше учреждение? – опять спросил Винтовкин. – Всюду только и говорят, что вы учредили что-то сверхмодное, и делаете какое-то невообразимо доброе дело. Так как оно, это учреждение, называется? – опять спросил он Гайдина. – Пока я не видел ни одного нормального лица. Все взвинчены и говорят, говорят. Вы тоже иногда что-нибудь говорите? – прямо спросил Винтовкин Гайдина.

– Я не стану отвечать на ваши вопросы. Еще минута и я попрошу вас уйти, – выпрямившись, сказал Гайдин, сделав шаг к столу, где стоял черный портфель.

– Ну, ладно, ладно, перестаньте, – снова заговорил Винтовкин. – Мне, в общем, наплевать на ваши философские обоснования и даже не то, приносит ли это кому-нибудь пользу. Мне нужно устроить на работу одного доктора. Меня интересуют ваши штаты.

– Медицинских штатов у нас нет, – отвечал Гайдин, попросив глазами Мячикову подождать.

– А вы, Лизавета… – долго вспоминал отчество Мячиковой Винтовкин, – Петровна, – наконец, сказал он, – Выйдите. Мы с доктором поговорим.

– Что вы себе позволяете? – спросил Винтовкина Гайдин, – Лизавета Петровна – мой гость. Она никуда не выйдет.

– Нет, нет, пожалуйста, – спохватилась Мячикова, сделав примирительное лицо и глядя на Гайдина. – Я очень даже выйду, – сказала она, – потом вернусь.

Через минуту, закрыв за собой дверь, Лизавета Петровна вышла.

– Так вот, Михаил Амвросиевич, – снова заговорил Винтовкин. – Вы говорите – нет медицинских штатов. А надо, чтобы были. Надо устроить коллегу. Правда, неврология для нее дело новое, так сказать – голос свыше, но она – врач, работала в поликлинике. Теперь хочет неврологией заняться.

– А какое я имею к этому отношение? – произнес Гайдин. – Это предприятие существует на деньги спонсоров. Им нравится эта гуманитарная идея. Она дает возможность людям хоть как-то реализоваться. А это важно. В конце концов, каждый должен делать или, точнее, сделать в жизни то, что считает для себя важным. Это единственное, что у них еще осталось. К тому же, это снимает напряжение, стрессы. Прямой лечебной работы здесь нет, потому и нет медицинских ставок, – объяснил Гайдин, – я считаю это очень важным делом.

– Это вы просто говорите, – отозвался Винтовкин – Их всех, – показал он рукой куда-то за дверь, – их всех, повторяю, лечить надо.

– Значит, и меня, и Серафиму Гелевну, которая обещала у нас быть тоже, – чего-то все еще не понимал Гайдин.

– Серафима, – помедлил Винтовкин, – всегда не вписывалась в протокол. Эта ее дичь… Вы понимаете, о чем я говорю? – спросил он Гайдина. – Но она большая приятельница Артур Артурыча. И все такое. Это вы тоже понимаете. А вас? Вас посмотрим, – договорил Винтовкин. И умолк. – Так что, Михаил Амвросиевич, надо, чтобы здесь было одно лечебное место. А то, сами понимаете, общественное мнение, то да сё. Вы ведь еще на «скорой» работаете?

Теперь Гайдин некоторое время молчал.

– Но ведь это мое помещение, – наконец заговорил он – У меня есть все документы.

– И очень хорошо, что у вас есть все документы. Поэтому мы к вам и обращаемся, – многозначительно заключил Винтовкин. Ну, хорошо, – неожиданно снова заговорил он. Скажите-ка мне, кто эти учредители? Кто это спонсоры, которые этот балаган содержат? Мне надо с ними поговорить.

Михаил Амвросиевич не отвечал. Он смотрел на Винтовкина, все так же, не предлагая ему сесть, и то, что Винтовкин все еще стоял и давно не сел сам, все больше и больше удивляло его.

В большом зале было многолюдно, но тихо. Все слушали. Каждый кружок – своего оратора, своего единомышленника или оппонента. Лизавета Петровна немного постояла, не зная, куда подойти. Потом внимание ее привлек относительно еще молодой человек, с короткой бородкой, которая в самом низу словно меняла свое направление на обратное и, разделенная на две половины, как бы закруглялась в противоположные стороны. И хотя он говорил о Хаосе, в его лица, а особенно в бороде – в этом олицетворении направленности и порядка – трудно было заподозрить что-нибудь хаотическое. Постояв еще с минуту около этого человека, Мячикова, наконец нашла, что искала. Из обоих ушей, справа и слева, росли, выдаваясь далеко за определенные анатомией границы, множество разноцветных волосков. Тут были и черные, и рыжие, и седые. Они свивались в сложные переплетения и, образуя завитки, едва ли не ниспадали на плечи, покрытые темной рубахой, поверх который были надеты пуловер с большим вырезом и жилетка. При этом рукава темной рубахи, из которых продолжались белые тонкие пальцы, которые могли бы принадлежать врачу или музыканту, были выставлены на обозрение почти до локтя. Заканчивалось все в своей нижней точке кирзовыми армейскими ботинками, которые казались абсолютно нейтральными. Как взятая вне контекста острота.

