Текст книги "Бенефис"
Автор книги: Евгения Палетте
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
– Как фамилия. Канитель? – спросили в реанимации,
– Есть такая больная. А кто спрашивает?
– Это со «скорой».
– Выходит из комы. Есть положительная динамика. Но все еще очень тяжелая. Пока – в реанимации.
– Спасибо, – коротко сказала Мячикова, опять подумав, что здесь есть какая-то неправда.
«Тяжелая», – снова и снова возвращалось к ней, пока она ехала на вызов. – Что же потом случилось?», – неотступно думала она, приняв решение встретиться с врачом.
Потом опять побежали вперед ступени, и опять зазвенел колокольчик, и опять: «Тук-тук!».
– Здравствуйте. Что случилось? Не волнуйтесь. Поможем.
– Чем вы поможете? – Тусклый голос, недовольный взгляд. – Чем вы поможете? Уколом? Что мне укол, мне надо в больницу.
– Когда в последний раз были в больнице?
– Два месяца назад. Как раз шестьдесят восемь исполнилось, – отвечал тот же голос.
– Чем болеете?
– Гипертонией.
– Надо принимать лекарства.
– Что мне лекарства? Что мне лекарства! Когда я лежу в больнице, у меня давления не бывает. В больницу мне надо, а не ваши уколы. Уезжайте.
– Все-таки, может, инъекцию, – говорит Мячикова пожилой женщине, бывшей преподавательнице политэкономии.
– Нет, уезжайте. Вызову другую бригаду. Может, она отвезет. У меня и нос, и горло, и давление. В больницу мне надо, – проговаривает она окончательно.
«Неврастения» – думает Мячикова, вспоминая доктора Гайдина. «Неврастения может вызвать клинику, какую угодно, – говорил доктор Гайдин, – Если бы мы умели лечить нервы». «Неврастения» – опять думает она и уходит, стараясь тихо прикрыть за собой дверь. На лестнице недоуменно звякнул колокольчик, словно не понимая, отчего это она, Лизавета Петровна, так быстро. Ничего не делала, что ли? «Уйдем от греха, – будто сказала она колокольчику, – Видишь, не хочет инъекцию, а хочет в больницу. А то расскандалится. Впрочем, все равно что-нибудь найдет». Колокольчик ответил тихим жалобным звоном. Прошло минуты две, и ее кто-то позвал.
– Скорее, скорее, – говорил, бегая по лестничной площадке высокий мужчина, лет сорока. – Я вызвал «скорую». Ждем. Пока нету. Зайдите, пожалуйста, – попросил он, судя по всему, с трудом перенося, что Лизавета Петровна идет по ступенькам, а не летит по воздуху.
– Скорее, – опять говорит он и умолкает, встретившись с Лизаветой Петровной взглядом и словно возвращаясь в какие-то исходные координаты.
– Что? – спрашивает Мячикова, уже входя в просторный, отделанный по-европейски, холл, и, наконец, остановившись у дивана изысканной формы с множеством занятных подушек и подушечек, на которых лежала молодая женщина с прекрасными грустными глазами.
– Что? – еще раз спросила Лизавета Петровна, слегка улыбнувшись красивой женщине.
Та не торопилась с ответом.
– Что мне с ней делать? – наконец спросил человек, еще недавно бегавший по лестничной клетке. – Доктор, у нее есть всё, – продолжал он, – Вы сами видите, – обвел он глазами вокруг и показал на тумбочку с медикаментами. – Все выписываем. Все покупаем. Куда только ни возил на консультацию. Ей нисколько не лучше. То сердце забьется, то голова заболит, то закружится. Она почти все время лежит. В машину на руках выношу. Может, вы, чем поможете? – спросил мужчина.
Мячикова попросила амбулаторную карту, анализы. Кое-где были записи поликлинических врачей. Затем измерила давление, послушала, посмотрела на тумбочке медикаменты. Здесь было все, что можно вывезти из Европы, Америки и Арабских Эмиратов. Но не было валерьяны.
– Давайте, попробуем валерьянку по схеме, – сказала Лизавета Петровна.
Мужчина посмотрел на нее, как на дошкольницу. Молча переводила глаза слева направо и обратно, сама больная. Лизавета Петровна сделала инъекцию, рассказала схему, по которой нужно было пить валерьянку и, невзирая на откровенное равнодушие, которое ей демонстрировали и которое больше было похоже на неприязнь, простилась. Мужчина, так же молча, проводил ее до двери. И когда потом, через месяц, этот мужчина позвонил на «скорую», разыскивая ее, Лизавета Петровна долго перебирала в памяти все, что на этом вызове она делала и говорила. Думала – жалоба. Оказалось – нет. Он благодарил за валерьянку по схеме. Его жена встала с постели и даже затеяла в квартире новый ремонт. И можно было бы не говорить обо всем этом, если бы ни простая мысль, что в трудной беседе у кого-то не всегда отсутствует логика. Она есть, но она отличная от общепринятой. И эта, нескоординированная с порядком вещей, логика и приводит к непониманию. А тут еще инстинкт самосохранения. Какое уж тут взаимопонимание. Как сказал Виталий Викторович Винтовкин одному изумленному до ступора доктору: «А я не верю, что это не вы звонили и говорили – «Чтоб ты сдох! Что-то вы слабо возражаете». Это о логике.
Выйдя из квартиры, где она только что оставила людей наедине с валерьянкой, Лизавета Петровна уже ехала дальше. И все прислушивалась к колокольчику. Но в машине он не звенел. У него тоже была своя логика. Он звенел тогда, когда был ей нужен. Зато в машине был ветер. Ветер это уже другое. И Лизавета Петровна тоже думала о другом. Сейчас она уже не вспоминала ни о логике, ни об инстинкте самосохранения, ни об ампулах, которые звенят в ящике, ни о колокольчике. Сейчас она думала о завтрашней консультации. Радуясь тому, что ей удалось дозвониться, и что доктор Силин назначил консультацию так скоро, она вместе с тем радовалась и чему-то еще, чего никак не могла понять, хотя, кажется, догадывалась. В последнее время она все больше и больше думала, что с Алексеем все обойдется, что он поправится и снова сможет работать и, вообще, жить нормальной жизнью. Доходя до этого места, она всякий раз понимала, что не знает, что будет потом. Надо как-нибудь поговорить с ним, как он представляет себе свою дальнейшую жизнь, решила она, словно уже выполнила до конца взятую на себя миссию. Теперь машина шла между высотными домами, которые стояли сплошной стеной по обеим сторонам улицы. Иногда стена прерывалась то справа, то слева, чередуя свет с тенью, и мысль о том, что это и есть простейшая модель существования всего живого, в том числе и ее самой, приходила и уходила, не оставаясь надолго. Но однажды, она, эта мысль, придет всерьез. Это будет, когда Лизавета Петровна совсем засобирается на пенсию, до чего оставалось совсем немного. Тогда она, мысленно оглянувшись назад, как неизбежно делает каждый человек, подводя итог, вдруг осознает, что ей не в чем себя упрекнуть. Она никому не делала зла, никому не завидовала, не обманывала, не предавала, помогала людям. «Правда, что ли?», – удивится она, подумав об этом впервые. «Правда,» – словно кто-то ответит ей. И она станет думать о счастье, о котором не думала никогда, и даже не знала, счастлива ли она сама. «Должно быть, счастлива, раз не думала», – придет откуда-то и надолго останется.
«Все, кто не думают, счастливы. А кто думает – похоже, наоборот», – скажет она самой себе и больше к этому возвращаться не станет. Она знала: счастье – это сама жизнь. И любой человек, завершивший тот или иной отрезок пути, заслуживает уважения. За то, что не сбился. Дошел. А теперь можно немного и отдохнуть, чтобы идти дальше. «Хорошая традиция есть в театре, – неожиданно подумала Мячикова – Бенефис. В пользу кого-то. За верность. За преданность, За жизнь». Неожиданно машина тормознула. На скользкой темной дороге сидел худой мокрый котенок. Зрительно он почти сливался с асфальтом, и Мячикова удивилась тому, как водитель успел его заметить. Котенок не ушел даже тогда, когда свет фар осветил его. Лизавета Петровна вышла из машины, взяла едва дышащего котенка на руки. Ее пальцам стало тепло.
– Отвезем на подстанцию. Там сухо. Да и вообще. Не обидят, – сказала Лизавета Петровна.