– Хаос, – проговорил человек тихим голосом и, слегка вскинув левую руку над головой, показал что-то такое, что и в самом деле, отдаленно могло напоминать Хаос.

– Оглянитесь вокруг. Он всюду, – опять сказал человек, обращаясь к тем, кто стоял к нему ближе всех. И Мячикова увидела блеснувший ряд зубов белого металла, отчего человек показался ей не то, что бы мистическим, но иррациональным.

– Он вокруг меня и вокруг вас. Я даже вижу, чувствую эти мельчайшие молекулы Хаоса, потерявшие упорядоченную ориентацию. Они висят в воздухе, не зная, куда и зачем двигаться дальше, – продолжал человек. – Как я, как моя жена, которая перестала быть моей женой, как мой сын, который перестал быть моим сыном. Они все стали отдельными от всего, почти абстрактными, и каждый хочет от жизни чего-то конкретного, принадлежащего только ему. Как можно больше и как можно скорей – продолжал он. – Я думаю, они даже перестали быть людьми, потому что не говорили друг с другом, как люди. Хаос, – продолжал человек, обросший бородой и щетиной, словно готовясь к неотвратимо надвигающемуся леднику. – Исчерпан ресурс добра, понимания, морали. Дружба превратилась в зависимость от другого. Любовь стала заложницей той же зависимости, пошлой и жестокой. Даже смерть и та стала чем-то вроде обязательной хроники. Все сдвинулось. Все кружится само по себе, независимо друг от друга. И все, все относительно. Ничего незыблемого, ничего абсолютного. Хаос, – договорил человек, опять блеснув верхним рядом металлических зубов. – И все сопротивляется порядку, – как-то беспомощно договорил он, посмотрев на тех, кто стоял рядом.

– Пройдет, – сказал кто-то из стоявших впереди.

– Что? Хаос? – переспросил человек, видимо, не вполне расслышав.

И Мячикова взглянула на пучки волос в его ушах.

– Пройдет, – подтвердил опять тот же голос. – Из Хаоса, в конце концов, возникла жизнь.

– Когда это будет, если вообще будет. Эволюция не повторяет саму себя, – возразил железнозубый. – Я уже начинаю привыкать к мысли, что и сама жизнь исчезнет. Может быть, придет другая. Но это уже без нас, – договорил он и умолк.

– А знаете, что я вам скажу, – весело произнес толстощекий розовый человечек. – Чем больше я вас слушаю, тем больше думаю, что «хаос» – это понятие исключительно субъективно-индивидуальное. И он не вокруг, как вы говорите – молекулы там и всякое такое, а единственно в вашем сознании. Ха-ха, – рассмеялся он над тем, что сказал сам. – А по мне, так вокруг все замечательно. Время сильных и крепких. Вот таких, как я, например, – опять хохотнул толстощекий, обнаружив керамическую челюсть.

Человек с металлом во рту умолк.

Прошла еще минута, и все увидели его совсем другим. Он стал как-то бесцветней и меньше ростом. Образцовая его бородка уже не разделялась так аккуратно на две половины, словно ее только что расчесали, а белые, с синими прожилками, руки с длинными пальцами, неловко повисли вдоль туловища, словно устав от самих себя. Совсем еще недавно казавшиеся нейтральными кирзовые ботинки теперь приобретали какой-то странный, но заметный акцент. Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, словно готовые к некоему неизбежному маршу. И Мячикова подумала, что этим ботинкам чего-то не хватает до некой законченности, до завершения образа, до устойчивой гармонии. Странное видение, возникшее из иллюстрированного недавнего прошлого, возникло в сознании и блеснуло отчетливой догадкой – ботинкам не хватает обмоток. Чтобы вся эта фигура, наконец, сдвинулась, пошла, чтобы послышались шаги, чтобы этот человек, с металлическими зубами во рту и хаосом в сознании, мог, наконец, сделать то, что он еще мог сделать – уйти в небытие.

– Да, да. Сильных и крепких, – бормотал железнозубый, все еще оставаясь на месте.

И тут Лизавета Петровна вдруг поймала его взгляд, чего до сих пор ей сделать не удавалось. В его глазах уже затухало смятение. На его место пришло смирение, и в глазах блеснуло что-то кроткое, по-человечески беззащитное. Он словно извинялся перед этим толстощеким с белоснежными, искусственными зубами за то, что все еще стоял. Прошло еще несколько минут, и железнозубого не стало.