Котенок замурлыкал и прикрыл глаза. На подстанцию возвратились поздно. До семнадцати работали без обеда. Это было время короткой передышки перед новой, очередной волной вызовов до двух-трех часов ночи, когда опять наступит затишье часа на полтора-два. Был праздничный день – Пасха. И Лизавета Петровна, как всегда в этот день, думала, что вот оно, непреходящее, вечное, рядом. Что, несмотря на будто бы умные книги атеистов, замалчивание, дискредитацию и откровенный запрет, праздник живет, а в последние годы еще и отмечается с большим размахом. Собственно, всегда думала Лизавета Петровна, это был праздник только наполовину. Другая половина – это грустная история, которой нет и не будет конца, пока жив род человеческий. И эта история казалась ей происшедшей где-то рядом. Наездившись по домам, улицам и храмам, где от духоты, долгого стояния на ногах и непривычной дозы эмоций у людей случались обмороки и кризы, Мячикова вошла в диспетчерскую. Кроме Катюши Жалеевой, с приставленной к уху телефонной трубкой, светлыми, тщательно уложенными волосами и тихой, будто извиняющейся улыбкой, благодаря которой, казалось, что, вручая ночной вызов в КПЗ какой-нибудь молоденькой девочке – фельшерице, она не то сочувствовала, не то извинялась, – на подстанции были педиатр Звягинцева, фельдшер Василий Иванович Кочетов и обещал вот-вот быть Козодоев. По случаю праздника он тоже сидел на какой-то машине и вот теперь возвращался.
– Серафима здесь, – кивнув куда-то в недра подстанции, сказала Катюша Мячиковой, когда она села за стол писать и дорабатывать карты.
От усталости есть не хотелось.
– Понятно, – коротко отозвалась Лизавета Петровна, кивнув головой входящей в диспетчерскую Алине Дмитриевне Звягинцевой.
– Как они там, – спросила она Алину, имея в виду ее мужа и его команду, которые были арестованы в Африке.
Алина поняла, махнув рукой и не говоря ни слова. Но видно было, как дрогнули ее губы.
– Выкуп требуют, – через минуту сказала она, – вы, должно быть, читали. Для нас этот выкуп – как пожизненный приговор, – невесело заключила Алина.
– Может, помогут, – отозвалась Катюша, не ожидая ответа, потому что в эту минуту снова заверещала только что положенная на рычаг трубка.
И хотя, конечно, понятно, что звонит не трубка, а телефон, казалось, что тревога исходит именно от нее, от трубки.
– Слушаю, слушаю, – уже говорила Катюша на Центр, вся поглощенная тем, что ей там объясняли. – Так, – говорила она, – Так. Записала. Милиция на месте? Нет? Не подъехала. Ну, подъедет. Выезжаем.
– Кочетов, – опять сказала она. – Хорошо, ясно.
– Василий Иванович, – громко сказала Катюша, уже вызванному по селектору фельдшеру Кочетову, – Возьмите кого-нибудь из фельдшеров с другой машины. Сказали, надо быть вдвоем. Там улица, люди. А вы – один.
– А что за вызов?
– Лежит человек. Прохожие сомневаются, убили или не убили, – сообщила Катюша.
– А у кого взять? – спросил Кочетов. – Два фельдшера только у Труша. А его нет. Да он и не даст. Вдруг им что-нибудь срочно.
– Сейчас доложу на Центр. И правда, взять не у кого, – отозвалась Катя. – Хотя, вот, – вдруг вспомнила она, – Придется вам… Лизавета Петровна. Ваш шофер как раз минуты две назад сказал, что надо менять приводной ремень. У него с утра парит. Вот и ездите с Василием Ивановичем. А карты пока оставьте, потом допишете.
Мячикова молча поднялась, отодвинула недописанные карты.
– Поехали, Василий Иванович, – проговорила она, не обращая внимания на очередной телефонный звонок.
Уже на лестнице их догнала Катюша.
– Лизавета Петровна, вернитесь. Пейте чай, пишите карты. Мимо ехала наша неврологическая бригада, они посмотрели. Там – труп. Пока отдыхайте.
На кухне было просторно и весело. По свободному пространству разгуливал весенний сквозняк и оттого мысли как бы не соединялись вместе. В одну и ту же минуту можно было подумать и о пробках на улицах, и о недавнем больном, и о том, что нужно поменять шприцы, и о беспрерывно подтекающей на кухне мойке со старыми проржавевшими кранами, несмотря на широко разрекламированный ремонт подстанции, о чем писали в газетах и рассказывали по телевизору, а на открытии присутствовал сам городской голова. А краны, как текли много лет, мимо плохо установленной мойки, так и текли себе, образуя веселый ручеек, разделяющий кухню на две неравные части.
– Давайте-ка, девчонки, чай пить, – приглашал Василий Иванович только что вошедшую Мячикову и уже хлопотавшую у плиты Алину Дмитриевну.
Он всегда так говорил «девчонки», потому что был лет на шесть старше и Алины и Лизаветы Петровны. К тому же, он был отцом двух молодых врачей-двойняшек: дочери и сына. Ребята работали в разных больницах города. Василий Иванович много записывал, много знал, много помнил. И тринадцать общих тетрадей, которые он исписал за годы работы на «скорой», в первую очередь предназначались им. «Бестолковые пока. Молодые» – говорил он. В этих словах совсем рядом была гордость. И чувствовалось, что так о них, бестолковых и молодых, может говорить только он, их отец. Отец самого Василия Ивановича тоже был фельдшером и закончил войну в этом городе, на чужой тогда русскому человеку земле.
– Построили их, – рассказывал Василий Иванович об отце, – на узкой улице, которая спускалась к реке, и сказали: «Спасибо, ребята. Все свободны. Разойдись!». И хоть прошло уже несколько дней, как закончилась война и все об этом знали, никто не двинулся с места. Ну, потом, конечно, кто куда. А он здесь остался. Деревню в Смоленской области спалили, в живых никого не было. Куда идти? И остался, – добавлял Василий Иванович, рассказывая об отце.
– Давайте, давайте, девчонки, чай пить, – опять сказал Василий Иванович. – Без чая оно – все не так, как надо, – приглашал опять и опять он Алину и Лизавету Петровну к столу.
Теперь он достал из своего чемоданчика чай, сахар, судок с домашним холодцом, длинный тепличный огурец.
– Чем бог послал, – приговаривал он, раскладывая на тарелочки все, что принес с собой.
Извлекали свои запасы и Алина Дмитриевна и Лизавета Петровна.
– Труш едет, – сказала, прибежав зачем-то на кухню, Катюша. – Вернула я его поесть. С самого утра человек из машины не выходит. Чтоб чай был! – взглянула она на плиту, где фырчал кипятком чайник.
– A-а, Владимир Алексеевич – хорошо, – сказал Василий Иванович Кочетов. – Мне как раз кое-что у него спросить надо. Садись, Алина, – сказал он, увидев все еще стоявшую Алину Звягинцеву. – В ногах правды нет. Слышал, слышал… Вот сволочи! – заговорил он опять, на этот раз о происшествии с БМРТ «Приморск». – Нет, вы мне скажите, – обратился он вдруг ко всем. – Посмели бы они так обращаться с нами еще каких-нибудь десять лет назад. А? Это самое племя? А? – опять спросил он, подержав паузу и теперь разрезая холодец на тарелке. – Я вспоминаю, – снова заговорил он, – отец рассказывал. Когда немцы вылезали из подвалов сдаваться, они говорили одну только фразу по-русски – «Хочу в Сибирь!», «Хочу в Сибирь!». На первый взгляд не сразу и поймешь, почему они так говорили. А оказалось – они прекрасно знали, что военнопленных должны свозить в лагеря, а не расстреливать на месте. Вот этого-то они и боялись. И хотели, чтобы с ними поступили по закону. И хотя тех, кто сдавался, никто не расстреливал на месте, они все-таки этого боялись. Да, – помолчал Кочетов. – К тому времени наш солдат уже добрый был, силу свою почувствовал, – опять помолчал Василий Иванович. – Может, я чего невпопад вспомнил, – продолжал он, – но людям с такой историей трудно даже представить, чтобы с ними можно было так поступить, – посмотрел он на Алину Звягинцеву. – Мой отец этого бы не понял, – договорил он.
– Да что, Василий Иванович, – отозвалась Алина. – Обыкновенный разбой.
– А где же эти новоявленные капиталисты, кому теперь принадлежит «Приморск», – опять заговорил Кочетов. – Они-то чего молчат? Или много просят? А как же люди?
– Люди, люди – все только о людях и говорят. А как коснется… – чего-то не договорил, входя в кухню, Труш. – И все хорошо так говорят, с пониманием. Это я о тех, кто о людях рассуждает, – пояснил он. – Только что на вызове одному абстиненцию снимали. У меня, говорит, в конезаводском хозяйстве никто не жалуется. Всем еженедельно – зарплату. Ведь, им что нужно – людям-то? Зарплату – чтоб поскорее напиться, – продолжал рассказывать Труш. – Умник, – договорил Владимир Алексеевич. – А у самого рожа – будто сейчас из бани. Ведь каждое… – чего-то не договорил Труш. – A-а, чаек, – увидев фырчащий чайник, заулыбался Владимир Алексеевич своей замечательной улыбкой.
И сделав знак своим ребятам, которые еще не решили, пить ли им чай в своей комнате или идти к общему столу, Труш стал извлекать из своего портфеля все, что там было съестного.
– Хорошо, – сказал Владимир Алексеевич, втянув носом теплый, вкусный запах, идущий от стола. – Сейчас ребята подойдут. Минут двадцать у нас есть, – заключил он, поглядев на часы. – Так, что там о людях? – вернулся он к общему разговору.
– Да вот мы говорим о «Приморске», Владимир Алексеевич.
– A-а, знаю, – посмотрел Труш на Алину Звягинцеву. – Что им люди, – проговорил Труш. – Знаете, люди по такая большая тема, – вдруг оживился Владимир Алексеевич.
– Как там у классика? – продолжал он, – «И велик и ничтожен». Вон, два тысячелетия об одном и том же толкуют, а сами – все те же. И история Христа живет и здравствует, так сказать, в частных выражениях. Разное время, разные люди, разные города и страны, а суть все одна, – умолк Труш. – Праздник, – как-то с сомнением сказал Владимир Алексеевич.
И все поняли, что он думает о сегодняшнем празднике.
– Так ведь, воскрес же, – понял, отозвавшись, Василий Иванович.
– Только это и заставляет принимать все, как праздник. А так ведь – зачем, за что? А вы говорите – люди. И когда им предложили кого-нибудь помиловать – они помиловали разбойника. Вы понимаете? – вновь обратился Владимир Алексеевич ко всем. – Их было много, и все они были неправы.
– Потому и воскрес, – вставил молодой Витюша, – потому что были неправы. – И вот уже две тысячи лет идет по земле, – умолк Витюша, явно ожидая, что скажут другие.
– Ты, Витюша, должно быть, говоришь о христианстве, – как-то полуутвердительно спросила Алина Дмитриевна, – и сама же продолжала, – конечно, это учение не должно было умереть. Это хоть немного облагородило нравы, в сравнении с тем, что было «до». Вспомнить хотя бы гладиаторские бои, – немного помолчала она. – Потом умыкали жен, ели ежей, не хоронили родственников. Я где-то читала, – заключила Алина.
– А вы никогда не думали, что эти заповеди «Не возлюби жену ближнего», «Не убий» были нужны еще и для того, чтобы не пересеклись ветви того или иного народа, – вдруг заговорил Юрочка с другой стороны стола, и его ясный, совсем не пенсионерский взгляд, казалось был сейчас убедительней, чем когда-либо раньше. – Чтобы тех, кого чаще всего били, не истребили совсем.
– Я думаю, эти заповеди были необходимы всем, всему человечеству, – сказал Труш. – Всех когда-нибудь за что-нибудь били. А знаете, о чем я всегда думаю, когда слышу об этой истории? – вдруг опять сказал Труш, уже заканчивая пить чай и поглядывая на захрипевший на стене селектор. – Я думаю, как ни странно, о демократии вообще. И о демократических выборах в частности.
– О выборах? – удивилась Звягинцева.
– Да, именно, – подтвердил Труш. – Если такое громадное количество народа, которое кричало «Распни его! Распни!», могло быть неправым, тогда чего же мы ждем от выборов? Где гарантия, что все эти толпы избирателей выберут того, кого действительно нужно выбрать?
Все немного помолчали.
– Что же тогда все-таки лучше? – просто так спросила Мячикова, неизвестно кого и в самом деле не зная ответа на свой вопрос. – Монархия, тоталитаризм, теперь как бы рецидив демократии, восстановленной так сказать? – перечисляла она.
– Знаете, на мой взгляд, нет ничего хуже чего-нибудь восстановленного, – немного помолчав, произнес Труш.
– Те же грабли.
Все молчали, глядя на то, как Василий Иванович наливает всем очередную порцию чая.
– А что до демократии, – опять сказал Владимир Алексеевич, – так все, должно быть, помнят, как афинская демократии приговорила к смерти своего великого критика и философа Сократа. И это не первый процесс, когда массовое сознание взяло верх над гениальным одиночкой, – договорил Труш, опять взглянув на прохрипевший на стене селектор.
– А, по-моему, так любая власть права только, пока она власть, – выпалил, по своему обыкновению, Витюша. – Правда! – продолжал он, глядя на то, как все заулыбались. – Ведь во всех случаях надо убедить народ, что эта модель и есть самая лучшая. А что они без народа сделают? Не запугать, так обмануть – какая разница, все одно.
– Ай-ай, молодой человек, – укоризненно сказал ему Труш. – Не все так просто. Хотя… – чего-то не договорил Труш.
– Говорят, Винтовкин нашел на подстанции простую ученическую тетрадь, – после долгого молчания снова заговорила Алина. – И там изложены основные постулаты реставрации капитализма на одной, отдельно взятой, подстанции «скорой помощи».
– По-моему, человечество зашло в тупик, – вдруг сказал до сих пор молчавший Юрочка. – Пройдя такой путь, к тому же вернуться… – окинул он всех своим непенсионерским взглядом.
– Вы имеете в виду человечество, населяющее одну шестую часть земного шара? – с заметной хитрецой поинтересовался Труш.
– Ну и что там, в тетради? – не ожидая ответа на свой вопрос, спросил он опять.
– Там тезисы, выкладки, какие-то практические формулы, – снова заговорила Алина. – Чья тетрадь – он не знает, и по почерку никак не определяется. Теперь ходит, нюхает воздух.
– Но почему-то не докладывает, – констатирует Труш.
– Изучает. Я слышала, Винтовкин никак с терминологией не совладает, – неожиданно отозвалась Лизавета Петровна. – Потом доложит, – договорила она, – были тут какие-то санитары, студенты-юристы, экономисты. Может, кто из них.
– Ну, тогда Винтовкину не справиться. Он что-то на глазах глупеет. Ходит и у всех спрашивает: «Это не вы мне вчера звонили и говорили: “Чтоб ты сдох?"». Представляете? – с выраженным недоумением смеялся Труш.
– Вот дурак, – шепотом сказала Алина Звягинцева. – Кто ж ему скажет. Все только порадуются, что кто-то нашелся, позвонил, – уже откровенно смеялась Алина.
– Я думаю, это такой психологический прием, – отозвался доктор Труш, – чтобы человек возмутился и в благородном негодовании высказал бы Винтовкину все, что он о нем думает. А уж он тогда…
– А может, он таким способом выискивает голос человека, который ему действительно звонил, – усомнилась Мячикова.
– Не знаю.
– По-хорошему, надо бы всем собраться, да в суд на него подать, чтобы, как теперь говорят, «за моральные издержки», – проговорил Труш. – Так он ведь на заседание суда не придет, – заключил Владимир Алексеевич, опять взглянув на селектор, который в этот раз вызвал педиатра Звягинцеву и фельдшера Кочетова.
Труш и Мячикова продолжали пить чай.
– Лизавета Петровна, – стремительно влетел в кухню неизвестно откуда взявшийся Козодоев, направляясь к мойке, чтобы вымыть руки. – Видел Гайдина, – оставляя основную информацию на потом, продолжал он мыть руки и раз и два, тщательно вытирая их не первой свежести полотенцем, предварительно его понюхав.
Впрочем, откуда он взялся, было известно. Козодоев приехал с вызова и все еще был возбужден дорогой, встречным потоком машин, разговорами линейных бригад по рации, последним вызовом и всем тем, что там происходило.
– Чай горячий, – кивнула Лизавета Петровна, указывая головой и глазами на чайник Козодоев с благодарностью отозвался кивком.
– Видел Гайдина, – опять сказал он, обращаясь к Лизавете Петровне. – Он просил передать вам, что послезавтра они ждут вас в Гайд-Парке.
– Спасибо. Я помню, – кивнула Мячикова.
– А что это? Где этот парк? – заинтересованно спросил Козодоев.
– Это, вообще-то, квартира, – пояснила Мячикова. – Но, как и в Гайд-Парке, там можно говорить обо всем – что хочешь и сколько хочешь.
– Да-а-а? – протянул Козодоев. – Интересно. А вот меня он почему-то не звал, – разочаровано сказал он.
– На Михаила Амвросиевича надо произвести впечатление, – полушутя сказала Мячикова. – Вот вы, наверняка, не знаете, какая самая лучшая модель общества, чтобы все были довольны. А мы тут только что говорили об этом. Ну? Ведь не знаете? – опять спросила Лизавета Петровна. – А надо знать. Или самому придумать. Это посложнее будет, чем выучить американскую нозологию. При-ду-мать, – договорила Лизавета Петровна, видя, как Козодоев молча наливается злостью, что чувствовалось даже на расстоянии.
– А чего придумывать? Вон Серафима Гелевна говорит про какую-то Эру Водолея. И хоть это, конечно, не политическая модель, но кое-что это тоже определяет, – разрядил ситуацию Труш.
– Кстати, она сейчас будет, – сказал Козодоев. – Она давно здесь, проверяет карты.
Потом разговор зашел о погоде, на редкость изменчивой в этом году в это время, о том, кто что посадил у себя на даче.
– Хотел я бросить эту дачу, – сказал Труш. – Да моя Зоя Владимировна не дает, двадцать лет деревьям. Жалко. Я ей говорю, ездить не на что. Такой проезд стал. Не то, что раньше – сорок пять копеек. Нет, плачет и опять едет, – махнул рукой Труш. – Было одно место, где все отлетало. Побудешь там денек, новый на работу едешь. А теперь и не знаю.
– Да. Невозможно стало, – согласился Юрочка, глотая чай и глядя на то, как Козодоев размешивает сахар в стакане. Он с такой силой вращал в стакане ложку, что казалось – вот-вот возникнет разность потенциалов и появится ток.
– Дачу кое-кто уже бросил. Осталось только квартиру бросить, – неожиданно опять сказал Труш, ища глазами своих фельдшеров, которые курили, стоя за полуоткрытой дверью кухни. – Больше зарплаты за квартиру надо отдать, – договорил Владимир Алексеевич, глядя на то, как вода течет из-под мойки к плите.
– Надо позвать, пусть уберут, – через минуту сказал он.
– Да некого звать, – прояснила Мячикова. – Санитарка на подстанции работает всего три часа, потом идет на другую. Ее уже давно нет. А вода. Так она опять натечет.
– Везде безысходность, – устало сказал Труш, поглядев на часы. – А что это мы, ребята, все о себе да о себе. Давайте о больных поговорим.
– Да что о них говорить-то, – неожиданно сказал Юрочка – служба идет. Народ у нас все профессиональный. Все присягали. Только вот день сегодня какой-то.
– Энергетически насыщенный, – сказал Козодоев, – много алкоголя, много гипертоний, много истерик, аварии, ГИБДД с ног сбилось – то тут, то там. Не день, а сплошной стресс. Должно быть, от частой перемены давления.
– Да и во второй половине дня стало жарко, – согласился Труш.
– Жарко? Кому жарко? – появилась в дверях Серафима.
– Мы говорим, день какой-то энергетически напряженный, – сказал Труш, жестом руки приглашая Серафиму к столу.
– Да уж, напряженней некуда, – согласилась Серафима, демонстрируя всем свои новые белые волосы и черные лаковые туфли на высоком каблуке, отчего ее уже довольно грузное тело казалось взвешенным в воздухе, как большая капля.
Но налет праздника на Серафиме был.
– Напряженней некуда, – опять сказала она. – Вон, педиатра закрыли в квартире и не выпускают. Хорошо, первый этаж. Окно открыто. Шофер что-то услышал, ему не открыли. Он позвонил на 03.
– Алину Дмитриевну? – не сразу поняла Мячикова. – Она только что здесь была. А что за вызов?
– Обычный детский вызов. Его там, на Центре, я принимала. Вызывал отец. Говорил с сильным акцентом.
– С каким? – опять спросила Мячикова.
– А, черт его знает с каким, – почему-то рассердилась Серафима. – Приедет, расскажет. Похоже тюркский.
– Садитесь. Чайку, – пригласила Серафиму Мячикова, стараясь не называть Серафиму по отчеству, которое казалось ей каким-то неблагозвучным.
Хотя, она и сама не вполне понимала, почему.
– Так Алина Дмитриевна уже свободна? – поинтересовался Труш. – Не хватало, чтоб еще и за нее выкуп запросили. У нее муж на «Приморске». Вы знаете? – спросил он Серафиму.
Серафима кивнула.
– Так, она свободна? – опять спросил Труш.
– Да. Она свободна, – с небольшим опозданием проговорила Серафима. – Едет сюда. Пусть немного отойдет. Поработает пока педиатр с другой подстанции.
– Да что ж это такое? – неизвестно кого спросила Лизавета Петровна. – Всю жизнь отработали, такого не было.
– Да, – подхватила Серафима. – Ну, бывало, помойной тряпкой отходят или на лестнице нашего брата поколотят. Но такого, – умолкла Серафима. – и в самом деле, не было, – договорила она.
– Помните, как этого фельдшера, как его… не помню уже фамилию, – проговорил Труш, – цыгане избили. Он еще тогда сразу уволился, – напомнил он, глядя на Мячикову и Серафиму. – Ну, тогда, когда Белянчикова по телевизору вещала. Вешала лапшу на уши, – напомнил Труш. – Как сейчас помню: «Помните! Ваше здоровье есть достояние государства». От жалоб отбоя не было. А тут, пожалуй, похлеще. Час от часу… – заключил Труш.
Серафима, вспомнив, кивнула.
– Ну, чайку, чайку, – сказал Труш, а за ним Мячикова, после чего Лизавета Петровна встала, чтобы налить Серафиме чаю.
– A-а, – махнула рукой Серафима, уже сидя на стуле, – я ничего хорошего уже не жду. И вам не советую. Солнце начинает астрономический год в созвездии Водолея. Две последние тысячи лет были эпохой Рыб. Так что, нравится вам это или нет, так как раньше, уже не будет.
– Откуда это? – с некоторым раздражением спросил долго молчавший Козодоев.
И Мячикова опять вспомнила про американскую нозологию.
– Это известно, – отвечала Серафима. – Появляется время от времени в литературе, – продолжала она. – А еще раньше было в литературе о йогах. Это рассказывал йог, которого нашли в Тибете.
– А еще что он рассказывал? – начальственным тоном опять спросил Козодоев.
Чувствовалось что его раздражало, что он ничего об этом не знает. Но, поскольку перед ним была не какая-нибудь Мячикова, а сама Серафима, заведующая отделением статистики, бывший председатель местного комитета и просто человек, который работает на «скорой» намного больше, чем сам Козодоев, он держался в рамках и не говорил ничего сомнительного, вроде того, что «фельдшера – не люди», и что он один знает американскую нозологию, как никто. В том числе и Серафима.
– А не могли бы вы поподробней? – решился, наконец, Козодоев, не в силах противостоять любопытству.
Серафима поглядела на него, помедлила, разглядывая с какой скоростью он размешивает в стакане сахар, что, видимо, ее тоже заинтересовало, и произнесла:
– Ну, разве только в самых общих чертах.
– Если только в самых общих чертах, – опять сказала Серафима, все еще не решаясь начать, и раза два поглядев на часы.
И ее серые, будто подернутые маслом глаза под белыми волосами, стали сосредоточены и словно обрели пространство.
– Вот вы тогда на меня рассердились, – улыбнулась Серафима, глядя на Труша. – Помните, когда я сказала, что не чувства будут мотивировать поступки, а мысль, целесообразность, – напомнила она ему.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.