– Ну, вот. Свалил, – сказал толстощекий. – А то Хаос, Хаос. Сам ты Хаос, – сказал он опять, застегивая свою черную кожаную куртку, видно, собираясь уходить.

И опять Лизавета Петровна подумала, что чего-то очень знакомого ему не хватает. Но вспомнить никак не могла. Не то кожаной фуражки, не то – кожаных штанов, так и не вспомнила она, обернувшись к высокому парню, подошедшему к толстощекому, в красном пиджаке и с золотой «гордой» на шее.

Когда Винтовкин, неся свой портфель наперевес, вышел из комнаты, где – она знала – остался Гайдин, Лизавета Петровна сначала отвернулась, а потом, воспользовавшись тем, что рядом с ней было много людей, и Винтовкин наверняка ее бы не заметил, внимательно посмотрела в его лицо.

Его тонкие губы улыбались. И Лизавета Петровна вспомнила ставшую хрестоматийной фразу, с которой Винтовкин приставал к каждому, чтобы узнать, не тот ли это голос, который звонил ему.

Михаил Амвросиевич сидел за столом и смотрел в огонь. Мячикова вошла, стала у середины стола. Долго не говорила ни слова.

– Ничего, Лиза, ничего, – сказал Гайдин, поглядев на Мячикову, видимо, осознав, что она что-то пытается понять. Через минуту, еще раз посмотрев в ее лицо, проговорил – Я должен извиниться, что тебе пришлось выйти.

– Пустое, – что-то еще хотела сказать она, но не сказала, махнув рукой куда-то в пространство.

– Да вот нужно, чтобы здесь были медицинские штаты, – опять сказал Гайдин, словно ища поддержки.

Она хотела расспросить поподробней, но промолчала.

– Я провожу тебя, – сказал Михаил Амвросиевич. И Лизавета Петровна поняла, что больше говорить ему ни о чем не хотелось.

Мокрый декабрьский снег, сплошной пеленой преграждая путь, как бы висел над дорогой. Включив дальний и ближний свет, водитель вел машину почти наощупь, то и дело всматриваясь во все время перемещающуюся вместе слетающими белыми хлопьями темноту. Где-то далеко, слева, остались огни громадного жилого массива. Мячикова, пристально вглядываясь сквозь лобовое стекло в темноту, старалась разглядеть где-то здесь, на перекрестке, где проходила окружная дорога сбитого в этой кромешной круговерти ветра и снега человека. Трещал эфир, надрывалась рация, требуя сообщить координаты. Ни огней, ни группы машин ГАИ, обычно присутствующих на аварии, ни встречного транспорта. Только слепящий снег и рвущий из рук дверцу машины ветер. И, открывая дверцу, чтобы осветить дорогу установленной на крыше автомобиля фарой, Лизавета Петровна держала дверь изо всех сил, чтобы не повалиться самой.

– Никого, – сказал молодой шофер, работающий на «скорой» всего несколько месяцев. – Может, ложный? – опять сказал он.

Мячикова молчала, продолжая вглядываться в запорошенную белыми густыми хлопьями темноту. Проехав еще метров пятьсот по окружной дороге, заметили аварийные огни. Оказалось – огромный самосвал на обочине с включенными фарами, рядом на земле – человек, чуть дальше, метрах в пяти, искореженный велосипед.

Едва удерживая вырывающуюся от ветра из рук дверь, Мячикова быстро взяла в салоне ящик со всем необходимым, подошла к больному. Он был жив, говорил что-то несвязное, из чего можно было только понять – «машина», «велосипед». Склонив голову набок, здесь же стоял водитель самосвала. Мячикова не видела его лица, но чувствовала, что он напряженно ждет, что выяснится в результате осмотра.

– Под самое переднее колесо подъехал, – сказал водитель. – Вон, велосипед валяется.

– Носилки, – сказала Лизавета Петровна водителю, приступая к осмотру.

Нужно было сразу понять, что с костями. Когда носилки были поставлены с больным рядом, уже было ясно – скелетная травма. Перелом нижней трети левой голени и средней трети бедра. Значит, раньше, чем перекладывать, надо обезболить и зафиксировать. Иммобилизацию сделали быстро. Потом – препарат списка «А». Стараясь причинять больному как можно меньше боли, переложили его на носилки. Уже в машине резко пахнуло свежим алкоголем. Голова больного, в надвинутой на лоб шапке-ушанке, лежала прямо. Рот полуоткрыт. На несколько простых вопросов он не ответил. Теперь, когда был свет, измерила давление, поскольку раздеть больного под дождем и снегом было невозможно. Давление было понижено. И, уже занимаясь капельницей, Мячикова увидела большую, сантиметров двенадцать, ссадину и гематому в области лба.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации